Захожу — батюшки мои! — в доме тепло, печка гудит, чайник на плите закипает. И ведь не просил ее ни о чем, сама все — и дрова нашла, и пол подмела, и… хозяйничает! Сел я на стул у порога, не раздеваясь, отдышаться чтобы, смотрю на нее, и такой просвет у меня на душе — не могу! Как блудил-блудил вроде по лесу суток четверо и вдруг — на тебе! — на опушку выскочил, а она тут как тут, девунька твоя, стоит и смотрит на тебя, ясная. «Чего вы?» — спрашивает Лида меня, а я молчу, язык прирос, ни туда ни сюда, онемел — и все.
Выскочил опять из дому, полетел в магазин, набрал, что надо и не надо.
Сели за стол ужинать. Достал я бутылку, а Лиду так всю и передернуло. «Зачем вы, — говорит, — это?» Ну как это зачем? — отвечаю. Тебя похмелить, самому с дороги не мешает стаканчик дерябнуть. Как зальется она опять слезами, уронила головку, а у меня рука просто сама к ее волосам тянется. Глажу, успокаиваю, уговариваю ее, не трону, мол, и все прочее, а себе же не верю.
Конечно, водку пришлось убрать.
Рассказал я в тот вечер все Лиде-то про себя, как жил, как что, про жену, про дочь. Допоздна сидели. Поселил я ее в одной комнате, сам в другой уложился. Так и жили раздельно, с месяц, наверное, или больше чуть. Прописал я ее у себя, на работу к нам на базу устраивать начал. Так уж только тогда породнились. Пришел я как-то под утро к ней, не выдержал. Думал — прогонит, нет, ничего, приняла. Ну, после этого не стало у меня человека, который роднее и ближе. Крепко закружила она мою голову, как точно травой какой присушила. Обниму ее — и дурак дураком, веревки из меня вей, слова никакого не скажу, хоть что делай. Да… Что ни неделя — подарки ей доставляю. Шубу, правда, великоватую привез. А она нежит меня, бывало, и то смеется, то плачет. Заморгает, заморгает ресничками своими и… Брось ты, говорю ей, понимаю я тебя, Лидушка моя ненаглядная, — забирай своего ребенка, вези, рад буду, все по чести сделаю, усыновлю, дороже своего будет. Ни «да» ни «нет» от нее. Ничего, думаю, пусть привыкает, пусть… осваивается. Женщина неглупая, поймет рано или поздно, от добра добра не ищут. Я перед ней весь, как вот… палец этот.
Он вздохнул глубоко и длинно. Я понял — ушла Лида от него, не осталась.
— На коленях перед ней, как пацан, стоял. Сна лишился. Все, говорю, тебе, только не уезжай. Все деньги твои, на — трать, хочешь — дом на тебя перепишу?! Чем я ей не угодил, чем не мил был — и сейчас не пойму. Ведь думал, денег у меня — другой бы какой бабе только заикнись! А этой — не надо. Ручонками обоими худенькими прижимает меня к себе, целует, слезами всего измочит, а все одно да потому: «прости», «не могу».
Проводил я ее и снова хоть в петлю лезь.
Все у меня, брат, имеется: деньги, дом, машина. Ты зайди как-нибудь при случае, будешь на Палатке и зайди, посмотри, как я живу, — все есть, кроме птичьего молока. Было бы где, и то бы достал, не в этом дело. Сам-то я, выходит, никому не нужен, что ли?
Помню, лет десять назад подвозил я одного, вот так, как тебя. И тоже… разговорились. Стал я ему рассказывать, как живу. Он — ерунда, говорит, твои деньги. Все ты на них, мол, приобресть-купить можешь, даже и человека иного, плохонького человечишку, тоже можешь. А себя-то ведь ты не купишь, говорит… Ни за какие миллионы, ни по великому блату — не получится. Обиделся я тогда на того мужика. Рвань ты вшивая, думаю, деньги тебе не нужны. При коммунизме, видишь ли, он живет! А теперь вспоминаю его, выходит, что вроде и прав он как бы. А?
Деньги, они, конечно, не пропадут. Кому-то достанутся, сгодятся. В землю я их зарывать не собираюсь. Ведь как ни крути, а всю жизнь я ради их. И главное — честно, своим горбом все до копейки. А нет ни радости особенной мне, ни счастья! Может, судьба такая? А?
Пять рублей, за проезд, он все-таки взял у меня. Не жалко.
Владимир Куропатов
ОДНОСЕЛЬЧАНЕ
По воскресеньям Василий Валов поднимался позже обычного. Не торопясь — куда в выходной торопиться? — управлялся по хозяйству, завтракал, ложился на диван, смотрел в потолок. Но не долго: он непривычный был ничего не делать. Возле дивана стояла тумбочка, на ней — стопкой газеты. Начинал Василий с «Известий» и «Сельской жизни». Прочитывал новости, разные заметки, статьи, какие поинтереснее. Поудивлявшись — «и чего только человек не изобретет», повозмущавшись — «мало поубивали, опять воюют», а то и похмыкав недоверчиво — «и откуда такое выкопают», откладывал газеты в сторонку. Брал районную «За урожай». Он ее специально напоследок оставлял. Разворачивал с легоньким — самому себе почти незаметным — волнением и с крошечной тайной надеждой: а вдруг и сегодня про него написано? Случается, что пишут. Не часто, но случается. Не сказать, что Валов много о себе мнил, однако кому не лестно увидеть в газетке свою фамилию промеж других. Бывало, что и не промеж. Бывало, что и портрет его помещали, а под ним — маленькая статеечка.
