— Городской, чё не пьешь? Горько — не сладко. Все ищешь — зачем печь? Зага-адка. Проживешь жизнь — отгадаешь. Мать твоя знает. Уедешь — провоет глаза… У меня то же горе. Ох, дети, дети… — За столом опять стихло.
Огонь затухал. По краям полена означились красные кровяные угли. Сверху — синие огоньки, то замрут, то взметнутся. Я смотрел на них, и казалось, что знаю отгадку. Все боли мои обмякли, не хотелось никуда ни идти, ни ехать, и я решил остаться здесь навсегда, навечно; видно, не бывает на свете второго отца, второй матери, не бывает второго дома и второй жизни. Я поднялся:
— За русскую печку!
— За кормилицу… — перебил Степан, но смешался.
— Выше, выше бери! — почти закричал Григорий и ударил в стол кулаком, не найдя слов, не излив душу внезапно пьянея, чувствуя, что сейчас признается в чем-то огромном, неясном, которое жило всю жизнь в нем, томило и сейчас опять встало у горла, просилось на волю.
И он начал:
— Мужики, не умирать бы… — и вздрогнул. Стучал в окно резко, нетерпеливо. Распахнулась створка.
— Григорий у вас? Ево ищут. Сыновья на машинах пригнали! — Голос был молодой и визгливый. С улицы в окно дунул воздух, и огонь в печке заколебался, стал чахнуть. Григорий поймал наши взгляды, рука дернулась и опустила стакан на стол.
— За хлебушком гонцы. Воронье… — Он медленно поднялся с лавки, шагнул вперед и зашатался — то ли от слабости, то ли от вина. Вышел за порог. На крыльце в лицо кинулось солнце. Недавно разведрило. Он закрылся ладонью, направился за ограду. Мы — следом. В улице пахло дымом и свежим хлебом. Дым из трубы вначале шел кверху, потом медленно прижимался к земле. Григорий не оглядывался, спина согнулась. Высоко в небе, напротив солнца, вышла темная стая. Птицы кричали прощальными остывшими голосами, но их быстро закрыло небо. Они только чудились — маленькие черные точки, потом пропали — ушли за солнце.
— Лето вернулось, — сказала Надежа.
Степан не ответил. Смотрел вперед, в конец улицы, где был Григорий. Он все еще держал у глаз руку, но шел уже сильным, открытым шагом.
— Обдерут отца-то, — сказала Надежа.
Степан усмехнулся.
— Ништо, прокормит. Он всех прокормит.
Анатолий Приставкин
ИЗ ЦИКЛА «СИБИРСКИЕ НОВЕЛЛЫ»
На собрании
В таежном городке Кежме идет собрание. Принимается в комсомол Лятошкин, с сорок пятого года рождения. Я пытаюсь рассмотреть незнакомого мне Лятошкина, который родился в тот год, когда я вступал в комсомол.
Выходит мальчик, стесняясь и своей походки, и своего вида, и своих рук.
— Смутили человека!.. — кричат из зала.
— Не обижайте мальчика!
Секретарь говорит негромко:
— Ничего, ничего, смотри туда, не стесняйся! У нас все ребята хорошие. — И к залу: — Какие будут вопросы?
— Пусть расскажет о себе.
Мальчик говорит тихо-тихо: окончил семь классов и приехал.
— И все?
— Все.
— Охо-хо!
— Тише вы! Где ты раньше работал?
— Я не работал, я ехал.
— Тьфу, черт, плюнул раз — и биография готова!
— Пусть рекомендующие скажут, за что рекомендуют.
Где-то в глубине зала встает рослый парень и, покрывая шум, говорит:
— Ехали вместе в поезде…
— Ну и что, что ехали? — спрашивают его.
— А вы не перебивайте и узнаете! Вот пристал к нам по дороге этот человек. Комсомольской путевки, как у нас, у него нет. Но посмотрели — маленький, а тоже к настоящей жизни стремится. Хочет город начинать в тайге. Ну, и решили взять. Работает у меня в бригаде, и живем мы вместе. Неплохой товарищ. Теперь ясно?
— У кого есть еще вопросы? — спрашивает секретарь и тихо добавляет: — Встань прямей, не бойся. Эй, тише, тише, ребята!
Он стоит, принимаемый, в костюмчике, в сапогах. Смотрит в зал.
Вот так же стоял я перед товарищами. Детдомовец, прошедший годы войны. Меня спросили:
— Расскажи биографию! На фронте не был?
И мне почему-то было неудобно, что мне четырнадцать лет, а я не был на фронте. А за столом президиума сидит мальчик с медалью «За отвагу».
— Как ты относишься к Черчиллю? — спросили меня.
