е в тебе это вызовет мысли. Знал, что когда приезжаешь после долгого отсутствия в то место, которое привык считать своим, любая перемена неприятно поражает тебя и кидаешься искать, что же здесь не изменилось, хватаешься за все, что устояло. Знал также то чувство ревности, которое предстоит испытать, потому что они ведь во все это не вникли, да и не смогли бы, просто не успели вникнуть посреди шума, спешки и суеты — вот уж действительно суеты! — стройки. Они даже не разглядели, как здесь было вначале, потому что как только приехали, так моментально и преобразилось все под их руками, топорами, ковшами и гусеницами.
Какой-то путешественник и писатель утешался по этому поводу, говоря, что те, кто приезжает потом, не увидят зато, как здесь было раньше, и не дано им будет насладиться этой дикостью и первозданностью, как вы насладились когда-то. Но мне кажется, что это утешение слабое, и не утешение вовсе, это все равно, что утешаться таким образом, думая о женщине, которую любил и с которой потом расстался. Некоторое время успокаиваешь себя тем, что прошлое в тебе и всегда можешь вернуть его, стоит лишь захотеть, а стоит захотеть, и оказывается, что оно уже куда-то подевалось, просочилось, и понимаешь, что и сам ты довольно некрепкий сосуд и слишком мало в тебе места, чтобы хранить прошлое в неприкосновенности, как в музее…
…В том-то и дело, что я все это знал заранее, а потому словно бы выполнял теперь какую-то заданную программу: кинулся в Невон, нашел дом, где квартировал когда-то у бабки Матрены, а в нем незнакомую женщину, заподозрившую, может быть, что пришел я ее выселять. На все мои расспросы она отвечала, что никакой бабки не знает и сама здесь живет вот уже восемнадцать лет. Что ж, так это и должно быть, сказал я себе и отправился искать Вадима Калитвина, с которым работал тогда у Креста, я не спрашивал, где живут геологи, знал, что где-нибудь у реки, с краю поселка, и как увидишь самые старые, наспех построенные дома, это и будет экспедиция.
К тому времени, когда я познакомился с Вадимом, он уже все объездил весь Союз, вернее, его восток и север: Чукотку и Камчатку, Ленские и Колымские прииски, пока не очутился наконец на Устье буровым мастером. Отсюда мы собирались вместе: я хотел на Север, а он предлагал в Среднюю Азию, куда я не очень хотел, но ради дружбы поехал бы. Но к весне он раздумал, жена его ждала ребенка, а тогда я решил один побывать во всех этих местах, о которых он столько рассказывал. Я уехал, слегка презирая его за то, что он начал словно бы «обрастать» на этом берегу, как обрастают мхом и лишайником камни, скатившиеся некогда с Креста. Я работал на железной дороге, на стройке и снова в экспедиции — плотником, маляром, буровым рабочим, коллектором, — был студентом, грузчиком, конечно, и даже учителем и журналистом, и вот занесло меня посмотреть на старые места, а Вадим по-прежнему сидел здесь, только сыну его, которого так ждали, было уже десять лет, а в коляске спал второй, восьми месяцев, и по-прежнему главной мебелью в комнате были чемоданы, словно все — вот уже десять лет — было готово к отъезду. Но уезжать он не собирался. Он и в отпуск-то никуда не стремился отсюда, а садился в свою «дюральку» с подвесным мотором и плыл вниз по реке, останавливался, где понравится, ставил палатку, ловил рыбу, охотился…
И мы поговорили об этом, подсчитали годы, вспомнили Бадарму, зимовье у Креста и нашу жизнь там. (Ох и вид был у нас, когда мы вышли встречать первый катер. Яша был в ватных штанах, надетых прямо на голое тело, и в майке. Вадим в пижаме и болотных сапогах. Я в плавках и зимней шапке. И все с ружьями. Мы смотрели, как Алеша-моторист подводит своего «Гидролога», и только он ткнулся в берег, мы дали залп. Начальник партии прыгнул, пожал нам руки. «Привез вам деньги», — говорит. Думал нас обрадовать. Алексей стал выкидывать на берег мешки, банки. Мука, масло, сгущенка… «Это другое дело», — сказал Яша. Чекунов пошел к зимовью. На крыше у нас, как флаг, болтались старые ватные штаны, но он не заметил. Выдал нам зарплату за два месяца. Яша посмотрел на свою кучу бумажек. «На растопку, — говорит, — годятся. У нас, — говорит, — здесь натуральное хозяйство. Всех рябчиков извели. Теперь снег сошел, ждем медведя». Вадим стал спрашивать, как там жена. Она была тогда на другом берегу, в деревне, на последнем месяце. Я вышел, смотрю — Алеша обдирает наших ондатр, выворачивает их одну за другой, как перчатки. Смеется: «Готовьте еще. Приеду». Чекунов вышел, прыгнул на нос. Катер стал отходить, течением его заносит на малом ходу. Тут он и штаны заметил. «У вас все детство», — говорит. И Вадим: «Эх, ты, флибустьер несчастный!» А сам доволен: с Наташкой все в порядке…)
Вадим был спокоен, и я был спокоен тоже. «Не то чтобы это место было лучше других, просто наступает момент, когда чувствуешь, что надо где-то остановиться», — сказал он, и я уже понимал его, потому что научился за это время не презирать людей, живущих на одном месте, а потом даже стал завидовать им, пока не появилось такое место у меня самого. Но где-то во мне еще сохранялось романтическое чувство по отношению к Устью, вернулось ощущение себя, каким был в восемнадцать лет, и теперь я непременно хотел поехать в Карапчанку, где стояла когда-то наша экспедиция. Постепенно и они начинали тогда входить в нашу жизнь: давали нам лошадей, а мы им катер, и свет у них был от нашего движка, и деревенские ребята работали у нас на буровых. Но теперь экспедиция ушла оттуда, а стройка еще не пришла, и мне казалось, что уж в Карапчанке-то все по-прежнему.
