Сибирский рассказ. Выпуск II — страница 38 из 85

— Знаешь, Юра… Вот я одета, обута, сытая, но разве только это нужно человеку? Приду я к своей подруге, в доме у нее как-то светло, дружно, только и слышно: «Наташенька… Наташа». …А у нас, едва появляется отец, так сразу же все умирает. Ему ничего не стоит при мне, при маме выругаться так, что уши вянут. Он меня даже по имени-то не называет. Я для него «чадо, артистка с погорелого театра, полоротая, безрукая»… Он и маму… Она боится рот раскрыть, заступиться за меня. А я не позволю командовать собой, я не кукла, надетая на чью-то руку.

Лицо Вали затвердело и сделалось взрослее.

— В общем, потерпи, казак, атаманом будешь. А там поступишь в институт или в техникум, переберешься в общежитие… Ну, идем! Все-таки надо отведать маминых пельменей.

Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и вышли в шумящую комнату, сели рядом с малышом и Женькой.

— Ну, как, бродяга, узнал теперь настоящие сибирские пельмени? — спросил Юрий.

Женька сладко зажмурился, похлопал себя по животу и застонал от удовольствия. Сережка немедленно проделал то же самое, рассмешив ребят.

Сидевшая вблизи Алексеевна, услыхав Юркин вопрос, пьяненько закричала:

— Ой да, ребятишки! Смотрю я на вас, смотрю, да как резну плакать. Многое вы не знаете. Ведь вы даже хлеб-то настоящий не знаете! Разве это хлеб — теперешние фабричные «кирпичи»?

— А чо им говорить, чо им говорить, — протараторила какая-то сдобная, тугая бабенка. Юрий никак не мог ее припомнить. «Наверное, чья-нибудь свекровь или сноха, или… как там еще?» — усмехнулся он.

— Бывало, мамаша поставит квашню на печь, а за ночь тесто и поднимется шапкой. — Алексеевна не говорила, а вдохновенно пела. — Не доглядишь — и сорвет оно тряпицу, и поплывет через кран… В русской ведь матушке-печке пекли… Вытащит мамаша деревянной лопатой буханки с мучными донцами. Горячие, духовитые, язык ведь проглотишь… Вкус домашней буханочки совсем другой, чем у «кирпича». Куда там!

— Ну, чего ты, милая, хочешь! — всплеснула руками мать Юрия. Лицо ее, от жаркой плиты, от рюмки, распарилось, словно она вышла из парной. Юрию даже померещился приятный запах березового веника, разбухшего от кипятка.

— Они, в городе-то, и молоко настоящее не знают. Ведь хозяйка раньше кормила свою буренушку сенцом-поляком и пойло-то она не всякое давала. Зато утром нальет молоко в кринки, а к вечеру в них на два-три пальца сметаны. Вскипятит в русской печке, вытащит чугун, а на молоке пенка. Розово-коричневая. А теперь они не знают, что такое пенка.

— Даже что такое чугун и русская печка — не знаем, — шепнул Женька, и Юрий рассмеялся.

— А что вы хотите, — совсем разошлась мать. — Как запряжешь, так и поедешь! В колхозах по науке кормят коровенок: и силос им, и витамины всякие, и кукурузу, и еще бог знает что суют! А не подумают, что вкус молока от этого самого силоса да кукурузы совсем другой. Да просто никакого вкуса нет. Белую воду доят, только и всего. А! Да чего тут говорить! Из такого молока и масло таковское же. Где оно, наше сибирское масло?

— А оно когда-то в Лондоне да Париже славилось, — пробасил дядя Иван. От водки он еще больше побагровел.

— А чо им говорить, чо им говорить, — опять безнадежно махнула рукой «свекровь… или как там еще».

— Холера вас возьми, с вашей нонешней суетой! — глухим, загробным голосом закричала Валина бабушка. — А рыба-то, рыба где? — она это прокричала так, как обыкновенно кричат «караул». — Ведь они, — бабка тыкала ложкой в сторону Юрия с Женькой, — настояшшую-то рыбу и во рту не держали. Ну, ладно, осетрину, семгу, белугу там, стерлядку всякую — это уж купцы жрали. А мы, простые люди, пироги-то стряпали да уху варили из кострюка, хариуса, ленка. Так это же двиствительно еда была! Старик-то мой настояшший рыбак был… А теперь навезут в магазинишки всякую морскую срамоту — ешьте, мол, ребята! И едят. И даже не знают, что простой речной чебачишко, окунек, ельчик в тышшу раз вкуснее любой этой морской рыбищи. И ведь приучат людей плохое считать хорошим, а невкусное — вкусным.

— А чо им говорить, чо им говорить!

— Ну, бабка, ну, дает, — хохотнул Валерий. — Прямо самого министра рыбной промышленности за жабры хватает!

— Ну, стерлядка там всякая да нельма — ладно уж, бог с ними! Но хлеб-то… Эти фабричные «кирпичи»…

— Да разве, Алексеевна, прокормишь домашним хлебом, домашними пирожками да пельменями такую махину, как наше государство? — вступила в разговор и тетя Надя. — Без машин тут ничего не сделаешь.

— Не до жиру, быть бы живу!

— Вместо нашей капусты морскую будем жевать!

— Тебе бы, Алексеевна, осьминога жареного!

