Сибирский рассказ. Выпуск II — страница 74 из 85

В лесную жизнь впряжешься — по сторонам оглянуться некогда! Был вальщиком, трактористом, мастером, сейчас механик: лес, металл, зимники, лежневки, запчасти, по двое рукавиц-верхонок за неделю горело — уставал до хрипа в горле. Все как надо шло, все как у людей! А вот эта вдовая, небывало долгая ночь отделила его ото всех, обособила.

Не заметил, как сжевал папироску, обжегся, зло махнул ее к печке: «К черту! Брошу курить!» — сгреб с тумбочки неначатые пачки папирос, перекидал в топку. Вспомнил, где-то махра еще была, пошарил, пошарил, нашел в рыбацком сундучке — тоже выкинул, крошки выгреб. «И вино брошу. Ничего не надо. Так буду. Вожжи подберу, справлюсь». — Еще посидел, походил, потряхивая головой, слепо таращась в углы и окна, точно придумывал, что еще переиначить, какую еще ревизию произвести? Стало не то чтобы легче, но — терпимее.

Утром поехал с Веней в райцентр. Проводил до интерната, в дверях стеснительно и чинно пожал ему руку, молча выслушал сбивчиво-звонкие сочувствия выбежавшей учительницы. Покивал ей, пошел было на автостанцию, но вспомнил еще одно дело. Ощупывая легонько языком острый скол давно сломанного зуба, постучал в дверь Лейкина, частного зубного врача.

— Давай так, — сказал плешивому, сморщенному Лейкину. — Меня все одно не заморозить.

Потом Роман Прокопьевич стоял под навесом вокзала, ждал автобуса, баюкал щеку в остывшей ладони. Подкатывало в груди, подсасывало, маялась она еще и без курева. Роман Прокопьевич тупо смотрел на вокзальную суету и, откликаясь внутренним, тошнотным толчкам, приговаривал: «Так тебе. Так тебе. А еще и не так бы надо!»

Позже он уже не пытался перешибить боль болью, начальное горе отступило, но все искал и искал новых хлопот, занявших бы ноющую, ненасытную пустоту. В гараже не хватало слесарей — выдумал себе вторую смену: уложив Васька, шел к верстаку, до полночи шабрил, пилил, нарезал, потом будил сторожа, но домой не спешил. Сидели с подслеповатым, хромым Терехуном, пили чай. После двух, трех кружек Терехун очухивался от сна:

— Парнишка-то сейчас один дома?

— Один.

— Вдруг проснется, звать начнет, А никого нет, темень кругом. Страх-то какой!

— Сообразит. Мужичок крепкий, в меня. Ни с того, ни с сего не забоится. Да и с чего просыпаться-то? Меня нет, значит, спать надо.

— Мало ли что надо. Вообще, шел бы, Прокопьич. А то и я вроде не у места. Кого сторожить, если ты тут? Зачем тогда будил?

— Завидно стало. Успею, уйду, Ты чего не закуриваешь, Семен?

— Ты чего по ночам шатаешься? Прокопьич? — сказал как-то Терехун. — Народ напахался, спит, а ты, выходит, двужильный? Всех переработать собрался, что ли?

— Ладно, карауль потихоньку. Пойду. Ты траву, что ли, в махру подмешиваешь? Нет? Вот ведь наловчились делать — дух-то травяной, сладкий.

К дому почти бежал — вдруг да правда Васек проснулся. Соскальзывал в кочкастые, глубокие колеи, пробитые в снегу лесовозами. Прохватывало слабым, тревожным потом. Роман Прокопьевич приостановился, часто глотал открытым ртом морозную темень.

