Он уже ясно различал деревья. В ясном осеннем воздухе, высветленные солнцем, мягко розовели стволы сосен, а хвоя их была темна и плотна. Между ними желтели березы, и кое-где застывшим дымом серели осины, будто подернутые пылью — увядающие. Все это надвигалось на Василия, а машина, будто привязанная к земле невидимыми путами, не хотела подниматься.
«Так и правда втешемся», — понял Василий и с отчаянием рванул до отказа ручку газа, надеясь, что мотор все же порвет невидимые путы, бросит машину вверх, в голубую, близкую бездну неба. Но подступавшая зеленая стена не проваливалась вниз, она заслоняла собой все небо. И вдруг, холодея, Василий услышал жуткий, необычный треск над головой. Обгоняя машину, что-то сверкающее на огромной скорости пролетело к деревьям, ударилось в ветви, ломая их и срезая, и машину тотчас тряхнуло с такой силой, что Василий лбом врезался в стекло и почувствовал, как он проваливается вниз. Он еще слышал треск древесины, сухие хлопки лопающейся материи, скрежет чего-то металлического, а потом все это куда-то ушло…
С трудом Василий выполз из-под обломков своей машины. Неуверенно, будто впервые в жизни, поднялся на ноги, постоял, качаясь, но колени не держали, и он привалился спиной и шершавому стволу сосны с израненными вверху ветвями. В глазах мельтешило красное зарево, мешало видеть. Он хотел протереть глаза, но правая рука не поднялась и заныла, когда двинул ею. Протер глаза левой рукой и увидел на ладони кровь. Кровь его не удивила, будто была она совсем не его, чужая.
На вершине сосны шелестело что-то живое.
Он запрокинул голову, глядел, как на сломанную ветвь мостилась сорока, как косила вниз пугливым быстрым глазом.
— Не видала такого чуда? Гляди, сколь влезет. Не убавится, — прохрипел Василий и опустил голову.
Под ногами лежало отломленное колесо. Василий повел глазами дальше и увидел свой искореженный вертолет. Вырванный ударом мотор валялся рядом со щепками от винта. Был он еще жив: в нем что-то всхлипывало и постанывало. Сверкающими блестками лежали в мятой траве осколки оргстекла, на них было больно глядеть. На оторванной дверце, отброшенной далеко от машины, висел на одном шурупе оконный шпингалет, которым Василий запирался в кабине. В лице Василия что-то дрогнуло.
Он поглядел на все это, разбитое, исковерканное, так заботливо и старательно некогда им добытое, и вдруг почувствовал не боль и отчаяние, а облегчение. Пнул ногой колесо с отломленной осью, которое откатилось и упало в траву, глянул еще на нелепо выглядевший тут шпингалет и вдруг рассмеялся.
Сорока дернулась на ветви, отчаянно взмахивая крыльями, и это еще больше насмешило Василия. Он засмеялся уже громче, и эхо понесло по лесу его смех. Смеялся долго, до слез, изумляясь, что никогда раньше так весело и щедро не смеялся. И так ему было легко, так хорошо…
Подбежал Тимофей, остановился, раскрыв от неожиданности щербатый рот, запаленно переводил дух.
Смешно было смотреть Василию на обломки машины, на изумленного и испуганного Тимофея, его качало от смеха, он хохотал, пока не закололо в груди.
Тогда он затих и опечалился.
— Что, Тимофей, — спросил хрипловато, — думаешь, тронулся? Нет, Тимофей. Не-ет…
И медленно пошел в село.
На краю поля его встретила Варя и увела в дом.
Больничный лист Атясову хоть и выдали, но леспромхоз оплачивать его отказался: травма не производственная и вообще глупая.
— Ничего, — заботливо утешала его Варя и осторожно трогала гипс на сломанной руке, — Перебьемся, Вася. Вот рука подживет, и мы свое наверстаем. Правда ведь?
— Правда, — согласно качал головой Василий. — Наверстаем. — И виновато говорил: — Руки у меня зудятся без работы. Скорее бы уж.
И снова ладно стало в доме Атясовых, тихо стало и уютно. Варя ни в чем мужа не укоряла, будто ничего и не случилось. Иногда только спрашивала задумчиво:
— Так что же, Вася, с тобой было-то? Ведь это надо ума решиться — вертолет строить. Понять не могу.
Отвечал неохотно:
— Не знаю… Накатилось…
Когда жена была на работе, а Сережка в школе, Василий, не вынося безделья, уходил за село, глядел на еще больше потемневшую на фоне желтого поля зубчатую стену леса, похожую на перевернутую вверх зубьями пилу.
Удивлялся: в прошлые годы зима приходила быстро и оседала плотно, а тут что-то сдвинулось в привычном течение сезонов.
И на самом деле необычное творилось в природе. Давно ушел тихий золоченый сентябрь, уже последние дни октября закатывались, а на бурую полеглую траву, прихваченную первым зазимком, никак не ложился снег. Березы и осины стояли давно голые, с остатками вялых листьев на верхушках, будто пристыженные они были перед соснами, ни зеленью, ни снегом не прикрытые.
Небо было серое, низкое, теплое. Ворочались день и ночь на нем тучи, уже не летние, но и не зимние, не поймешь какие. Изредка ветер пригонял заплутавшую снеговую тучу. Мелкий колючий снег косо падал вниз и таял — теплая земля не принимала его. Но иногда небо вскрывалось полыньями такой неожиданно близкой голубизны, что сердце заходилось непонятно отчего.
