Она сломила ветку и шла некоторое время, закрывая ему лицо. Она улыбалась, кокетливо глядя на него сбоку спокойным изучающим взглядом.
— Ну вот, теперь смотри.
Гурнов стоял на лесном косогорчике, а внизу через шоссе белел зеркальный кинотеатр, в котором он вчера был. Отсюда, в раме лесной зелени, весь в стекле, кинотеатр сверкал, как драгоценная шкатулка…
— Нравится?
— Очень, — сказал Гурнов. — Мило, современно.
— Архитектура серийная, но мой стоит хорошо. Я его сама увидела в первый раз таким… нарядным. Понимаешь, люблю показывать этот городок — тщеславие, что ли. Раньше я больше строила в рабочих поселках, на рудниках, а здесь будет научный центр. Мне с тобой интересно разговаривать, Саша. Хочется перед тобой быть красивой и значительной. А теперь я покажу тебе не серийный свой объект, а уникальный. Пойдем по этой дорожке бором. Гляди, сколько ромашек. Бело. Помнишь, ты принес целый ворох ромашек, осыпал меня с ног до головы и называл белокрылой чайкой? Какая я была тогда глупенькая: золотые девятнадцать лет! Смотри туда, видишь за соснами окна, окна… Как глыбы льда на солнце. Это университет. Здесь учатся оба моих потомка — сын двадцати двух лет и дочь девятнадцати. Когда заливали фундамент, один бетонщик вытоптал в сыром бетоне мои инициалы. Он сам мне в этом признался, когда приходил свататься. Видишь, я тоже кое-кому нравлюсь еще. Правда, бетонщик этот — мальчишка, почти ровесник моему сыну. Обрати внимание, как хорошо спроектированы площадь и подъезд, лесной фон, сквер. Помнишь, ты всегда говорил, что надо строить большие площади с фонтанами и дворцы с красивыми подъездами?..
Они вышли из леса и прошлись по дорожкам сквера, потом сели на каменную скамейку. Университет светился, пробиваемый насквозь косым обильным солнцем. Серая громада строгой чеканной архитектуры невесомо взлетала над старыми соснами. Положив веточку на колени, Лариса следила за голубями, кружившими над зданием.
— За университет получила благодарность, — сказала она. — Ученые на банкете целовали руки, дарили цветы. А ребятня, что теперь учится здесь, даже не подозревает, что у какой-то женщины прибавилось седины, пока она все это строила, отвечала за план, за кубики, за рублики. Тут были неважные грунты, пришлось ставить тяжелый фундамент, закрывать водоносные слои. Я, Саша, будто на руках вынянчила это здание, даже во сне его видела… Я часто вижу во сне города, которые приходилось строить, к ним привыкаешь, как к детям, и всегда со слезами уезжаешь. Нам, строителям, всегда приходится уезжать из городов, которые мы строим.
Вечер был тихий, в бору звенели молодые голоса, стекла университетских окон жарко пламенели на солнце. Как она странно говорит, подумал Гурнов. Она по-прежнему сентиментальна. Он никогда не видел во сне городов и помнил лишь гостиницы, рестораны, женщин, с которыми знакомился в командировках.
— Ты хорошо прожила эти годы, — сказал он. — Строила. Работала. Я тебе завидую. Я слушаю тебя и задним числом жалею, что ушел тогда из прорабов, У меня случилась неприятность — человек погиб, — но дело, конечно, не в этом, видимо, я струсил. Будь у меня волшебная палочка, я поменялся бы с тобой, чтобы ты была я, а я — ты.
— Где она, твоя палочка! Я согласна. Но если ты — это я, то тебе, Саша, ехать осенью на Север, на новую стройку, где у меня будет десятый кабинет. Согласен? А я уеду в Москву. Москва, Москва!.. Живет Москва без меня, а я по ней тоскую. Походила бы я по бульварам, послушала, как говорит Москва, как дышит. А еще бы я нашла ту скамейку, где однажды сидела с Ледневым. Там он сказал, что любит меня. Это было в тот день, когда он возил меня в поликлинику. Я зашла бы в ресторан и выпила бы хорошего вина. А на Севере холодно, Саша, и пьют там спирт, и строители рассказывают анекдоты «не для дам». Ну что, поменяемся… билетами?
— Конечно, Буду счастлив, лишь бы это тебя порадовало. Ты ведь помнишь, твое слово было для меня не приказом даже, а законом. Прости, можно задать тебе один вопрос?
— Задавай, только я знаю, Саша, о чем ты. И я не все забыла, понимаю тебя с полуслова. Нашла ли я то, что искала? Ах, Саша, нелегко ответить на это сорокалетней женщине! Я фаталистка. Да, член партии и фаталистка, как деревенская баба: коли уж получилось, значит, этого было не миновать. Не ты, видно, а Леднев был моей судьбой. Я его, кажется, боялась сначала или до страха любила. У нас с первого дня начались переезды, будни кочевой жизни, но мне казалось, именно этого я и хотела — тревог: не затопит ли паводок объекты, успеют ли завести стройматериалы, привыкла к ночным телефонным звонкам, срочным вылетам. Возле Леднева нельзя было сидеть сложа руки, там, где он появлялся, все начинало бурлить, спешить, работать, работать. Мы не виделись с ним неделями, ни разу за четыре года не поссорились, наверное потому, что не хватило времени, и были вместо, только когда я рожала и болела. Тогда он бросал все… Он и меня научил работать, тому, что любил сам больше всего на свете, и другого счастья я не знала, а когда он умер, надо было уже работать, чтобы жить, растить детей. Признаюсь, я вспоминала, что было у нас с тобой, но мне казалось это наивным детским сном, я стала даже сомневаться, правда ли, что мы жили вместе, был ли ты…
— «Я мир считаю тем лишь, что он есть. У каждого есть роль на этой сцене: моя грустна», — вздохнув, продекламировал Гурнов. — Леднев — солист. Он был рожден для первых ролей, и ему всегда везло.