За столом уже шумели вовсю. Несколько женщин затянули: «О чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь»… Тетя Надя с удовольствием присоединилась к поющим. Попеть она любила. Опустевшие тарелки наполняли снова дымящимися пельменями. Плыл папиросный дым, было душно; чтобы освежить воздух, приоткрыли дверь из коридора в сенки. Над полом заклубилось, потекло белое, морозное…

Юрий, Валя, Женька и малыш вышли из-за стола, устроились в уголке и включили проигрыватель. Сличенко со страстью запел цыганские романсы.

— Это идет вторая часть родственной вечеринки, — сказал Юрий. — Ее еще можно терпеть.

Сережка забрался к нему на колени.

— Я тебя, кум, завсегда ценил, ценю и буду ценить, — кому-то клялся Юркин троюродный дядя, седой, косматый, в новом, еще не обмятом синем костюме.

— И, милый, да разве я забуду, как ты в голодное время выручил меня с мукой…

Они выпили и рванули коровьими голосами:

Здо́рово, здо́рово

У ворот Егорова,

Выпивали здо́рово

У ворот Егорова.

В одном месте целовались, в другом, вспоминая умерших и погибших на войне, — плакали.

Двое пожилых братьев начали ворошить старые обиды, припоминать всякие несправедливости. Голоса их становились все накаленнее… Вот прозвучал матерок… Кулак грохнул по столу:

— Умирать буду, а не забуду, как ты хотел выжить меня с ребятишками из отцова дома!

— Начинается третья и заключительная часть вечеринки, — грустновато усмехаясь, прокомментировал Юрий.

— Ты бы лучше своей бабе на язык наступил, чтобы она не тарахтела на каждом углу!

Кто-то хватанул кулаком по столу, матюгнулся. Мать Юрия прикрикнула:

— А ну-ка, замолчите! Вашим обидам в обед сто лет!

— Все! Потихоньку смываемся, ребята, — шепнул Юрий. — Лучше побродим на свежем воздухе. Валюха, выскальзывай незаметно первая и жди нас во дворе.

Валя взяла тарелку, вышла в кухню и больше не вернулась.

— И я хочу с вами, — Сережка судорожно схватился за Юрия.

— Малыш! Я бы с удовольствием взял тебя, да уже поздно. И потом на улице очень холодно. Мама тебя не пустит. Ты пока поиграй в моей комнате. У тебя же там самолет и танк!

Сережка было расстроился, но когда Юрий сказал, что попросит оставить его и они будут спать вместе, мальчишка обрадованно убежал к своим игрушкам…

4

Развалины избенок и сараюшек вокруг дома были совсем жутковатыми и призрачными в морозном туманце. А среди этих развалин «частных владений» пировал последний в квартале, еще не снесенный Юркин дом. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, глухой шум, из трубы вился дым и припахивало вокруг дома пельменями.

Со всех сторон подступали к нему котлованы, штабеля кирпичей и панелей, в которых были прорезаны окна и даже вставлены деревянные, еще не покрашенные рамы.

Старика такая опаляющая, пустынная ночь могла бы привести в отчаяние, но ведь Юрий, Женька, Валя — молоды, и поэтому свет, и шум, и радость — все это было с ними, в их душах. А мороз, непролазные сугробы — эка, невидаль! — они же родились и выросли среди всего этого.

Толкаясь, хохоча, бегая друг за другом, они разогрелись и оживили это строительное нагромождение, среди которого начала прочерчиваться новая улица. Между пятиэтажными, уже заселенными, домами увидели сколоченную из досок и покрытую льдом горку для ребятишек. И тут же бросились на нее, повалились друг на друга и с криками съехали. Потом барахтались на ледяной дорожке, подсекали ноги, не давали вставать. Юрий выбрался со льда на снег и побежал. Валя с Женькой бросились за ним. Нелепо размахивая длинными руками, запинаясь за все длинными ногами, он шарахнулся от них за остовы избенок с вырванными окнами и дверями. Уши меховой шапки болтались, как уши сеттера. Его искали, ловили, а он прятался в домишках. В них пахло известкой, развороченными печами, ржавым железом… В одной из хибар Женька настиг его. Юрий прыгнул на сетку оставленной хозяевами кроватешки, бросился в дыру окна, застрял в нем, рванулся и вдруг повалился вместе со стеной. И только чудом его не покалечили трухлявые бревешки. Женька едва успел выскочить из хибары, как с треском обвалился один конец потолка. Над остовом заклубилась пыль, посыпались с чердака какие-то бумаги.

Женька хохотал, схватившись за живот. Просмеявшись, он крикнул:

— Валя! Не бегай в избушки — придавит!

Юрий сел на толстую гулкую трубу — перевести дух. Шумно дыша, к нему подошли Женька с Валей. Из их ртов, как из тарелок с пельменями, валил пар.

Юрий закурил, огляделся вокруг и уставился на все еще дымящиеся пылью остатки жилища.

— Ребята, — проговорил он дрогнувшим голосом. — А ведь в этом домишке застрелился один студент. Николаем его звали.

— Как застрелился? — недоверчиво спросил Женька.

— Красивая стерва довела. Она училась с ним же. Он на первом курсе, а она уже кончала институт. Ходила к нему, ночевала. А потом вышла замуж за педагога… Николай и ахнул себе в рот из ружья. Она приходила хоронить его, лахудра… Жил Николай с матерью-старухой… Одна осталась. А теперь вот и халабуда их кончила свое существование. Как будто никогда и не было на земле влюбленного студента. — Голос Юрия звучал задумчиво, словно он разговаривал сам с собой. — Много всяких историй унесли с собой все эти дома, домишки, лачуги, избенки. И кричали в них от горя, и плакали, и дрались, и любили, и смеялись, и умирали, и рождались — все было. Жизнь!