Мы добрались туда с Володькой Сизых на попутном катере. На правом берегу тайга была еще не тронута, но из чащи поднимался столб дыма. Я подумал, какую пищу воображению дал бы этот дым тогда, он был бы событием, а сейчас я поймал себя на том, что долго глядел на него не замечая — следовательно, принял Устье со всеми его переменами.
Посреди реки, недалеко от Толстого мыса стояли Лосята, — три высоких, поросших деревьями острова, действительно похожих на головы и спины плывущих лосей. К самому ближнему из них вела из котлована узкая насыпная дорога, полбока у Лосенка было отхвачено, и грунт этот лежал теперь в перемычках. В котловане почти незаметно было движения, и я вспомнил, как поразило меня когда-то начало строительства в Братске. Мы бурили на скале, над самым котлованом, и до тех пор мое представление о стройке связывалось с известной песней: «Как у Волги, у реки, у реки. До зари поют гудки, эх, гудки». И припев — что-то вроде: «Налетай, подавай, не зевай!» И я ожидал, что и в Братске все должно жить и поспешать в ритме этой песни. Но в котловане было пусто: на дне его копошилась кучка людей да изредка проезжал самосвал. Люди расходились по укрытиям, и через некоторое время мы видели, как бесшумно поднималась и начинала опадать земля, а потом: долетала до нас и короткие, сдвоенные с эхом звуки взрыва. А «налетай и подавай» началось гораздо позже, когда стали возводить саму плотину…
Из-за Долгого мыса показалась деревня, но до нее было еще километров пять, потому и мыс назывался — Долгий. От того места, где пристал катер, уходила в тайгу широкая наезженная дорога. «Куда это?» — спросил я Володьку. «А где глухариный ток был, помнишь? Там теперь поселок Северный, леспромхозы…»
Мы перешли мостик через речку Карапчанку (от нее и название деревни, так же, как и Бадарма, а вот Невон — от камня, «у Невона камени», говорили в старину) и взошли на пригорок, к крайней избе. Собаки в ограде поднялись нам навстречу, впереди шел похожий на Казбека, но молодой совсем пес. «Как зовут?» — спросил я, и тут на крыльцо вышла баба Саня. «Ой край, живая душа на костылях!» — «Узнала?» — спросил Володька. «Как же, Александрович мой», — сказала баба Саня, не удивившись, будто я только вчера вечером ушел в Бадарму и вот прибежал по морозу. «Как зовут-то?» — переспросил я, указывая на собаку. «Угадай», — ответила она, и меня вдруг озарило: и баба Саня помнит и предлагает угадать, значит, назвали его в честь того, старого. «Казбек?!» — воскликнул я. «Нет, мой. Сдох Казбек-то. А это Угадай».
«Ну, пусть не Казбек, Угадай, но ведь они есть, собаки, значит, по-прежнему Григорий бегает на охоту, да и все остальное не изменилось», — думал я, оглядывая двор, и поленницы дров, сложенные у сарая, и огород с повалившейся к осени картофельной ботвой. В избе тоже все было по-старому, и так же тепло от маленькой железной печки, какие в каждом доме есть в дополнение к большой, чтобы не топить всякий раз большую, да и дров идет меньше. И так же хлопотала баба Саня, но была теперь какая-то замедленность в ее движениях — уже не бегала, а ходила из комнаты в куть и потише прикрикивала на расквохтавшихся кур. И ребят не было, выросли и разъехались, один Володька остался, да и тот работал в экспедиции и приезжал только по выходным. И потом я удивлялся — как мог надеяться, что ничего не переменилось в крепости, еще уцелевшей, но окруженной со всех сторон.
Пришел отец Володьки, Григорий Сизых, и уже не говорили, как раньше, об охоте, урожае, пахоте и других деревенских делах, но разговаривали о той же стройке, о леспромхозах, о заработках в экспедиции. Я спросил про деревню: половина народу уехала из Карапчанки, работников в колхозе осталось совсем мало — все равно ведь затопит. Я вышел на улицу и пошел по дощатому тротуару, — действительно, многие дома стояли пустыми, брошенными, и мне стало не по себе в этой деревушке, словно замершей в ожидании исчезновения, словно уже почувствовавшей над собой многометровую толщу воды. Я вспомнил, как несколько дней назад стоял на берегу Братского моря, и еще не заросли и поразили меня дороги, подходившие к нему, но не так, как подходят они к морю, бывшему прежде дорог, — подходят, и останавливаются, и идут вдоль, — а здесь они, бывшие прежде моря, прямо устремлялись в него, бросались с разбегу и вели в глубину…
Я возвращался на пассажирской барже, которую долго ждал на причале, спрятавшись от дождя и ветра в вагончике сторожа, и он рассказывал, как приехал сюда зимой 68-го года, на пустое место, и как потянули отсюда тракторами в тайгу тепляки. «Я здесь с первого колышка», — сказал сторож, и я было усомнился. «С первого колышка», — убежденно повторил он, и я подумал, что он, в общем-то, прав: когда мы с Володькой охотились на глухарей в том месте, где сейчас Северный, там еще никаких колышков не было, а была ровная, плоская, как стол, вершина сопки, уставленная, будто свечами, редкими старыми соснами. «Да нет, без иронии, — сказал я себе, — он действительно первый здесь, в этой жизни, а тогда была совсем другая жизнь и другое место». «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку», — говорил какой-то древний философ. Нельзя дважды поехать в одно место — разве ты забыл? И теперь получается: другой человек приехал в другое место…»