След шел по замерзшему ручью к голубым долгим сосулькам водопада. Там стояли скалы, похожие на поставленную торчком вязанку дров. Я вышел к скале, дальше след терялся в камнях. Быстро темнело. И мне ничего не оставалось, как вернуться в зимовье.
После ужина Барбоска долго вздыхал, долго не мог найти удобного положения, наконец устроился, заснул. И даже во сне продолжал за кем-то гоняться и от кого-то удирать: он вздрагивал и тихо повизгивал. Веки его закрытых глаз дрожали, лапы двигались, нос шевелился. Значит, ему снились и запахи тайги. Я глядел на него и думал: «Вот живое существо, и ему снятся сны. И у него есть память и какие-то собачьи мысли. И если б не он, я бы, может, не встретил следов толсторога».
Еще я вспомнил лицо бывшего хозяина Барбоски и подумал:
«А что, если бы я не вышел тогда прогуляться?»
Каждое утро мы уходили в тайгу наблюдать зверей. Мы встретили следы дикого оленя, лося, волчьей стаи, зайца, соболя и песца. А одного волка мне удалось даже сфотографировать. Он бежал с озабоченным видом по берегу реки. Я шел с таким же озабоченным видом по противоположному берегу. И как я его заметил, сказать трудно: я не слышал его шагов, я не мог его унюхать — я его «почувствовал». Повернулся — он! Большой, рыжий, красивый.
В этот момент глухо заговорили горы — посыпались камни. И эхо долго на разные голоса повторяло этот гул. Волчина остановился, прислушался. Горы его не испугали, он знал, что это такое. Когда же раздался еле слышимый даже для меня щелчок фотоаппарата, он мелькнул, как тень, и исчез в кустах. Я даже не успел перемотать пленку для следующего снимка.
Мы ходили понемногу. Возвращаясь в зимовье, я только и успевал приготовить ужин, сделать записи в дневнике и, не дослушав последних известий по приемнику, засыпал. Да это и хорошо, когда некогда думать.
В одну из ночей вдруг завыло, замело, застонало. Я ждал утра, но, казалось, утро отменили. Стояли сумерки. Иногда пурга завывала, как хор каких-то женщин. Рядом с избушкой скрипела мертвая лиственница, будто дверь на заржавленных петлях.
Я высунулся из зимовья — сплошной белый дым и вой. И нет ни неба, ни земли, ни деревьев.
— Ну, Барбоска, отдыхаем! — сказал я весело, хотя знал, что в тайге самое худшее — отдых: начинаешь вспоминать свою жизнь, свой дом, думаешь о том, как бы хорошо сходить в кино или попить молока со свежим хлебом. И вообще всякая ерунда лезет в голову. И хочется с кем-то поболтать, а не с кем.
Я закурил и стал говорить с Барбоской. Я задавал ему вопросы и сам отвечал на них.
— Ну, как жизнь?
Барбоска положил мне голову на колени.
— Жизнь прекрасна, говоришь? Конечно, все хорошо. Может, завтрак приготовим? Есть, наверное, хочешь?
Барбоска заболтал хвостом.
— Хочешь. Я тоже хочу. Только наши припасы подходят к концу. Сухари остались, два куска сахару и еще кое-что из круп. Не разжиреем, говорить? Ну конечно, не разжиреем, но и с голоду не помрем. Будем тонкие и звонкие. И барана мы не увидели. Убежал толсторог. Ах он такой-сякой, говоришь? Вот и молодец. Правильно говоришь. А может, мы не будем завтракать, а сразу пообедаем? Сейчас нам нужно экономить продукты. Ведь нельзя уйти отсюда, не увидев барана? Ведь, правда, нельзя? Давай-ка лучше поспим.
Барбоска зевнул, потянулся, пошел на свое место и, вздыхая, свернулся клубком.
— Так ты понял все! — пробормотал я, несколько озадаченный.
И мы заснули под вой пурги.
Потом пообедали, послушали радио. Я пришил пуговицу.
Делать было нечего. Пурга продолжала завывать. Я вспомнил свой дом. Я старался вообще ни о чем не думать, но не мог. Стал чистить ружье. Не помогло. Мне было очень одиноко. Тогда я не спеша оделся и выскочил из зимовья, Барбоска устремился за мной, но я не пустил его, захлопнул дверь перед самым его носом. Отошел в сторону и долго глядел на светящийся квадрат окна, и подсвеченный окном снежный поток, и стволы деревьев. И думал:
«Вот мое окно, И меня ждут».
Я долго стоял, замерз, потом бодрой походкой направился к зимовью. Дернул за ремешок, прибитый вместо ручки, — и в самом деле меня ждал Барбоска и с радостным визгом кинулся навстречу.
Время командировки подходило к концу. Многих зверей мы увидели, сфотографировали и описали. Лишь толсторога никак не удавалось встретить. Продукты кончились, мы перешли на сухари, которые висели под потолком.
Пора было возвращаться. Но в последний день я снова наткнулся на след толсторога. И решил, что надо остаться. Как-нибудь перебьемся.
Ранним утром я был на ногах. Сказал Барбоске:
— Повнимательнее там!
Он побежал по лыжне. Начесы на его задних лапах болтались, как штанины трусов. Он поднырнул под белые кусты и исчез.