Васек спал глубоко и мирно, даже не распечатав аккуратного конверта одеяла. Почти в ухо ему мурлыкал черный седой кот, поленившийся спрыгнуть с подушки при появлении хозяина. Роман Прокопьевич прогнал кота, посидел немного с Васьком, чувствуя тяжелеющие, бездельно свисшие с колен руки. Как попало разделся, огруз, закаменел поверх одеяла…

Отпустило его к лету. Садили огороды. Роман Прокопьевич копался в своем, и неожиданно потянуло его разогнуться над сырой, курящейся полынным паром землей, опереться на лопату, оглядеться. Так и сделал: на бугре, за огородом, уже согнал желтизну земляничник, тропка, промытая ручьями, весело и сыто чернела, черемуха светилась набухшими соцветьями — натягивало от нее терпким и чистым холодком. Роман Прокопьевич вздохнул, раз, другой, — весенняя горчина и сладость охотно заполнили грудь.

— А что, Веня? — Роман Прокопьевич впервые пожалел, что бросил курить. — Давай за лето веранду пристроим. Варенья, наварим и чай будем на веранде гонять. Ваську́, так и быть, щенка возьмем. Пусть тоже с нами чаи гоняет.

Васек заколотил грязными ладошками в пустое ведро.

— Сейчас возьмем! Сейчас! Пусть сейчас чаи гоняет!

Веня нагнулся, забрал ведро.

— Отобьешь руки-то. — Выпрямился, тоненький, большеглазый, с нежно засмуглевшими щеками. — Давай, пап, пристроим. И колодец уж тогда надо. Не набегаешься на реку. — Улыбнулся. — Щенок тем более будет. Водохлеб же.

Васек запрыгал, руками замахал.

— И я водохлеб! И я!

— Точно, Веня. И колодец выроем. — Роман Прокопьевич взялся за лопату. — Обязательно с журавлем поставим.


Он знал, что заглазно его уже сватают, прочат в мужья вдовой фельдшерице Анисье Васильевне. И в магазине, и на улице слышал, как за спиной вздыхала чья-нибудь сердобольная грудь: «И долго это маяться он будет? Усох уж совсем, почернел». Непременно вторила этому вздоху другая заспанная сваха: «И Анисья тоже одна с девчоночкой мается. Горе бы к горю, глядишь, и жизнь бы вышла».

Роман Прокопьевич всерьез еще не примерял дальнейшую жизнь, но понял: к вдовству не притерпишься, у Васька вон цыпки, как птичья роговица, а рубашки, хоть и на кулаках тертые, почему-то в пятнах и полосах — прямо корова жевала. К тому же исчезла куда-то прежняя сосредоточенность — решил-сделал — дергался все, хватался то за дом, то за работу, и невыносимо ему было, что ни с чем не управляется.

Но и добровольным да сердобольным свахам не хотел поддаваться. «Знаю я их. От скуки хоть на дурочке Глаше женят. Их послушать — плевое дело себе жену, ребятам мать найти. Им — комедия, спектакль целый, а мне дом держать. Без всяких яких, в один пригляд, семью не собьешь. Другое дело, если Анисья сама этих свах напускает. Сама, может, щупальца-то раскинула. Залетит, мол, мужик, деваться ему некуда. Вроде бабочки на огонь. Только какая я бабочка?!» — Роман Прокопьевич возмутился: он и не взглянет в ее сторону, обходить за версту будет — не надо его заманивать, в спину подталкивать, дайте малость оглядеться.

Однако Анисья Васильевна вовсе не походила на женщину, привыкшую заманивать и завлекать. Дородная, статная, с азиатской крутостью в скулах и горячим сумраком в глазах, с далеко слышным голосом, — уж такая-то, скорее, предпочтет наступать, на своем настаивать.

Попробовал разгадать ее каверзы, чтобы, при надобности, помешать им — не на того, мол, Анисья Васильевна, напала. Зашел в фельдшерскую, укараулив, когда там никого не было.

— Здорово, Анисья Васильевна! Заглянул вот по дороге.

— Вижу, проходи. Здравствуй, Роман Прокопьич.

