У забора стояли две оленья упряжки. Тыргауль отвязал свою и намотал вожжу на рукавицу. Оглянулся на меня, ждал. Его лицо было красным от холода и солнца.
Собаки со всей фактории собрались около нас и недобрыми глазами поглядывали на Барбоску.
А Барбоска, чувствуя недоброе, крутился у меня под ногами и делал вид, что ему очень интересно, как я увязываю на нарте груз и поправляю упряжь.
На снегу рядом с нартой лежал хорей. Когда хорей лежит — олени спокойны. Но стоит взять его в руки, они начинают рваться вперед, а могут и вообще удрать, если упустишь вожжу. Олень знает, что хорей просто так не берут. Хорей в руках — это значит вперед!
Тыргауль подбросил свой хорей ногой, поймал его и уже на ходу прыгнул в сани-нарту.
Я не стал подбрасывать хорей ногой — вдруг не поймаю. Подкатил его к себе и поднял с земли, когда сел в нарту. Олени рванулись вперед.
Защелкали копыта, глухо зазвенело ботало на шее оленя-вожака, зашуршали полозья по сухому снегу, нарта закачалась, как на волнах. Одну ногу я вытянул вперед, другую поставил на полоз.
Нас сопровождали собаки всей фактории. Барбоска бежал рядом со мной, чтобы показать псам, что он не один, а с хозяином. Но один местный пес все-таки изловчился и хватанул Барбоску за ухо. Я огрел драчуна хореем. Олени испугались хорея больше, чем этот бездельник, и прибавили шагу.
Шерсть их покрылась инеем, рога плавно покачивались из стороны в сторону. Олени косились на хорей, который висел над ними.
Мы съехали с крутого берега на лед реки. Собаки стали помаленьку возвращаться в поселок. С нами остался один Барбоска.
Наш путь лежал между высоких берегов. Солнце мигало из-за голубых от инея лиственниц, росших наверху. Тени от берега и деревьев лежали поперек реки. Тени оленей бежали, длинноногие, как на ходулях.
Но скоро наступили сумерки, засияли звезды. Впереди обозначалась сопка в дымной шапке, а рядом — луна.
Упряжку Тыргауля я не видел. Вместо упряжки катилось впереди облачко, освещенное луной, и назойливо тарахтело ботало. Потом ботало стало греметь медленнее где-то вверху, и я понял, что Тыргауль забирается на высокий берег. Мои олени взяли вправо и пошли по следу, наискосок, в гору. Наверху Тыргауль подождал меня. Теперь нас окружала тайга. Далеко внизу извивалась река и дымился залитый лунным светом лес на противоположном низком берегу.
— Где же шестой ручей? — спросил я. — Никаких ручьев не вижу. Кругом снег один.
— А вот первый ручей, — сказал Тыргауль, показывая еле заметное углубление.
Ехали мы долго. Я устал и совсем Замерз. Когда едешь по реке, можно пробежаться рядом с нартой, погреться, а в тайге ночью особенно не разгонишься.
— Может, переночуем у стариков? — спросил Тыргауль на одной из остановок.
— Хорошо бы, — пробормотал я, еле двигая губами: кожа на моем лице совсем задубела от холода.
Тыргауль завернул упряжку, и скоро я услышал лай собак и почувствовал в морозном воздухе дым костров. А через некоторое время показались чумы, подсвеченные изнутри. Из их верхушек торчали железные печные трубы, а из труб летели искры.
Нас встретили собаки, а потом из темноты выплыла человеческая фигура в белой парке.
Барбоска жался к моим ногам. Он не хотел драться со здешними собаками: их много.
Открылась полость чума, и в освещенном треугольнике показался еще человек. Полость закрылась. Шаги приближались к нам.
— Иди в чум, грейся, — сказал мне человек, лица которого я в темноте не мог разглядеть.
Наших оленей тут же распрягли. И они отошли подальше, принюхиваясь к снегу. Теперь их тела были освещены лунным светом, казалось, что они сами сделаны из света.
Вожак стал рыть копытом снег — откапывал прошлогоднюю траву и мох.
— А куда деть собаку? — спросил я.
— В чум пусть идет греется. Здесь собаки шибко сердитые, ругаются.
Ко мне подошел Тыргауль.
— А как найдут наших оленей? — спросил я.
— Глаза есть — гляди. Оленевод своих оленей знает в лицо. Иначе что же это за оленевод? Олени как люди — все разные.
Я открыл полость чума и быстро прошмыгнул внутрь, чтобы напустить поменьше холода. Барбоска влетел следом за мной.
Чум был сделан из тонких деревьев, накрытых шкурами. Посреди чума — железная печка, а над печкой палки буквой П, на них сушилась одежда. На маленьком сундучке стояла керосиновая лампа, освещая сбоку сморщенные лица старика и старухи. Они сидели, сложив ноги крест-накрест.
Мы поздоровались. Старик молча показал на белые шкуры против входа — место для гостей. Мы с Тыргаулем сели, тоже скрестив ноги. Я заметил на шкуре капельку воды, значит, их внесли в тепло недавно, в ожидании гостей. А о том, что едут гостя, предупредили собаки. Хозяин всегда знает, на кого лает его собака.
Барбоска покрутился на одном месте и лег, свернувшись калачиком. А нос направил к печке, и сковородкам.
Старуха молча показала рукой на мои бакари. Я им снял. Она внимательно осмотрела подошвы, нашла дырку, достала иголку, вдела в нее оленью жилку и стала зашивать. Потом вывернула их и повесила сушиться. Ткнула пальцем в бакари Тыргауля — тот также разулся.
