Он попробовал полежать на левом боку, на правом, потом опрокинулся на спину. Капюшон штормовки подсунул под голову. Комфорт и уют. Дождь уныло постукивал по металлической крыше; так, не дождь уже, а капли, выпадающие из тумана. Южная Якутия. Южный берег Крыма. Кладовщица, конечно, выделила бы и ему спальник, да он и спрашивать не стал, так хотелось, чтоб было ему хуже, как можно хуже. Мерзни, мерзни, волчий хвост. Словом, он мог полностью наслаждаться ситуацией, которую сам создал. И времени для этого до утра хоть отбавляй. Он, кажется, застонал даже от досады и наслаждения, от сладости и отчаяния, горести, унижения и абсолютной удовлетворенности. Марина, конечно, заночевала бы с ним вместе в пустом складе, а не в женской палатке, да этого еще только недоставало, нет, не мог он позволить ей ночевать в каком-то там складе вместе с собой, он с железной твердостью отправил ее в комфорт палатка человек на двадцать, пусть, пусть лежит там в мешке, пусть, хотела приехать — вот и приехала, хорошо, он железно проявил заботу о ней, какого, действительно, рожна; и он вздохнул тяжко и горько от усталости и полной опустошенности.
Нары были новые, пахли свежеоструганным деревом. Нары, или как это называется, успел подумать Борис: настил, полки… Скоро он уснул, вымотанный долгим днем, да и прошлая усталость ему помогла, сезон был тяжелый, а он себя не щадил, работник он был хороший, дело свое отлично знал и отлично делал, геолог с порядочным опытом и научник с немалыми уже заслугами; так что он заснул, отключился и спал без сновидений, похрапывая посреди пустого склада.
Ночью он проснулся оттого, что кто-то пробежал мимо; сказалась привычка спать в экспедиции чутко; кто-то пробежал мимо, шлепая сапогами по грязи, совсем рядом, за дощатой стенкой. Но шаги тут же смолкли, была тишина, даже капать перестало. Борис заворочался, пытаясь согреться, свернулся клубочком, руки засунул под куртку. Да, очень тихо было, и холодно, и одиноко, и спать больше не хотелось, Борис прислушался к себе, сначала просто так, потом настороженно, потом уже с удивлением. Какая-то невесомость оказалась у него в мыслях, и обнаружился мир в душе. Он лежал с закрытыми глазами и слушал, что в нем происходит. Он стал думать про Марину, о ком или о чем еще мог бы он думать этой ночью, и тут вспомнил, как гроза его застигла на Алдане, всю ночь дикая была гроза, утром он обнаружил, что в банку тушенки, оставленную у костра, ударила молния; заснуть в такую грозу было нельзя, и он всю ночь мог тогда думать про Марину, и мечтать, как увидится с ней и обнимет… И сразу вспомнил, с каким лицом выскочила она вчера из кабины КрАЗа, как спрыгнула со ступеньки и бросилась к нему… И еще вспомнил, какие особенные стали у нее глаза, едва он предложил ей встретиться посреди сезона, никогда она так на него не смотрела, во всяком случае, он уж забыл, когда она так на него смотрела… И вспомнил, какие тревога и недоумение бывали в ней, — не только в глазах или в лице, а во всей в ней, в каждом движении, в воздухе вокруг нее, — когда он принимался нервничать, когда только еще приближалось к нему его раздражение, он-то в первые минуты еще и не осознавал этого и догадываться начинал по ней; приобретя печальный опыт, когда это уже в который раз с ними происходило, он начинал догадываться по ней, по воздуху вокруг нее, о поднимающемся в нем опять шевелении его раздражения… И еще вспомнил, что не видел ее лица, когда отправлял ее вчера в женскую палатку, они говорили с кладовщицей в свете из двери конторы, а потом остались в темноте, да и пошла Марина впереди него…
Как быть, когда столько уже наросло, накопилось, наслоилось? Давным-давно бы ему следовало жениться на Марине, но сначала Борису мешали всякие сомнения и колебания из-за разницы в возрасте, потом его жутко злило, что она так хочет за него замуж, а потом он уж просто устал от бесконечных слов, ее и собственных, от того, что она к нему возвращается, и от того, что она от него навсегда уходит, и от ее беспричинной ревности, и ее немыслимой заботы, и от бесчисленных сложностей, и планов, и абортов, и черт знает от чего еще.
