Но Еремеев уже уходил по переулку.
В сумерках к бабке зашли по делам две соседки. Бабка загоняла в ограду гусей.
— У тебя поселились эти? — поинтересовались соседки.
— У меня. — Бабка с хворостиной в руке подошла к воротцам. — Куды ж еще! Сам Ерема привел, уж то просил, то просил. Я, говорит, тебе, Лукьяновна, дров в первую очередь. И распилим-расколем, и…
— Кормила их?
— Как же… Супу дала, хлеба. Парнишке кусок сахару. Она-то хлебала суп, хлебала, аж ложкой по дну скребла.
— Изголодались.
— Обещал им Ерема продукты из кладовой отпускать попервости, да не знаю, как они зиму протянут.
— Ты пойди глянь, что делает она.
Бабка со стороны огорода подкралась к окну, пригнувшись, заглянула в нижний глазок. Вернулась скоро.
— Лежит, курит.
— Вот оно что, — крутили головами бабы, — Курит. Как мужик.
— Подошли, я как глянула на нее — батюшки мои! До того страшна, я таких не видела еще. Глаз черный, порченый… Как повела на меня, я аж и присела. А парнишка пригожий.
— Не ее, поди.
— Ну-у, глазищи такие же, так и лупает ими.
— Ты пойди погляди, что делает.
Бабка, пригнувшись от ворот, пошла снова. Вернулась.
— Встала.
— А что делать начала?
— Закуривает.
— О-ох! — обмирали бабы. — Спалит она тебя, Лукьяновна. Приняла на свою беду. Откажись, пока не поздно. Отлежится, а потом начнет по деревне шастать, выпивку сшибать.
— А что ж.
Потолковав, бабы разошлись. Наутро бабка кинулась в контору.
— Ку-урит! — с порога закричала она Еремееву. — Что же ты, дьявол однорукий, обманом меня взял! У меня старик не курил, а она коптит в потолок. А кто белить станет?
— Договор дороже денег, — отшутился Еремеев. — Подумаешь, курит! Беда какая! Може, она сердечница. Им врачи специально курить советуют для успокоения. Что ж теперь, выгонять ее? Подумай, в какое положение ты меня ставишь. Я уже а начальству доложил — с жильем определена. А ты — курит! Давай выгоняй! А когда дрова нужны будут, ко мне же и придешь трактор просить.
Ругаясь, бабка вернулась к себе.
А квартирантка встала чуть позже хозяйки, умылась, пол подмела, воды принесла и, собрав мальчишку, повела его в школу.
— Ишь ты, — удивились все. — В школу парня повела, знать, баба с соображением.
На второй день она вышла на работу. И ничего. Баба как баба. И видом совсем не страшна. Худа, правда, шибко. Оттого на смуглом до черноты лице диковатыми казались большие глаза. И деревенские не все красавцы. Присмотрелись, верно, друг к другу, потому и считалось — все у каждого как следует. И матом, как ожидали, приезжая не ругалась. И выпивку не сшибала по деревне.
Одно — курила много. Там, видно, научилась. Придет утром в контору, сядет с мужиками, пока разнарядка идет, пока бригадир сводку передает на центральную, раза три закурит. Тут же и прозвали ее за это: Надя-Курилка. И фамилию долгое время не все знали. Скажут: Курилка — сразу понятно, о ком речь.
Поработала Надя неделю на разных, пришла к Еремееву.
— Вот что, начальник, не дело это — что ни день, то новая работа. Два дня на току работала, день школу обмазывала, день в амбарах щели затыкала. Что это?.. А потом ходи, собирай копейки. Ты мне постоянную работу определи, чтоб ее только и знала. Тогда и спрос будет. Мне заработок нужен, парнишку одеть-обуть, да и сама хожу…
Поставили Надю работать телятницей в родильное отделение. Умели работать и наши бабы, войну передюжили, да и после не легче им было сколько годов. Всякую работу знали-делали, но им в удивление было Надино старание. Сначала Надя навела порядок в помещении, где ей предстояло работать. Скотный двор длинный, перегорожен по середине, в одной половине коровы перед отелом стоят, в другой — телята новорожденные. За этими телятами ухаживать стала Надя. Она, как пришла, всю грязь, навоз скопившийся (нерадивая до нее была телятница) выгрузила из своей половины, стены внутри обмазала заново — утепляя, печку обмазала, побелила кругом и клетки заодно — «чтоб зараза не пристала». Полы в проходе перестелили плотники, по обе стороны прохода — клетки, по двадцать на каждой стороне. Сорок маленьких телят.
Чистота у Нади — у другой бабы в избе не так прибрано.
А она сходила в соседнюю деревню, выпросила у медсестры халат старенький, подштопала его, подправила и в халате том по телятнику.
— Как доктор, — шутили бабы.
Новорожденные телята, что дети малые — за ними уход да уход. И возится она днями целыми с ними; молоком их подогретым поит, отваром клевера, болтушкой мучной. Клетки три раза на день чистит. Зимой, темень еще, метель крутит, сровняло дороги, а она торопится раньше всех, утопая, в телятник печку растоплять, чтоб телята не простудились. Чуть что — бежит к Еремееву:
— Печка дымит, посмотреть надо, полы в клетках подгнили — теленок провалится, ногу сломает.
И так день за дней. Вы́ходит до определенного времени, в другие руки передает, а к ней почти каждые сутки после отела поступают. Растел на зимний период обычно приходится. Случалось, и ночевала тут же.