Как я относился к Черчиллю? Я ненавидел его. Потому, что только кончилась война, я еще не знал, где мой отец, а мир потрясли дикие слова, призывающие к новой войне.
Так же, как на этого мальчика, смотрели на меня в упор. А на моих ногах были галоши. Нет, не ботинки с галошами, а просто галоши с подложенной ватой. Другой обуви не было.
— Стой прямо, не бойся! — сказала мне секретарь Демченко. Это ее подпись начинала мой билет. А дальше шли пустые страницы. Каждая страничка — год, и мне казалось, что эти страницы никогда не могут кончиться! А я работал, да работал, да служил, и опять работал. И ставились да ставились разные другие подписи. Ох, сколько их было, разных комсоргов!
И вдруг оказалось, что возраст мой уже не комсомольский. В Советском районе Москвы совсем юная комсомолочка взяла в руки принесенный билет и сказала, охнув:
— И не жалко?.. Не жалко вам такое отдавать? Какой долгий билет!..
А ведь все началось тогда, в сорок пятом, когда вот он, Лятошкин, только родился.
— Кто «за»? — спросила тогда Демченко.
А я глядел в зал и прятал дрожащие руки за спину. Мне казалось, что они меня не поймут, что они не возьмут меня с собой…
— Кто «за»? — спросил секретарь, и прошлое мое вдруг растаяло. Мальчик стоял и прятал руки за спиной.
— Единогласно, — сказал секретарь.
Протоколы жизни
— Алло! Алексей Иваныч! Это я, Чуприн. Тут у нас очередной беглец из Москвы… Да, у меня на них целая папка уже заведена. Что? Не говорите, превратился в отдел по детоустройству. Этот бежал от родителей. Наверное, опять какая-нибудь семейная трагедия… Да, частая причина. Фамилия его Прялкин, звать Юрий. Такой маленький, пришел сегодня, сел — молчит. Я подумал было, что из местных школьников, оказывается, ехал к дружку на строительство, не нашел. Так учтите, мы будем устраивать.
— Мне секретаря. Николай, ты? Чуприн говорит. Надо, понимаешь, помочь. У парня ни денег… Ничего. Я дал свою пятерку. Нажми на кадры, они ни в какую не хотят брать. Понимаешь, пропадет человек, только упусти его… Договорились?
«Срочно телеграфируйте согласие родителей на проживание в Братске Юрия зпт в противном случае последний будет выслан горкомом ЧУПРИН».
«Юрий бросил школу зпт убежал из дому зпт подали на розыск просим помочь вернуть домой тчк отправьте сообщите число поезд вагон благодарные вам ПРЯЛКИНЫ».
— Николай, здравствуй. Как у вас Прялкин? Не работает? Почему? Ах, не улажено с жильем? Ладно, это мы сделаем. Вот тут из дома телеграмма. Требуют его. Да. Но ты пока не беспокой, если надо… Ну, пока.
«Почему молчите где Юрий Прялкин что с ним зпт КАКИЕ приняты меры тчк он пропускает школу помогите вернуть зпт свяжитесь с милицией родители ПРЯЛКИНЫ».
— Вот такое дело, Юра. Что? Как, не хочешь домой? Понравилось здесь? Ну, милый, мало ли что… Я ж тебе прочел телеграмму: «помогите вернуть». Вот, братцы, в какое положение вы нас ставите. Отпусти тебя, ты ведь сбежишь? А сопровождающих у нас нет. Ладно. Работается-то хорошо? И друзья уже есть? Поселили-то где тебя, в палатке? Хорошо. Ну-ну, а родителям ты все-таки напиши.
«Юрий выезда отказался настоящем трудоустроен зпт его адрес Братск-8 отдел кадров тчк милиция нами проинформирована горкомол ЧУПРИН».
Героика
Работник многотиражки пришел на котлован в бригаду бетонщиков. Нашел звеньевого Приходько.
— Мне бы что-нибудь… — Он хотел сказать «что-нибудь выдающееся», но не успел. Того позвали. Испортился перфоратор. Приходько снял верхонки, начал возиться с инструментом. Иногда совал озябшие пальцы в карман. Скоро перфоратор снова затрещал.
— Да, я слушаю.
— Мне бы что-нибудь…
Звеньевого опять позвали, плохо держался опалубочный щит на самом верху. Приходько ловко полез под перекрытие, цепляясь за арматуру, с трудом закрыл щит. Спустился и, вытирая пот, сказал:
— Вы извините. Так что вас интересует?