Он был настоящий работник, тут у него был полный порядок, в лаборатории его ставили в пример, и фотография его висела на институтской доске Почета. Бровастый, с черными густыми волосами, с глазами чуть восточного разреза, при галстуке и пиджаке, купленных Мариной, он выглядел на фотографии солидно, устойчиво, непробиваемо, словно и во всем у него наблюдался полнейший, абсолютнейший порядок. Это, в общем, было нормально, он так считал; то есть он считал, что фотография на доске Почета должна быть именно такой. Однажды в обеденный перерыв он, стараясь сделаться неприметным, пересек дорогу (несколько по диагонали) и, стараясь сделаться еще более неприметным, вошел в институт, где работала Марина. Мельком глянул он там на доску Почета и тут же вышел. Фотография Марины оказалась для него неожиданной: во-первых, она была цветная, и все, что успело запечатлеться в его памяти, это голубые глаза и русые волосы, широко раскрытые глаза и то, что называется копна волос, русых, выгоревших на солнце; и во-вторых, Марина была юная, растерянная, готовая сейчас улыбнуться, только фотограф поторопился…
Зимой у него всегда набиралось много работы со шлифами, глаза уставали, ничто не помогало, ни очки, ни капли, он добредал через занесенный снегом Академгородок до дому и сидел в темноте, сколько угодно мог сидеть, пока не придет Марина, и потом, потом он ложился лицом ей на грудь, и глаза отходили, и сам он отмякал, и так и засыпал у нее на груди… Когда они ссорились в постели, — эти ссоры бывали особенно яростными и обидными, — он, выговорившись, все ей сказав и все — окончательно, отворачивался и ждал, иногда ждать надо было совсем чуть, иногда долго, он ждал, и наконец она обнимала его, прислонялась к его спине и обвивала его руками, и они лежали так, прильнув друг к другу, с согнутыми в коленях ногами, повторяя друг друга, и кто-нибудь, иногда она, иногда и он, говорил: «Как на мотоцикле», — у него и вправду, когда они познакомились, был мотоцикл, и они гоняли тогда по бетонке, — и это наступало примирение…
Снова кто-то пробежал за стенкой склада, в полуметре от плеча Бориса; ночная беготня как-то была не в обычае, и он сел, спрыгнул на пол и отворил дверь. Хоть дождь и перестал, ночь была пасмурная, темная и туманная. Борис поежился. Вскоре опять захлюпали во мгле сапоги, еще один бегун объявился; Борис шагнул из двери и перегородил собой тропинку между стеной и лужей, берега которой терялись в тумане. Бегун остановился, едва не снеся его и обдав брызгами грязи, — побочный эффект резкого торможения. Затем состоялся следующий диалог Бориса с бойцом строительного отряда:
— Ты куда?
— А ты чего?
— Что стряслось?
— А ты не знаешь, что ли?
Далее Борис был посвящен в суть дела. Недели две назад к такому же, видно, как этот, юному бойцу приехала подружка. Поскольку была она не то на восьмом, не то на девятом месяце, срочно сыграли свадьбу. А нынче ночью ей вздумалось, или приспичило, или время пришло, — тут боец сбился, — словом, она рожает, вот какая штука, сказал боец смущенно. Борис поинтересовался участием бойца в этом мероприятии. Боец переминался перед ним, еще тяжело дыша: рубашка, заправленная в футбольные трусы, и сапоги на босу ногу. Борису пришлось узнать, что он, Борис, ни фига не понимает, фельдшерица в отъезде, и вообще это дело первый раз тут у них, первый раз на станции, ясно? Борис отступил к складу, прижался к дощатой стене, освобождая путь, и боец понесся дальше.
Борис шагнул было следом за ним, и тут из темноты вылетела на него эта девочка-кладовщица. Она как вытаяла мгновенно из темноты, поспешно запахивая на груди ватник, надетый поверх длинной белой ночной рубашки.
— Рожает! — выпалила кладовщица.
Борис как-то не нашел, что ответить.
— Рожает! Рожает! — испуганно повторяла кладовщица, и Борис понял, что она прибежала за ним.
Наконец он произнес фразу, которую потом много раз повторял, рассказывая эту историю друзьям, приятелям и просто знакомым:
— И что я могу сделать?
Подойдя, ведомый кладовщицей, к балку, в котором поселили молодоженов, Борис увидел, что весь отряд собрался здесь. Все напряженно смотрели на дверь и шептались. Толпа во мгле, в тумане, шепчущаяся перед закрытой дверью, не сводящая с нее глаз, ничего себе была картина, которую увидел Борис. Прислушавшись, он уяснил, что вся эта толпа, человек, пожалуй, в сто, охвачена единой безумной надеждой: не может ли она подождать. Борис спросил, просто так, в пространство, вызвали ли вертолет, и один боец, плечистая девица, охотно ответила ему, что вызвали, а другой боец, пола с ходу непонятного, с волосами до плеч, скороговоркой выпалил, что какой может быть вертолет в такую погоду.
Тут в толпе стали оборачиваться, расступаться, и Борис увидел Марину. Она быстро шла к балку, за ней шагали девушки с ведрами, простынями и чем-то там еще. Марина не видела его. Дверь балка открылась и захлопнулась, впустив Марину и девушек. Толпа замерла. Через несколько минут из двери вышла одна из девушек и сказала что-то тем, кто стоял ближе к ней. Передние зашевелились, похоже, команда была расходиться, но никто расходиться не желал. Плечистая девица, та, которая стояла рядом с Борисом, крикнула: «А ну валите, что вам тут, планетарий?» — тогда народ отхлынул, однако недалеко, бойцы рассеялись в окрестностях балка, примостившись на сложенных здесь и там бревнах.
Пошел редкий занудный дождик, никто на него не обратил внимания, потом дождик прекратился, к этому времени одни дремали, другие разговаривали вполголоса, потом небо очистилось и показались мелкие звезды, стало еще холоднее, народ сбился в кучки и кто-то принес одеяла, потом звезды поблекли и начало светать. Утро приходило ясное, неторопливое, умытое, оно будто знало, что его встречают; бледно-голубое небо и яркая, сочная зелень, и кое-где уже осенняя ржа на сопках, и розовая полоса, едва заметная, в той стороне, где появится значительно позже солнце. Тут-то и произошло событие. Все как-то сразу учуяли, прознали про это, Борис и не понял, как; зашевелились, придвигаясь к двери, и когда девушка снова вышла и сказала передним, все уже знали, ждали только подтв