Игра началась заново. Мы перебрались из комнаты в прихожую, где было свободнее, и били о ровную дощатую заборку. Били, опускались на колени, ползали но полу, задевая друг друга, растягивали пальцы, замеряя монеты, затем опять поднимаясь на ноги, и Лидия Михайловна объявляла счет. Играла она шумно: вскрикивала, хлопала в ладоши, поддразнивала меня — одним словом, вела себя как обыкновенная девчонка, а не учительница, мне даже хотелось порой прикрикнуть. Но выигрывала тем не менее она, а я проигрывал. Я не успел опомниться, как на меня набежало восемьдесят копеек, с большим трудом мне удалось скостить этот долг до тридцати, но Лидия Михайловна издали попала своей монетой на мою, и счет сразу подскочил до пятидесяти. Я начал волноваться. Мы договорились расплачиваться по окончании игры, но, если дело и дальше так пойдет, моих денег уже очень скоро не хватит, их у меня чуть больше рубля. Значит, за рубль переваливать нельзя — не то позор, позор и стыд на всю жизнь.
И тут я неожиданно заметил, что Лидия Михайловна и не старается вовсе у меня выигрывать. При замерах ее пальцы горбились, не выстилаясь во всю длину, — там, где она якобы не могла дотянуться до монеты, я дотягивался без всякой натуги. Это меня обидело, и я поднялся.
— Нет, — заявил я, — так я не играю. Зачем вы мне подыгрываете? Это нечестно.
— Но я действительно не могу их достать, — стала отказываться она. — У меня пальцы какие-то деревянные.
— Можете.
— Хорошо, хорошо, я буду стараться.
Не знаю, как в математике, а в жизни самое лучшее доказательство — от противного. Когда на следующий день я увидел, что Лидия Михайловна, чтобы коснутся монеты, исподтишка подталкивает ее к пальцу, я обомлел. Взглядывая на меня и почему-то не замечая, что я прекрасно вижу ее чистой воды мошенничество, она как ни в чем не бывало продолжала двигать монету.
— Что вы делаете? — возмутился я.
— Я? А что я делаю?
— Зачем вы ее подвинули?
— Да нет же, она тут и лежала, — самым бессовестным образом, с какой-то даже радостью отперлась Лидия Михайловна ничуть не хуже Вадика или Птахи.
Вот это да! Учительница, называется! Я своими собственными глазами на расстоянии двадцати сантиметров видел, что она трогала монету, а она уверяет меня, что не трогала, да еще и смеется надо мной. За слепого, что ли, она меня принимает? За маленького? Французский язык преподает, называется. Я тут же напрочь забыл, что всего вчера Лидия Михайловна пыталась подыграть мне, и следил только за тем, чтобы она меня не обманула. Ну и ну! Лидия Михайловна, называется.
В этот день мы занимались французским минут пятнадцать — двадцать, а затем и того меньше. У нас появился другой интерес. Лидия Михайловна заставляла меня прочесть отрывок, делала замечания, по замечаниям выслушивала еще раз, и мы не мешкая переходили к игре. После двух небольших проигрышей я стал выигрывать. Я быстро приловчился к «чике», разобрался во всех секретах, знал, как и куда бить, что делать в роли разыгрывающего, чтобы не подставить свою монету под замер.
И опять у меня появились деньги. Опять я бегал на базар и покупал молоко — теперь уже в мороженых кружках. Я осторожно срезал с кружка наплыв сливок, совал рассыпающиеся ледяные ломтики в рот и, ощущая во всем теле их сытую сладость, закрывал от удовольствия глаза. Затем переворачивал кружок вверх дном и долбил ножом сладковатый молочный отстой. Остаткам позволял растаять и выпивал их, заедая куском черного хлеба.
Ничего, жить можно было, а в скором будущем, как залечим раны войны, для всех обещали и счастливое время.
Конечно, принимая деньги от Лидии Михайловны, я чувствовал себя неловко, но всякий раз успокаивался тем, что это честный выигрыш. Я никогда не напрашивался на игру, Лидия Михайловна предлагала ее сама. Отказываться я не смел. Мне казалось, что игра доставляет ей удовольствие, она веселела, смеялась, тормошила меня.
Знать бы нам, чем это все кончится…
…Стоя друг против друга на коленях, мы заспорили о счете. Перед тем тоже, кажется, о чем-то спорили.
— Пойми ты, голова садовая, — наползая на меня и размахивая руками, доказывала Лидия Михайловна, — зачем мне тебя обманывать? Я веду счет, а не ты, я лучше знаю. Я трижды подряд проиграла, а перед тем была «чика».
— «Чика» не считово.
— Почему это не считово?
Мы кричали, перебивая друг друга, когда до нас донесся удивленный, если не сказать, пораженный, но твердый, звенящий голос:
— Лидия Михайловна!
Мы замерли. В дверях стоял Василий Андреевич.
— Лидия Михайловна, что с вами? Что здесь происходит?
Лидия Михайловна медленно, очень медленно поднялась с колен, раскрасневшаяся и взлохмаченная, и, пригладив волосы, сказала:
— Я, Василий Андреевич, надеялась, что вы постучите, прежде чем входить сюда.
— Я стучал. Мне никто не ответил. Что здесь происходит? Объясните, пожалуйста. Я имею право знать как директор.
— Играем в «чику», — спокойно ответила Лидия Михайловна.
— Вы играете на деньги с этим?.. — Василий Андреевич ткнул в меня пальцем, и я со страху пополз за перегородку, чтобы укрыться в комнате. — Играете с учеником?! Я правильно вас понял?