Он всегда искал молча и не лез на глаза, как некоторые собаки, желающие показать, какие они трудолюбцы. Я долго не видел и не слышал его, хотя он был где-то рядом. И поэтому, когда в стороне послышалось его частое дыхание, я остановился. Нет, все тихо. Лиственницы вмерзли в воздух, как в лед. Барбоска неуверенно тявкнул, зашуршали кусты — и снова тишина.
Трудно сказать, что меня заставило свернуть с лыжни. Но я свернул, отыскал собачий след и пошел по нему. Не сделал я и десятка шагов, как увидел, что собачий след соединился со следом сохатого и запетлял между оттисками больших раздвоенных копыт.
Я пошел по следу, на ходу вспоминая, как идут сопки и распадки, и думал, куда бы следовало направиться, будь я на месте зверя.
След показался мне странным. Меня поразило не то, что он еще светился и ямки в снегу казались теплыми. Непотускневший след я встречал и раньше. Меня поразило другое. След был нечист. Зверь сбился с бега и чертил снег копытами. А ведь лось никогда не волочит ноги. Я прибавил шагу.
Вот он надавил грудью на тонкую ольху, пропустил ее между передних ног и объел вершинку — деревце сломалось. Вот он лег отдохнуть — след в крови. Кто же его ранил?
Я побежал что есть силы к тому месту, где ручей делает петлю.
«Если он доберется до распадка и двинется вверх по ручью, а я наперерез ему через овраг, то оставлю петлю в стороне и встречу его в лоб», — подумал я.
Даже мои широкие лыжи проваливались — так рыхл был снег. Спина взмокла, грудь ходила ходуном, воздуха не хватало. Добежал до склона, понесся вниз, упал, зарывшись головой в снег, и чуть не задохнулся под снегом. Выбрался наружу, покатил дальше. Снег таял на моем лице и стекал за воротник.
Съехал на дно оврага — снег был чист.
«Пошел другим путем», — подумал я, кое-как отдышался и отыскал глазами поваленное дерево, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями.
И вдруг в стороне, откуда, по моим предположениям, должен появиться сохатый, раздалось Барбоскино потявкивание. Что это он там вытворяет?
Я прошел вперед, поднял к глазам бинокль и обомлел. На полянке стоял огромный, как монумент, зверь, а рядом крошечный Барбоска. Пес не лаял, а мелко перебирал лапами на месте, раскланивался и, как мне показалось, улыбался. Потом упал на спину и стал кувыркаться, подняв облако снежной пыли. Встал, чихнул и снова рухнул, задрав лапы кверху. Огромный зверь, наклонив голову, глядел на мою собаку. Наверное, он никак не мог понять, что здесь такое происходит.
Я вскинул ружье и выстрелил.
Подошел я к убитому зверю, смахнул с поваленного дерева снег, сел и закурил. Ну вот, теперь мы с мясом. Тот, кто ранил, должен идти по следу.
Не успел я докурить папиросу, как в чаще послышался лай собак и появился Тыргауль на широких лыжах, подбитых камусом.
Поздоровался, сел рядом, закурил, о чем-то задумался. Потом спросил:
— Ты стрелил?
Я подумал, что он сейчас меня похвалит, и небрежно кивнул.
Тыргауль продолжал о чем-то думать и не торопился хвалить меня. Наконец произнес:
— Плохо.
— Что плохо?
— Я гнал его к своему чуму. Хотел убить около чума. Теперь мясо далеко таскать.
Я только руками развел. Вот это охотник! Он знал, куда побежит раненый зверь.
Собаки уже понюхались — поздоровались и лежали у наших ног. Но когда Тыргауль подошел к туше, у Барбоски поднялась на загривке шерсть, и он тихо зарычал. Наверное, считал, что добыча принадлежит только ему и хозяину.
— Ругается, однако! — засмеялся Тыргауль. И в этот момент Барбоска хватанул его за штаны. Собаки Тыргауля накинулись на Барбоску. Поднялась такая кутерьма, что не поймешь, кто против кого. Даже собаки Тыргауля, приятели, покусали друг друга в пылу сражения.
Я пинками кое-как навел порядок и привязал Барбоску к дереву. Он задыхался от злости, вставал на задние лапы, хрипел, кидался вперед, но веревка опрокидывала его на спину. Он никак не мог примириться с тем, что Тыргауль разделывает тушу.
Я подошел, чтобы помочь Тыргаулю, но теперь его собаки зарычали на меня: они считали, что добыча принадлежит только им и их хозяину. Пришлось и их привязать.
Бедные собаки совсем охрипли от злости, пока мы обрабатывали тушу.
Потом мы обрубили вершинки четырех лиственниц и сделали на них бревенчатый настил. Разнятое на куски мясо сложили наверху и накрыли шкурой.
— Приходи, бери сколько надо, — сказал Тыргауль.
Мы посидели на поваленном дереве, отдохнули и разошлись.
Я кинул Барбоске кусок мяса.
Добрались до зимовья, когда уже взошла луна.
Я растопил печку, нажарил мяса, вскипятил чай. Сел за стол и услышал в темноте чавканье: оказывается, Барбоска не полностью съел свой кусок, а немного оставил на потом. «Наверное, решил поужинать вместе со мной», — подумал я.
Несколько дней мы бродили по тайге — и все даром. А кто любит так гулять по тайге, впустую? Я потерял надежду встретить толсторога и уже начал думать, что его следы мне приснились.
Была серая погода, только горы слепили глаза ровным белым светом. И когда наступала короткая весенняя ночь, горы продолжали отдавать накопленный за день свет.
Мы возвращались домой.
Барбоска плелся сзади. Он устал.