Вот такая стояла осень…
Сергей Залыгин
МЯТЛИК ЛУГОВОЙ
Лет пять или шесть тому назад, кажется, в ночь с субботы на воскресенье, Елене Аркадьевне приснился мятлик луговой.
Проснувшись, она удивилась — почему? Ну, знала эту травку, ее познакомил с ней дядюшка Егор Егорович, старый чудак, природолюб, ну и что? Почему же вспомнилась через столько лет? Чего ради?
Шли они тогда за молоком, километр туда, километр обратно через просторное ржаное поле. Егор Егорович сорвал на ходу неприметную травку и спросил:
— Вот этого красавца, Ленок, знаешь?
— Откуда же?
— Мятлик… Мятлик луговой.
— Ну и что?
— Красавец необыкновенный! Изысканный! А в то же время — злак и корм!
Леночка засмеялась, постучала по пустому бидону — они шли туда — и под эту дробь прибавила шагу, у нее были тогда свои соображения, ей надо было торопиться, поскорее делать все на свете.
Егор Егорович довольно бодро поспевал за ней:
— Правду говорю, Ленок…
Бог знает сколько времени прошло с тех пор, признаться, так целая жизнь, а то и больше, и вот этот сон… И во сне — этот мятлик? Хотя бы небо, хотя бы земля, она сама, одна или с Егором Егоровичем, хотя бы молочный бидончик — ничего! Темноватый фон, ни зеленый, ни небесный — никакой, совершенно абстрактный, а на этом фоне отчетливо, в несколько увеличенном виде, растеньице мятлика лугового.
Ну, положим, в жизни и не такие бывают и бывали странности, и на эту странность Елена Аркадьевна тоже решила не обращать внимания.
И не обращала до тех пор, покуда, спустя еще что-то около года, после очередного, очень крупного разговора с Николкой, она не пошла в парк.
Дело было серьезное: Николка надумал жениться.
Ужас!
Девочка в юбке мини-миниморум, совсем не разглядишь, где находится юбочка, но если бы дело только в этом! И в голове, такое же точно мини, и в выражении узеньких глаз оно же, и только ножки, действительно, чудо. Ножки — с ума сойти! Николка, дурак, так и сделал — сошел.
Елена Аркадьевна накричала на него в тот раз диким голосом, даже обещала кого-то и где-то утопить, не то эту самую мини, не то Николку, не то себя; потом хлопнула дверью, перебежала улицу, еще одну и кинулась в парк. А куда кинешься в таких обстоятельствах, как не на природу?
Она побегала трусцой, которая тогда еще только-только входила в обиход и поэтому вызывала резкое осуждение на лицах парковых пенсионеров, походила по аллеям быстрым и медленным шагом, посидела на нескольких скамеечках, а потом сорвала какую-то травку, а это оказался мятлик, Она вспомнила, как эта же травка представилась ей во сне, и стала сравнивать тот, нереальный мятлик луговой, с этим вполне реальным.
Этот оказался даже красивее, выразительнее. «Вот случай, — подумала вконец усталая и разочарованная жизнью Елена Аркадьевна, — вот случай, когда действительность красивее своего изображения и когда мечта отстает от действительности…» Она еще подержала травнику в руке и сказала ей: «А ведь все в тебе — правда!»
Что-то она и еще думала тогда, может быть, и не бог весть как умно, но совсем неожиданно для себя, и то, что эта неожиданность присутствовала в ней, помимо и кроме ее боли, тревог и злости, помимо ее слез, — очень ее удивило. Она думала, что, кроме этого, в ней нет и не может быть уже ничего другого.
Вернувшись домой, она застала сына в кровати, спящего и нераздетого, разбудила его и стала тихо говорить ему о том, что вокруг него существует что-то красивое и подлинно для него необходимое, но если в самом начале выбрать не ту, не свою истинную необходимость — ошибка получится на всю дальнейшую жизнь. А это очень плохо, она знает, как это плохо.
Сын слушал молча; в полночь, не сказав матери ни слова, встал и ушел, вернулся только утром.
Впоследствии Елена Аркадьевна и подумать боялась, что это она убедила сына не жениться, но так или иначе он в тот раз не женился, а занялся боксом. Тоже не малина, но все-таки в его возрасте гораздо лучше, чем женитьба.
Елена же Аркадьевна, казалось ей, до конца жизни, сошлась душой с мятликом луговым. Решила, что не напрасно мятлик ей снился и еще в юности, почти что в детстве, ее познакомил с ним дядюшка Егор Егорович.
И вот каждое лето стало начинаться для нее с появления среди разных трав едва заметных метелочек этой именно травки, а осень — с того дня и часа, когда она водружала на свой старенький шифоньер деревянную вазочку с засохшими, но все равно такими стройными стебельками. И мертвый мятлик оставался красивым, и в нем сохранялась гордость собственным существованием, своей предметностью, пусть и лишенной тех соков, которые называют жизненными соками.
Спустя еще три года, чуть-чуть не дотянув до звания мастера спорта по боксу в каком-то весе и тоже чуть-чуть не закончив педагогический институт, Николка все-таки представил матери свою новую избранницу, которая дальше всех в своем обществе (спортивном) метала диск и говорила об этом с такой гордостью, с таким чувством превосходства собственного интеллекта, что Елене Аркадьевне не оставалось ничего другого, как махнуть на все это дело рукой. Она и махнула.