— Да тут постою. Наслежу только зря. Ты мне порошков каких-нибудь дай. Прямо ломает всего. — Ломать его, конечно, не ломало, но, переминаясь у порога, вспотел изрядно.

— Простыл, что ли? Лето на дворе, а они простывают. Хилый мужик пошел. — Она неторопливо потянулась к шкафчику на стене — весело, чисто запохрустывал накрахмаленный халат. — Держи градусник. Да не торчи в дверях-то. Садись. Поглядим, что за хворь к тебе привязалась.

— Какой там градусник! Некогда. Давай какой-нибудь порошок, да побегу.

— Я вот тебе побегу. — Анисья Васильевна сильно, резко встряхнула градусник — подрагивал черный тяжелый узел косы. Подошла к Роману Прокопьевичу, от ярко загорелых щек, от полной, нежно-смуглой шеи натянуло травяной, огородной свежестью. — Не больно, видно, ломает. Вприбежку захотел. На, ставь. Чего смотришь? Ну, чего ждешь-то?! Градусника, что ли, не видел?

Роман Прокопьевич, утираясь рукавом, вовсе смешавшись, пробормотал:

— Ты это… Анисья Васильевна… Минутку… Тут на пару минут выскочу… В гараже ждут… Потом приду, замеряю.

Она горячо, раскатисто возмутилась, даже замахнулась:

— Так бы и треснула этим градусником! Уговаривать еще буду! Ты чего дурака валяешь? Ломает его. Смотри, не переломись. Обойдешься. Нет, ты зачем приходил, Роман Прокопьич? Потолочься тут от нечего делать?

— Да ладно, — слабо отмахнулся он. — Черт знает зачем. Показалось. — Выскочил, пробежался, остыл. «Пристала с этим градусником. Лечить вот ей с порога надо. Голосище-то дурной — загромыхала. Могла бы и спросить: как живу, чего ребятишки делают. Тяжело, нет ли вертеться-то мне. Как положено, по-соседски. А если и так все знает, могла бы просто поговорить. О том, о сем, о прочем».

С умыслом попался ей на глаза еще раз. Замедлил шаги, усердно поздоровался: может, она остановится, разговорится и вдруг да проглянет ее вдовья корысть. Анисья Васильевна в самом деле остановилась, но не для зазывных речей:

— Ох ты и вежливый! Опять, что ли, заболел, за версту кланяешься?

— Да неловко мне — сбежал тогда. Веришь, терпеть эту колготню не могу.

— Ясно. На здоровье не жалуюсь, вот головой только маюсь. Так, нет?

— Ну, спасибо. — Роман Прокопьевич вовсе не обиделся, но в голос подпустил обиженной мрачности. — Дураком, значит, помаленьку делаешь?

— Не засти дорогу-то, когда не надо.

— А когда надо?

— Когда рак на горе свистнет.

— Ясно. Теперь и мне все ясно. Пока.

Анисья Васильевна, смеясь, покивала часто — передразнила его давешнюю усердную приветливость.

«Нужен я ей. Думать не думает. Женщина самостоятельная, напрашиваться не будет. Правда что головой маюсь. Ведь думал, огнем горит, только знака ждет… Нет, одно неудобство вышло. Вот чего я к ней пристал? Ясно-понятно: проморгаться и забыть».

Но не забыл. За лето так из него ребятишки да хозяйство жилы повытянули, что перед ноябрьскими, приодевшись и наодеколонившись, опять зашагал к фельдшерской. Заглянул в окна — одна. На крыльце долго обмахивал голиком сапоги, хотя снег был еще легким и мелким — не приставал. Шапку сдернул заранее, в сенцах, и ни «здравствуйте», ни «давно не виделись», а от порога — напролом:

— Слышала, что про нас говорят?

— Слышала. — Анисья Васильевна сидела за столом, листала толстую, громоздкую книгу. Ответила спокойно, глазами встретила, не отвела, и вроде запрыгали в них холодные, сизые огоньки.