— Может, чаю попьете? — наконец произнесла старуха и кинула нам нагретые у печки меховые носки.
— Попьем, — сказали мы.
Старуха пододвинула к нам столик с ножками высотой в охотничий патрон и поставила на него обе сковородки. Барбоска поднялся, с интересом поглядел на сковородки, потом на меня и тихо застонал. И пока мы ели, Барбоска сопел за моей спиной, наклонял голову то в одну сторону, то в другую. Потом не выдержал и положил мне на плечо лапу. Я собрал кости со стола и передал Барбоске. Мы наелись до отвала, потом выпили по две больших кружки чая, и только после этого старик спросил меня, кто я такой, как меня зовут, есть ли у меня отец и мать, как зовут отца, как зовут мать, сколько мне лет, сколько лет отцу, сколько матери, как зовут мою собаку, сколько ей лет. И еще старик спросил, как же можно жить в Москве, если там нет оленей. Наверное, совсем плохо живется в Москве: мяса нет, шкур нет, ничего нет. На чем ездите, если оленей нет? Может, на собаках? Собаки в Москве плохие? Ничего не умеют делать? Тогда совсем плохо в Москве. И рыбы нет?
Старуха поглядела на меня с состраданием.
Из соседних чумов пришли другие оленеводы. Все мы сидели вокруг печки, курили и улыбались друг другу.
Потом все разошлись, я залез в свой спальный мешок и уже сквозь сон чувствовал, как старуха накрывает меня сверху шкурой. Печка прогорела, и в чуме сделалось холодно. Рядом посапывал Барбоска. Во сне он дергал лапами и тихо повизгивал: ему снились сны.
На другой день мы собрались уезжать. Нас накормили до отвала, дали с собой еды на дорогу и запрягли наших оленей.
У меня в рюкзаке была трубка в виде орлиной лапы, держащей чашу, и я подарил ее старику. Когда мы отъехали, я оглянулся. Оленеводы рассматривали трубку и качали головами. Такой они еще никогда не видали.
Ехали мы весь день. Наступил вечер, потом ночь. Я уже думал, что мы заблудились. Никаких ручьев я, конечно, не видел. Но вот в стороне показалась избушка, в ее маленьком окне отразилась луна и погасла.
Тыргауль остался распрягать оленей, а я пошел в избушку. Чиркнул спичкой, увидел керосиновую лампу, поболтал ею над ухом, зажег и первым делом увидел печку, а рядом охапку сухих дров. На столе лежала пачка махорки, обрывок газеты и спички. На потолке — мешочки, подвешенные за проволоку.
Я растопил печку и стал осматриваться по сторонам. Под нарами нашел топор, чайник и кастрюлю. В мешочках оказались сухари, мука и пшенная крупа. Я набрал в чайник снега и поставил на печку. Когда Тыргауль вернулся, чайник уже вскипел.
Меня разбудил Барбоскин лай. На соседних нарах заворочался Тыргауль. В темноте я видел, что он приподнялся на локте и внимательно слушает.
Барбоска, казалось, с ума сошел от злости.
— Разлаялся, — проворчал я. — Только спать мешает, — и заткнул уши.
К утру в зимовье сделалось холодно, вылезать из мешка не хотелось.
Тыргауль не выдержал.
— Надо поглядеть, — сказал он, сунул босые ноги в бакари и, как был в трусах, вышел с ружьем из избушки.
Через минуту я услышал выстрел, и тут же в зимовье влетели дрожащий от холода Тыргауль и запорошенный снегом Барбоска. На стол тяжело упал большой соболь-самец. Я понял, почему Барбоска мешал спать своему бывшему хозяину.
— Где сахар? Дай ему сахару! — сказал Тыргауль. — Скорей!
Я вылез из мешка и совсем не почувствовал холода.
— Твой соболь, — сказал Тыргауль. — Твоя собака.
— Нет, — сказал я. — Не мой.
— Собака твоя. Твое ружье.
— Собака и ружье ни при чем, — перебил я его. — Зачем даром говорить?
Потом Тыргауль попил чаю и уехал.
Я вышел из зимовья и зажмурился. Было солнечное морозное утро. Повалил ногой лыжи, воткнутые в снег, они упали, подняв облако снежной пыли.
Неподвижно стояли голубые лиственницы, намерзшие на розовое небо, как ледяные узоры. Огненными иголками, видимыми против неяркого солнца, летел замерзший туман. Я надел лыжи.
Барбоска поглядел на меня, стараясь догадаться, куда я направлюсь. А я и сам не знал куда.
Мы бродили целый день. К вечеру выбрались к сопке, которая издали походила на дымящуюся розовую шапку, отороченную снизу тайгой.
Весь день Барбоска молчал, носился где-то в стороне, я его почти не видел. Только иногда он выкатывался на тропу, поглядывал на меня и снова исчезал.
И вдруг он залаял. Мне показалось, что вместе с ним гулко зарокотало в горах. Я прислушался: да ведь это просто эхо. Было странно, что звонкий собачий лай превращается в такие величественные раскаты.
Я двинулся к Барбоске, глянул по направлению его носа и увидел белку. Это он на нее лаял. Да что белка! Рядом проходил след. Если бы сейчас был июнь, то можно было бы подумать, что это след теленка дикого оленя. Но сейчас март, и телята еще не родились. Да и отпечатки копыт, если внимательно приглядеться, совсем не похожи на оленьи. Скорее всего это был след таймырского толсторога, о котором еще толком ничего не известно. О нем пока рассказывали только небылицы, а кое-кто из знатоков утверждал, что такого зверя и вообще нет.