Но разговора опять не получилось. В блок спустился злой чумазый парень и сказал, что наружный болт не затягивается: сорвалась резьба. Приходько взял ключ и сказал: «Я сам». Привязав ремень, он повис на большой высоте. Далеко внизу проваливалась из-под льда в узкий проран расплавленная, черная, тяжелая, как чугун, Ангара. Битый час проболтался Приходько на морозном ветру. Спустился, стряхнул с одежды ледок. Но день был горячий, и он куда-то бегал насчет подачи воздуха, что-то передвигал и только перед самым перерывом подошел к гостю.
— Очень прошу извинить. Прямо некогда. Вот теперь слушаю.
— Мне бы что-нибудь интересное, — сказал тот. — Ну, какой-либо факт, что ли… Героика нам нужна.
Звеньевой задумался, вытирая черные, помороженные и потрескавшиеся пальцы, сказал извиняющимся тоном:
— Да, честное слово, не знаю уж что… У нас обыкновенно все. Может, в соседней бригаде посмотреть?
Газетчик засунул блокноты в карман, стал собираться.
— Что в соседней… В соседней, как и у вас! Вот так всегда. Ну, я пошел.
Морские песни
Мы вместе служили на Тихом океане и вместе приехали в Братск. Еще в вагоне Васька положил руку на столик и сказал:
— Братва, впереди гражданка. Дел много, давайте, чтобы поначалу без девчонок! Толик, Федор, договорились?
— Договорились, — сказал Толик и вздохнул. Я ничего не сказал.
Еще привезли мы проигрыватель с пластинками. Пятнадцать черных блестящих кружков с морскими песнями. Когда вечерами в других комнатах общежития «гоняли» Шульженко, и еще эту: «До чего ж ты хороша, сероглазая…», и другие разные, мы включали на полную мощность наши морские. У нас были разные: «Плещет волна штормовая», «Тот, кто рожден был у моря» и еще одна долгоиграющая на итальянском языке. Там под гитару тенор очень приятно выводил все время: «А морэ! А морэ!» А в другой песне — «Бела морэ!», что очень было похоже на Белое море.
Васька, длинный, драчливый, очень беспокойный вообще, обычно замолкал, слушал и неожиданно выводил:
— Это вам не то, что какие-то глаза! Море! Умный все-таки народ итальянцы!
Толик никогда не спорил. Он был спокоен и голубоглаз. И где-то внутри носил, никому не мешая, свое лирическое спокойствие. Впрочем, мы с Васькой давно подозревали, что он потихоньку влюблен. За такими флегматиками только следи…
Иногда мы ходили на танцы, которые устраивались в красном уголке третьего общежития. Мы надевали ботиночки, суконные брюки, а Васька свою кепку. Пройти по Братску так, словно ты только сошел с корабля, поблескивая «корочками» и делая вид, что сорокаградусный мороз совсем не «так уж», считалось у нас шиком. А тут девушки из «третьего» пригласили нас на Новый год.
Здесь-то сомнения наши подтвердились вполне. Толик танцевал весь вечер с одной и ни черта не видел вокруг, так как глазел на нее во всю голубизну своих телячьих глаз. Потом они вообще отгребли в неизвестном направлении.
— Ясно. Мальчик пузыри пускает… — процедил Васька и добавил: — Я знаю, эта красавица из десятой комнаты. Пойду воспитывать мальчика!
И он исчез. Я ждал целый час, пока Васька его воспитает, не дождался и побрел в десятую комнату. Там было три девушки. С одной из них сидел Толик, с другой сам Васька, — видимо, здесь у него воспитывалось легче. Третья, маленькая, интересная девушка, весело пригласила меня:
— Пожалуйста, к нам за стол!
— Кто же это пузыри пускает? — спросил я Ваську.
Я ушел к себе в общежитие и лег спать. Я слышал, как пришел Толик и стал заводить пластинки. Наши морские песни. «А морэ… морэ!» — пел итальянец. Толик слушал и чего-то посмеивался. Потом, громко пристукивая заледеневшими ботинками, вернулся Васька. Толик что-то сказал ему, и оба начали хохотать на все общежитие. Я сел в постели.
— Хо-хо! — орал Васька.
«А морэ… А морэ…» — пел на всю комнату тенор.
— Чего орете? — спросил я.
Толик показал на пластинку и полюбопытствовал:
— О море поет?
— Да, а что?
— Дураки мы, — сказал Толик. — Девушки сказали, что по-итальянски «аморэ» — любовь.
— «Бела морэ» — прекрасная любовь, — подтвердил, ухмыляясь, Васька. — А черненькая тебе привет передавала…
«Аморэ», — пел тенор, обманувший нас. Но лица у ребят были такие, словно он пел о море. И я подумал, что мне почему-то тоже приятно слушать эту песню, тем более, что черненькая — мне привет…
Мы сидели втроем и слушали. И казалось, что нашему зрению открывается новое, удивительное море, куда нам еще только придется плыть.