А недавно совсем, осенью… Вспоминая это, Василий испытывал двойственное чувство: и приятно, и как-то неловко делалось. Солому убирали. Только начали второй зарод — подкатывает «газик», выходят двое и прямо к Василию. Корреспонденты, оказывается. Один аппарат достал, другой блокнотик и ручку — и начали. Который с аппаратом, тот — «станьте-ка сюда», «повернитесь-ка так», «голову чуть повыше». А который с блокнотиком, молодой, совсем еще парнишка, и вертлявый, тот вопросы задавал. И все какие-то… Ну, не то, чтоб совсем смешные, а… не вдруг-то и ответишь на них. Да чаще и отвечал-то корреспондент сам же, да так ловко, складно, что Валову оставалось только поддакивать. Василий еще подивился: молодой, и когда успел так натореть? Ну, будто по писаному чешет! Пока один аппаратом отщелкал, а другой в блокнотик что надо записал, с Василия семь потов сошло…
А через недельку статья в газетке вышла. «Наставник» называлась. От верху до низу три колонки. Посередине — портрет. Прочитал Валов и немного не по себе стало. Нет, все складно, хорошо и вроде ничего не выдумано, а чего-то людям на глаза появиться стыдно стало. И о том молоденьком корреспонденте как-то не очень хорошо думалось. Хотя все правильно написано. Шут знает, что такое…
С легоньким волнением и крошечной тайной надеждой Василий развернул последний номер районной газеты. На первой странице справа статья называлась: «Беречь народное добро». «Верно, — согласился Василий, — надо беречь». И машинально глянул вниз: кто писал? Валову всегда почему-то нужно было узнать, кто писал, хотя фамилии под статьями и заметками ему, как правило, ни о чем не говорили. Эта статья была без подписи. Глаза побежали по широкому столбцу вверх и зацепились за что-то очень знакомое. И остановились. «В. Валов…» За собственную фамилию зацепились глаза. Пальцы от усилившегося волнения крепче сжали края газеты, Василий отыскал начало предложения и прочитал: «Так районными народными контролерами установлено, что механизатор совхоза «Восход» В. Валов прошлым летом похитил на строительстве животноводческого комплекса шифер и покрыл им собственную баню». Смысл этих слов до сознания Василия не дошел. Но Валов почуял: смысл — нехороший. Прочитал еще раз, помедленнее и повдумчивее.
И дошло…
«Мать честная!» — диван скрежетнул пружинами, Василий встал, отбросил оконную штору. «Дом у меня под железом», — взгляд, чуть задержавшись на крытой тесом стайке, метнулся на баню. Крыша ее была шиферной! По какой же еще она будет, если крыл — шифером? Сходится. О нем написано! Вот это номер!..
— Галина! — позвал Василий. — Галина!
Жена не отозвалась.
В комнату заглянул Генка, сынишка.
— Где мать!
— Так к тете Вале же поехала, — засмеялся Генка. — Сам же ее до автобуса провожал. Забыл, что ли?
— Выходит, забыл…
— Ну ты даешь! — Генка притворил дверь.
«Так это что же, а?» — Василий вышел в переднюю, сунул ноги в валенки, накинул пальто, шапку надел уже в сенях.
Он, не отрывая глаз, смотрел на шиферную, чуть припорошенную снегом крышу бани и потому не заметил, как почти носом к носу столкнулся на улице с Петром Свистуновым, соседом.
— Ну, а на стайку-то когда приволокешь! Другие шустряки растащут, пока надумаешь. Привет!
— Здоро́во…
— Напишут же!… И где только что возьмут?!
— Петро, да я ж еще восемь лет назад! — с жаром начал Василий. — Еще когда дом…
— Мне-то что рассказываешь, — перебил Свистунов. — Первый день тебя знаю, что ли? Плюнь ты. Твоя совесть не замарана — и не переживай.
— Легко сказать: не переживай.
— Приятного, конечно, мало…
— Начнут перемалывать. А на каждый роток, сам знаешь…
— Во, слушай! — Сосед хлопнул Василия по плечу. — А напиши-ка ты опровержение в газету.
— Как опровержение?
— Ну! Мол, так и так, вранье все это, любой подтвердит.
— А что, оно, пожалуй, верно.
— Мол, вся деревня меня знает как честного передовика. А?
Василий поразмыслил.
— Ты, конечно, дело говоришь, но… как я сам-то про себя? Неудобно.
— А чего тут неудобного?
— Видишь, какое дело…
— Ну?
— Допустим, вот мы с тобой, Петро, двенадцать лет соседствуем. Скажи: я хоть что-нибудь чужое?..
— Да какой разговор!
— Ну вот ты бы и…
— Что?
— Ну это… Только не пойми, что я тебя подговариваю или там… А если есть желание — напиши. В редакцию…
Петр переступил с ноги на ногу, кашлянул.
— Оно, Василий, конечно. Оно можно б… Но ведь — кто я? Сосед. По-соседски я тебя знаю, а работаем-то мы: ты в совхозе, я в больнице… А дело-то оно такое… газета, брат. Коснись чуть чего… вот тебе и — пожалуйста. Словом, — только ты не серчай — лицо-то я частное. — Петр поежился. — Ветрище, зараза!
— Частное, — согласился Василий и раздосадовался на себя за то, что, не подумав как следует, стал просить Петра о том, чего тот не может.
— Другое дело — механизаторы, с кем работаешь. К примеру, Колька Басов. Твой ученик. Он не должен отказать.