Сибирский рассказ. Выпуск II — страница 48 из 85

Но и не только планом занимается директор Морохов — он успевает следить за новинками, внедряет НОТ, вычислительную технику, программирование. Уж кого-кого, а не Морохова упрекать в том, что не справляется со своими обязанностями. Уж кто-кто, а Морохов тянет, как дай бог чтобы все тянули! Конечно, он понимал, что сейчас по стране могучей волной идет научно-техническая революция, понимал, что внедрение новых принципов в управление потребует и новых людей, молодых, более гибких, более демократичных, более образованных. Это вечный процесс — старое отмирает, новое приходит на смену. Все так, все верно, но будьте же вежливы и справедливы! Почему люди, о которых он раньше и слыхом не слыхивал, были на банкете, а его не пригласили? Говорят, проектировщики все были, — ох уж эти великие труженики карандаша и бумаги! Истерли за пятилетие десять килограммов резинки! Испачкали десять тонн ватманской бумаги!

Он понимал, сколь мелка его злость. Как умный человек, он понимал, что все дело в ущемленном тщеславии, в элементарной зависти, но что бы он там ни думал «теоретически», а практически ничего не мог поделать с собой — вот уже несколько дней нянчился со своей обидой.

Размышляя изо дня в день об одном и том же, вспоминая, сопоставляя и взвешивая, он вдруг пришел к выводу, что его не любят: не любят в министерстве, не любят на заводе, не любят дома. Его слушают, ему подчиняются, его терпят, ему завидуют, его боятся и, возможно, ненавидят. К нему питают самые разнообразные чувства, кроме одного, того самого, которое воспели поэты и на котором, как уверяют, держится мир. Его не любят! Да, это так элементарно, так очевидно! Ведь если бы любили в министерстве, то обязательно пригласили бы на банкет. Если бы любили на заводе, то возмутились бы и обратились в министерский партком, спросили бы строго и ответственно: «Почему обижаете нашего Ивана Сергеевича?» Нет, никто не заступился за него.

Да и в этом ли только дело! Сколько крови каждодневно портят ему по всяким мелочам, сколько анонимок пишут в Москву, сколько всяких сплетен плетется вокруг его имени! И ни разу за все время работы никто не сказал ему доброго слова — не того официального, неискреннего, которому грош цена, а настоящего, сердечного, пусть критического, без жалости, но по любви. Да и кто скажет? Друг? Не было у него друзей — все только приятели да товарищи по работе. Самый близкий из них, пожалуй, Бартенев, но какой же это друг? Начальник! Стоит чуть забыться, живо вместо «Вани» — «Иван Сергеевич» и — «доложи!» Из подчиненных тоже друзей не получается: либо «чего изволите», либо «независимые», либо просто неинтересные.

Дома — он об этом думал впервые — с ним холодно приветливы, относятся к нему точно так же, как и он к ним — к жене, сыну, дочери. Вот ведь странно, этот небрежно-прохладный тон, с которым он обычно обращался к Татьяне, воцарился в его доме, стал стилем, привычкой, и жена не раз ссорилась с детьми из-за чего-то в этом роде. Таня — завуч средней школы, человек серьезный и суховатый. Она и раньше не больно-то радовала его теплотой, а теперь даже обыкновенная супружеская близость становится для них все более и более трудной. Он чувствовал, как они все дальше и дальше отходят друг от друга, как бы размагничиваются, теряют силу взаимного притяжения, но отмечал это прежде без горечи, а с холодным сердцем и спокойной душой. Что же, теперь ясна и первопричина отдаления: нет любви. К нему нет любви — вот в чем все дело!

Ему вспомнились дети, когда-то милые и ласковые, а с некоторых пор вдруг ставшие насмешливыми, невнимательными, черствыми. Сын Валерий, оказалось, ненавидит технику, мечтает стать филологом. Стишки пописывает — этакой мурой занялся! Дочь Ляля недавно заявила матери, что выйдет замуж за того лейтенанта, который мелькал тут несколько раз, и уедет с нам в Минск, потому что «дома становится невыносимо». А что невыносимо? Пятикомнатный коттедж им невыносим? Беззаботность им невыносима? Странно, странно…

Нет, если бы они любили его, Морохова Ивана Сергеевича, главу семьи, то разве стали бы «ненавидеть» технику, выходить замуж за какого-то лейтенанта, лишь бы только уехать из дому, продолжать вопреки его желанию бессмысленную, изматывающую работу завучем, когда он зарабатывает столько, что хватило бы еще на две такие семьи? Не любят! И никогда не любили… Стоп, стоп, стоп! Что значит «никогда не любили»? Что же он — хуже других? Э, нет, в этом надо разобраться. Разве он зануда какой-нибудь? Злой деспот? Скряга? Последний дурак? Получается, что он сам наговаривает на себя.

Мысли его прервались — подъехала машина. Шофер Степа, рыжий, рябой, с круглым лицом, разговорчивый, но держащий себя в рамках волжанин, остановился точно напротив Морохова и, высунувшись из окошка, посыпал окающей скороговоркой:

— Опять радиатор потек, Иван Сергеич, пришлось постоять, крантик заменить, а вы и не сказали, что потребуюсь, кабы знал, вечером бы сделал, а то, думаю…

Морохов сдвинул брови, и Степа тотчас умолк, как чуткий музыкант по знаку дирижера. Иван Сергеевич поднялся и, подойдя к машине, помахал Стене расслабленной кистью: дескать, выметайся из кабины. Степа без лишних слов проворно выпрыгнул на асфальт, услужливо распахнул перед хозяином дверь. Морохов, грузно пригнувшись, с кряхтеньем уселся за руль. Степа осторожно прикрыл дверцу.