— Умный все-таки народ — итальянцы, — сказал Васька.
Горевшие
В промороженном, белом и плотном, как бетон, воздухе котлована кричало радио: «Внимание! Всем работникам УОСа! На бетонном заводе в результате несчастного случая сильно обварился рабочий. Пострадавшему срочно необходимо вливание крови. Людей, имевших когда-либо большие ожоги, просят дать кровь своему товарищу. Адрес: Правый берег, больница…»
Голос из радио словно повисал на морозе, словно останавливался. И его можно было слышать еще через минуту после сказанного. А может, это онемевшее сознание не доверяло слуху. Неожиданное несчастье всегда неправдоподобно.
В маленькую прихожую больницы прибывали усталые, озабоченные люди. Чернолицые ребята с бетонки, бурильщики из котлована, быстрые девушки из УГЭ.
— Следующий, — врач сам открывал дверь и бесстрастно разглядывал сидевших, — Варя, запишите, сорок четвертый. Вы сдаете кровь?
— Кровь, — сказал в себя парень.
— Когда обжигались, какие ожоги?
— Вот тут, палец.
— Какой палец? Вы что, серьезно?
— Да, утюгом обжигал палец, — монотонно и тихо бормотал парень, косясь на сестру.
— Уходите.
Врач хлопнул дверью, и ожидавшие люди замолчали, разглядывая его.
— Товарищи, не имевшие серьезных ожогов, не ждите. Поймите, от негоревших не нужна помощь. Прошу всех лишних выйти. Следующий. У вас что?
— Кровь сдать.
— Я спрашиваю, когда и чем обжигались?
— Вот тут вот пятнышко… Честное слово, посмотрите, видите, пятнышко…
Люди все подходили и молча рассаживались. И им было ясно, что негоревших среди них просто быть не могло.
Березка
От Братска к Заярску дорога частью идет по Ангаре, и лед по дороге зеленый, порезанный тракторами. Потом выезжаем в поле; оно необыкновенное, это поле, — громадное пространство до горизонта в черных пеньках. Словно на белый ватман набрызгали клякс. Значит, и здесь будет Братское море.
Машина наша едет и едет. И все пеньки да пеньки. Эдакие черные тараканы повылезали на белоснежье. Глаз быстро устает от такой ряби. И тогда все кажется то сплошь белым, то черным. И вдруг среди этого неживого пространства березка. Тонкая и тихая.
Милая ты моя! Как же ты сохранилась здесь, среди снегов? Как же тебя не спилили, не порубали и не сожгли?
Одна — непонятно, чудо — среди горелых пней стоит, прозрачная, белее белых снегов, что вокруг нее. И я уже фантазирую и готов сочинять какую-то новую сказку… Но шофер рядом говорит:
— Знаю я, отчего она здесь. Все очень просто. Красота — вот вам и причина.
И я узнаю.
Пилила здесь лес бригада леспромхоза, что котлован под будущее море очищает. Вон сколько поснесли, и ничего, а тут наши бородачи вроде спасовали. Поглядели. Березка. Вздохнули. Потому как многие с запада понаехали, от этих березок. И чего-то так начали они пилить, что минули ее, не сговариваясь, и пошли дальше. Мол, хоть не мы, сучкорубы все равно прикончат.
А там половина баб, усталых, крикливых и в штанах. Наткнулись, постояли, почему-то примолкли. Потом по-хозяйски ветки от ствола отгребли, чтобы весною солнце до корней достало. И двинулись дальше, только минуту постояли. Индевелые, платок поверх шапки по глаза увязан. Да ватники. А березка — словно небо сеет сквозь себя. Удивительная красота! Да ведь будут трактора лес возить, все равно сомнут.
Трелевочный трактор узколоб, два глаза равнодушно вперед глядят. Тракторист черен от соляры да мороза. От холода на лицо словно густая сетка легла. Посмотрел тракторист на березку и сощурился, словно его встречная машина ослепила. И удивился и сказал вдруг: «Ох ты, доченька!» А трактор в это время изгиб на дороге сделал. Посмотрел он назад: идут следом другие машины по его загибу, вот наделал дел. И березка стоит — боже мой, до чего же она приятная, березка эта! Жаль, но остатки будут жечь, спалят. Точно. А тут девчонки песни заорали. Дымище кругом. По лицу у них сажа. Посмотрели, березка стоит. Развели огни подальше. Посидели. Посмотрели. Дым да грязный снег за спиной. А тут березка стоит. Удивительно. Отогрелись, пошли дальше. Опять оглянулись. Даже песню петь захотелось. Вот и вся история.