— Правильно.
— Ну, знаете! — Директор задыхался, ему не хватало воздуха. — Я теряюсь сразу назвать ваш поступок. Это преступление. Растление. Совращение. И еще, еще… Я двадцать лет работаю в школе, видывал всякое, но такое…
И он воздел над головой руки.
Через три дня Лидия Михайловна уехала. Накануне она встретила меня после школы и проводила до дому.
— Поеду к себе на Кубань, — сказала она, прощаясь. — А ты учись спокойно, никто тебя за этот дурацкий случай не тронет. Тут виновата я. Учись. — Она потрепала меня по голове и ушла.
И больше я ее никогда не видел.
Среди зимы, уже после январских каникул, мне пришла на школу по почте посылка. Когда я открыл ее, достав опять топор из-под лестницы, — аккуратными, плотными рядами в ней лежали трубочки макарон. А внизу в толстой ватной обертке я нашел три красных яблока.
Раньше я видел яблоки только на картинках, но догадался, что это они.
Владимир Сапожников
К КУЗЬМЕ ЗА СОЛЬЮ
Макар вытащил на берег долбленку и посмотрел на реку.
Плот, пока он выгребал, отнесло, и теперь, казалось, стояли прямо на воде.
— Ждем к ужину, — повторил Максим. — Обернешься?
— Постараюсь, — ответил Макар. — Не проскочить бы.
— Запалим костер на Удожьей косе. Следи.
Черт ее упомнит, какая она, Удожья коса. Они все на реке одинаковые, косы. Только Максим их и знает. Ну, с костром, конечно, легче не проскочить.
Макар сел на горячий валун и стал разуваться. Ботинки промокли, ноги побелели и сморщились. Он разостлал портянки и прошелся босиком по нагретой солнцем гальке. Подошвы на сухом зудели и отдыхали.
Никто уже на плоту не смотрел в его сторону; на Максиме алела красная рубаха, она была в заплатах и походила на гриб-мухомор.
— Максим! Одеяло мое подсушите! — крикнул Макар.
— Просушим. Вези соли.
Про одеяло Макар напомнил так: и без того ребята догадаются. Хотелось, чтобы кто-нибудь откликнулся.
Максим, тесавший на запасное весло сухую колодину, воткнул топор, и он, перестав звенеть, тупо гухнул в бревно.
— Слышь, Макар, поужинаем, хрен с ней, без соли, ты не гони через силу. А по свету выплывай.
— Ладно. Видно будет.
Макар воткнул в берег весло, как знак, если на обратном пути придется шариться в темноте, искать лодку. Потом обулся, туго намотал портянки.
Берег обрывался к реке стеной, а у самой воды громоздились столбы-монахи, как бы выложенные из неуклюжих глыбин. На стене и монахах — белые полосы, будто сверху лили известку: в трещинах гнездилось воронье. Ворон такие кручи любит: чем страшнее, тем ему лучше. Если не делать крюка, подъема тут на сорок минут: взять сразу влево, пролезть узеньким ложком между монахами, а там все время правь вдоль кручи. Обходной же дорогой, пока делаешь крюк, проканителишься часа полтора. А тут хоть и круче, и осыпь, дорога Макару знакомая: прошлый год этим местом он и выходил на берег.
Ну, в путь-дорогу! Только на берег подняться, а сверху уже видна падь, в которой стоит шалашишко Кузьмы Кривого.
Тут Кузьма рыбачит, на енисейском притоке Умгане. По прямой до шалаша километров десять, а от устья Умгана — все сорок набегут, да и не выгребешь, если на лодке. Кузьма промышляет хариуса, коптит, солит его, а в сезон берет туруханскую селедку. Кукует тут весну, лето и осень, все время один, как перст. Живет до белых мух, до последних пароходов. Подбирает его знакомый капитан, который ради него останавливает судно.
Шалаш у Кузьмы — приземистый сруб, крытый берестой. В срубе — два оконца, большая печь-коптильня, а вместо кровати Кузьма повесил гамак, говорит, мягче. Старик стал Кузьма, чудит.
Макар кинул на плечи рюкзак, еще раз оглядел лодку, все было в порядке, и зашагал по каменной осыпи, забирая к ложку. Осыпь, как щепа, ломалась под ногами, хрустела.
На месте ли Кривой? Первый раз Макар ночевал у Кузьмы шесть лет назад. Шел тайгой — партия тогда на Умгане работала — набежал на его шалаш. Поздоровались, по лесному обычаю порасспрашивались. Кузьма сощурил быстрый свой глаз на Макара, спросил: «Не от закона ли бежишь? — и добавил: — От закона не убежишь». Потом пригласил за стол, достал бутылку самогона. Они разговорились, проговорили до утра и стали приятелями. Кузьма жил тут из-за рыбы. Рыбу, то соленую, то копченую, носил геологам, продавал на теплоходы, тем и кормился. На его руках было в городе сестрино семейство — четверо. Старик поговорить любил, особенно порассуждать про законы. Он у всех находил законы: у птиц, у деревьев. «Вон мошкара столбится, — говорил он. — И у нее закон».
При случае, пока работали на Умгане, Макар забегал к старику. Они подолгу разговаривали, закусывая малосольной селедкой. Макар, посмеиваясь, спрашивал Кузьму: «Сам-то не от закона ли в тайгу ушел?» — «Ты пацан, — сердился Кузьма. — Мне закон — четырех человек вырастить».