— Тебе, Саша, везло больше. Когда Леднев утонул, ему едва исполнилось тридцать пять. — Она устало улыбнулась, спросила: — Ну, коли уж мы подводим итоги, скажи о себе. Как живешь? У тебя исполнилось ли, «что загадано»?
Гурнов улыбнулся, взял ее руку.
— У тебя красивые руки. И тогда они были прекрасны. Дорогая моя начальница и бывшая супруга. Давай поговорим о чем-нибудь веселом, памятуя, что только глупые люди, подводя итоги, считают себя счастливчиками.
— Ты, Саша, ничуть не изменился, — Лариса поднялась. — Пойдем, покормлю тебя ужином.
С минуту они молча смотрели друг другу в глаза, невольно стремясь увидеть хотя бы отблеск минувшего. Гурнов видел лицо умной усталой женщины и на самом деле, видимо, больной: под глазами у нее были мешки.
Шел дождь. С листьев капало. За окном стояла береза, и было видно, как по сухой стороне ствола цепочкой бежали муравьи. Улица вырисовывалась смутно, по асфальту, разбрызгивая лужи, шли машины. Капель навевала скуку.
Гурнов сидел в своем номере и пил «Саперави». Его самолет вылетал ночью, и от нечего делать он пил сухое вино и скучал. Собственно, причину минорного настроения своего он даже не мог понять. Дождь? Капель? Одиночество? Да, да, все проходит, понимаешь, что с этим надо смириться, но на душе неспокойно: что-то еще не сделано, не сказано, не додумано.
Живет в городе женщина, дороже которой когда-то не было на свете. А теперь, встретившись, они поняли, что капризница-судьба лишь случайно соединила их, как бы прикидывая, хорош ли вариант. Оказалось — не хорош. Настоящий вариант был не он, а генерал Леднев, знавший, что он хочет. Ну что ж, прощай, Лариса, друг юности, женщина с янтарными волосами!..
Может быть, куда-то спеша, она шлепает сейчас сапогами по мокрой дороге или сидит в прокуренной прорабской, погруженная в свои бесчисленные заботы. Бог в помощь, Лариса Васильевна! Да, да, это и есть истинное счастье, которому научая тебя Леднев, — счастье строить дома, в которых будут жить другие.
…Утром она заехала в гостиницу и была в плаще и в сапогах: с утра лил дождь. Она сказала, что разыскала Сашу Дронова (Гурнов рассказал ей о Саше вчера за ужином) и взяла его из КПЗ под личную расписку.
— Мои ребятишки, оба, передают тебе привет, — сказала она. — Ты их очаровал, особенно Женьку. Ну, счастливого пути. Поклонись от меня Белокаменной…
Она стояла у окна, так и не сняла плащ, лишь откинула капюшон. Волосы, собранные плотным узлом на затылке, тускло светились.
— А у меня перемены, — все так же глядя в окно, сказала она. — Посылают в командировку на три года. Даже не знаю, куда и что строить, — не говорят.
— Разве ты не можешь отказаться?
— Могу.
— Ну и что же?
— Не умею я отказываться. Посылают меня — значит это моя работа.
— Хочешь чаю? — спросил Гурнов.
Лариса не ответила, видимо, о чем-то глубоко задумавшись. Он взял чайник и вышел. Вернувшись минут через десять со стаканами и рюмками на подносе, он увидел, что она по-прежнему стоит у окна и, видимо, не услышала его шагов. На его голос испуганно обернулась с залитым слезами лицом. Она засмеялась и начала искать платочек по карманам: сумочки она не носила.
— Извини, — сказала она. — Старею, расплакалась. Вспомнила один такой же дождливый денечек… в Якутии.
— Разденься, посиди, — попросил Гурнов.
Он снял с нее тяжелый брезентовый плащ, она послушно села, но не за стол, а к подоконнику, поставив на него свой стакан. Так и сидела, глядя в окно, на березу, на мокрую улицу в зыбкой дождевой кисее.
— Плакать ты стала тихо, — заметил Гурнов.
— Научилась, — усмехнулась Лариса.
Гурнов понял, что, разговаривая с ним, выходцем из той жизни, она думала о Ледневе.
Вчера он ужинал у Ларисы и видел ее детей — Женю, худенькую девушку, которая еще по-детски говорила «мамочка», и сына Петра, высокого, большерукого, очень похожего на Леднева, в джинсах и переднике. Петр вместе с женщинами собирал на стол, и было видно, что Лиза, которая была у Ларисы вместе со своей «братвой», обожала его. «Братва» — разномастная троица от двух до восьми лет — тоже сидела за столом, и Петр вытирал детишкам губы и носы.
Над сестрой и Лизой он подшучивал, а о матери говорил, что она лирик старого закала и принесла себя и жертву неопределенному богу — СМУ-1. Лирики старого закала, которых он, впрочем, уважает, всегда живут на одном энтузиазме и потому не могут спокойно съесть куска — вечно их преследуют телефонные звонки — это, конечно, красиво и возвышенно, но не современно. По его словам, он пытается научить мать, как заменить лирический энтузиазм научным расчетом, но из этого ничего не выходит, а все бы выиграли: «и производство, и ты лично, и даже я», — сказал он.