При работе такой и результаты видны. У Нади чистота в родилке, как ни у кого, у Нади привес ежемесячный выше, чем в других бригадах, у Нади заболеваемость телят редка.
И заработок был. Придет в день зарплаты в контору, случатся у кассира мелкие деньги, начнет отсчитывать ей рублями да трешками — ворох бумажек на столе.
— Огребает баба деньжищ! — скажет кто-либо завистливо за спиной.
На него тут же накинутся:
— Огребай и ты, кто ж тебе не дает. Хоть лопатой!
— Вот-вот. Сначала навоз, а потом — рубли!
— Да не с его ухваткой.
— О чем и разговор!
Бригадир соседней бригады, прослышав, что живет Надя на квартире, приехал втихую, чтобы переманить ее к себе.
— Переезжай, машину пришлю. Избу новую займешь!
Еремеев узнал да бегом на ферму. Сцепились с бригадиром тем, чуть не до драки.
— Во Ерема забегал, — смеялись по деревне. — А бывало, первыми днями, как увидит Надю, нос на сторону.
Весной освободилась по нашему переулку просторная изба. Еремеев сам пришел к Наде:
— Вот что, Надежда, хватит тебе по квартирам мотаться, переходи, занимай избу. Огород там хороший, сарай крепкий, хозяйкой будешь.
Лукьяниха — в слезы. Привыкла за год к квартирантам. Еремеева клясть начала — опять он во всем виноватый. А над Надей запричитала-заплакала:
— И чего тебе не жить у меня, и чем я тебе не угодила, разве слово какое плохое сказала? И не надо мне платы с тебя, живи, как дочь родная, умру — все тебе достанется.
— Ничего мне твоего не нужно, бабушка, — смеялась Надя. — Что ж, я так и буду всю жизнь квартиранткой у тебя? Я, может, замуж захочу выйти.
Перебралась, и стали мы соседями.
Десять лет прожила Надя в нашей деревне. За годы эти все успели забыть давно, что приезжая она да после заключения. Будто родилась тут, да так и жила все время рядом с нами. Давно уже не называла она Еремеева «начальником», в разговоре величала по отчеству, а за спиной — Еремой. Все годы ухаживала за телятами. Сын ее, Колька, после семилетки окончил курсы трактористов, на трактор сел. И каким парнем вырос — любому такого сына пожелать можно. Смирный, в работе безотказный. И хорош по-девичьи. Бывало, идет навстречу и, шагов десять не доходя, голову наклонит, как взрослый здоровается. Мотоцикл купил себе, ружье, фотоаппарат. Оделся на свои заработанные.
Надю несколько раз в область посылали как лучшую телятницу. Приедет, подарков привезет бабам — соседкам. Той — платок, этой — на юбку. Сыну приемник ручной привезла — транзистор. С приемником этим любила она ходить за ягодой. Рассказывала:
— На сучок его повешу, он кричит, и мне веселее, будто разговаривает кто со мной.
Собрание какое случится — Надю обязательно похвалят. И Еремеева упомянут. Так и говорят:
— В бригаде Еремеева телятница Кузнецова Надежда Федоровна…
Еремееву приятно, конечно.
Дело соседское — часто заходила она к нам, подружилась с матерью.
— Яковлевна, научи носки вязать, зима скоро.
— Да я тебе свяжу, — пообещает мать.
— Ну что ж, мне так всю жизнь и будут вязать, сама научусь.
Или:
— Пойдем посмотришь, так ли я рассаду высадила. Не густо ли.
И за добро добром платила.
Случалось, прихворнет мать зимой, она и корову подоит и баню вытопит, когда нужно. Каждую осень картошку помогала копать. Всюду успевала.
— Надька, замуж тебе надо, — говаривали бабы. — Не шестьдесят лет — одной-то быть.
— Вот Кольку женю, — соглашалась она, — а там и сама объявлюсь невестой.
Хорошо помню ее на пожаре.
Загорелась избенка бабки Сысоихи. Избенка старая, крыша седловиной прогнулась, над крышей этой кособокая, с дырявым чугунком наверху, подымалась труба. Трубу не чистили сколько лет, не обмазывали, прогорела она — от нее тесины взялись. Август, сенокос, все на полях. Сбежались, кто оказался в деревне, — бабы, два-три мужика-пенсионера. Стоят поодаль, смотрит, как пластается по крыше огонь, тесины потрескивают. Воды рядом нет. За водой бабка Сысоиха к соседям ходила, принесет ведро — ей на два дня хватает. А колодец тот метров за двести, попробуй потаскай, чтобы залить огонь.
Надя прибежала от телятника:
— Мужики, что ж вы стоите, добро вытаскивать надо!
— Да там нет ни хрена — чего лезть. Постель бабы вынесли, успели.
— Давно сгореть надо было завалюхе. У сынов вон какие дома.
У Сысоихи два сына по соседним деревням жили, да не ладила со снохами бабка, все угодить ей не могли, переругалась со всеми, да и вернулась к себе.
— О-ой, бабы! — завопила тут сидевшая на узле с постелью Сысоиха. — Иконка осталась та-ма! Забыла совсем! О-ох, грех смертный! В углу висит икона. Богоматерь Владимирская, мать еще из Расеи привезла. Всю жизнь со мной. О-ох, бабы, смерть мне! — обмирала Сысоиха.
— Дай-ка твой пиджак! — подошла Надя к мужику, одетому поплоше. И ребятишкам: — Лейте на меня!