— Вечером сиди дома. Позвоню — отгонишь машину, — сказал Иван Сергеевич и попробовал ногой газ.

Степа с готовностью кивнул, одним ухом слушая мотор, другим — хозяина. Он почтительно отодвинулся, давая дорогу, но тут же присогнулся к окошку и попросил:

— До поселочка не подбросите, а, Иван Сергеевич?

Морохов поморщился, оглянулся, выбирая место для разворота, и недовольным тоном проворчал:

— На автобусе доедешь.

Степа засмеялся, закивал и еще дальше отодвинулся от машины — влез в кусты, Морохов развернулся и поехал в поселок.

Остановился он возле гастронома. Пересиливая усталость, долго сидел неподвижно, закрыв глаза, вслушиваясь в работу двигателя. Он любил и знал машину, наездил не одну сотню тысяч километров, а когда был помоложе, всегда сам делал мелкий ремонт своей старенькой «Победе». Только давненько это было, уже лет пять как не прикасался к своей машине, лишь изредка заглядывал в гараж — там ли, не угнана ли еще. Как поставили директором, не то что на машину, на жену времени не осталось. Бывало, месяцами виделись только мельком, утром за завтраком да поздно ночью, если жена случайно просыпалась от скрипа кровати под его грузным телом, когда он валился почти бездыханный от усталости. Месяцами! Но что поделаешь — пускал комбинат, цех за цехом, корпус за корпусом, все пять лет. Да и сейчас не скажешь, что комбинат раскручен на всю катушку — еще столько всяких мелочей, вроде этих «хвостов»… Хотя какая же это мелочь, если вдуматься? Тонны ценнейших металлов ежегодно будут сбрасываться в канализацию, в то время как целые отрасли промышленности испытывают в них острую нужду. Конечно, если рассуждать по-хозяйски, то надобно эти «хвосты» бережно собирать и пускать на дальнейшую обработку, но… но это уже за барьером его, мороховского, ведомства, это уже совсем другое министерство…

Опять он скатился к проклятым «хвостам»! Не об этом надо думать сейчас, не об этом! Ему захотелось поговорить с женой, поговорить по душам, как когда-то бывало, а когда — он уже и забыл. Поговорить не о заводе, не о том, что в цехе выщелачивания опять переливы и вот-вот нагрянет комиссия, и не о том, что теперь сильнее всего его пекут «хвосты», а просто о жизни, о ее жизни, о его жизни, о жизни их детей. Да просто поболтать в конце концов. Взять вина, конфет и уехать куда-нибудь в лес, на поляну — в тихий чистый уголок…

Он сидел в машине, откинувшись на спинку сиденья и устало прикрыв глаза. Сигарета дымилась у него во рту, но он не затягивался — не хотелось, дым казался противным, но и выбросить ее не было сил. Дома, пятиэтажные коробки, лес за поселком, дорога с телеграфными столбами — все казалось через прищуренные веки нереальным, мерцающим, расплывающимся. И день, как назло, выдался очень жаркий. В машине было душно, от нагретой крыши веяло зноем. Иван Сергеевич обливался потом, его знобило. Какие-то люди, шедшие по дороге, остановились возле машины, и кто-то спросил, не подбросит ли он их до вокзала. Не расцепляя тяжелых, словно склеившихся век, он процедил сквозь зубы «нет». Люди ушли, цокая по асфальту коваными подметками, и по звуку их шагов он догадался, что это были солдаты.

Он сидел и прислушивался к своему сердцу. Оно словно переместилось из груди в голову и, раздвоившись, шумно стучало где-то возле висков. Биение то ускорялось, и он начинал дышать реже и глубже, стараясь как бы придержать его, то замедлялось — тогда темнело в глазах, дыхание учащалось, и он холодел от страха: казалось, вот-вот, еще удар, и оно остановится, замрет. Но сердце, как тяжелый кривошип, достигнув верхней точки, снова набирало скорость. Он сидел, а ему казалось, будто его качает — то погружает в яму, то вскидывает на гребень волны.

Ему обожгло губы, он понял, что это прогорела сигарета. Преодолев страшную тяжесть, он поднял руку и выбросил окурок в окно. Тотчас сердце отозвалось бешеной пляской, он чуть не потерял сознание. Когда перед глазами снова посветлело, он достал валидол, две таблетки, и положил в рот. Мятная сладкая прохлада ударила в нёбо, несколько минут он сидел неподвижно, стараясь ни о чем не думать. Ему стало легче. Он выключил двигатель, сходил в магазин, купил бутылку коньяка, несколько бутылок боржоми, яблок, колбасы, сыру, конфет. Все это он небрежно сложил на заднее сиденье и, потный, задыхающийся, пошел к автомату звонить жене.

С трудом отыскал в своей записной книжке ее служебный телефон — номер полустерся, он едва вспомнил последние цифры. Татьяна оказалась в учительской, на месте.

— Иван? Ты? — удивилась она. — Что случилось?

— Слушай-ка, Таня, я тут с машиной, возле гастронома, давай махнем куда-нибудь — в лес. А? Как ты?