— У вас рябина под окнами растет? — спросил я.
Он не удивился моему вопросу, ответил:
— Растет.
— Кто посадил, не знаешь?
— Не знаю. Всегда была.
— А сразу за огородом черемушник тянется, — припоминал я. — За ним — луг, огороженный поскотиной.
— Нет, у нас луг сначала, а уже за ним — Курушка в черемухе, — поправлял по-своему Василий.
— Все равно хорошо. Летом по утрам на луг стекается туман — коней не видно; одни спины плавают да ботала позвякивают, сыро. А роса холодная!..
— Ага! — согласился Василий. — Хорошо было… Коней вот у нас не стало — перевелись без работы.
Дежурная сестра прервала наш разговор: погасив свет у дяди Леши, сказала что-то шепотом Василию, и он опять взялся за склянки. Выключил и я свою лампочку и долго лежал, глядя в ночное окно, где простиралось небо — над нашей больницей и над всем большим городом, над селом Ракитянкой, где после дневных трудов спит одна в пустом доме жена Василия, над тем местом, где стояла когда-то моя деревня с рябинами под окнами домов, с лугами и пашнями… Палата погрузилась в тишину, и в ней туманом наплывало на меня детство — чем отдаленнее оно становится, тем желаннее возвращение к нему, тем необходимее для души его негасимый свет и неиссякаемое тепло.
…Я утопаю в тумане, прислушиваясь к приглушенному перезвону ботал, редкому и короткому, в лад шагам спутанной лошади. Отхожу от чужого ботала, снова прислушиваюсь. Мне нужна высокая и тощая кобыла Галка, закрепленная за мной на время сенокоса. Она, старая и хитрая, умеет затаиться, если позвать голосом. А разнозвучный перезвон идет по лугу со всех сторон: бам-дак, бом-дак, бум-дак… Вот и Галка шагнула, качнув головой: бим-дзак… Ботало на ее шее дребезжит — в нем выпала нижняя заклепка. Там, в тумане, зябко, босые ноги краснеют от росы и горят, крапивный мешок, сложенный угол в угол и накинутый плащом, набухает холодной влагой, тяжелеет на плечах, оттягивая назад голову, а воспоминание об этом сорок лет спустя обдает жаром сердце, и густо-синее небо в окне начинает подтекать, а яркие звезды в нем дробятся и рассыпаются осколками… И мне не хочется покидать туманный луг далекого детства, неожиданно высветивший все последующие годы мои вплоть до этой больницы: бесконечные переезды из города в город, поиски чего-то, короткие, как всплеск, ощущения новизны места и работы, затяжные провалы, когда несколько лет живешь в одних стенах и работаешь на одном месте, а потом оказывается, что вспомнить нечего… Я ловлю себя на мысли, что завидую Василию с его Самсоновой мельницей: я ведь тоже мог бы удержаться… Я тоже два года работал на прицепе и собирался пойти на курсы трактористов… Мог бы, если бы не мобилизовали меня в ремесленное училище и не увезли в город, в Новокузнецк… Так что же — Самсоновой мельницы мне недостает? Что ищу я — туманный луг и звон ботала?..
Вдруг из угла послышался короткий всхлип или обрывистый смех. Вот они, четыре стены… Зачем они мне?.. А в углу привычно восседал на кушетке Василий, смотрел в окно и широко улыбался.
— Ты что? — спросил я. — Подать что-нибудь?
— Нет, ничего. Я так, — ответил он, смутившись, и кивнул на окно: — Самолет вон пролетел… Я гляжу и думаю: ночь на дворе, темень — зачем поднялся, куда летит?
— Заблудится, думаешь? — спросил я таким тоном, что и отвечать не надо было.
— Ну, — подтвердил Василий радостно. — У Самсоновой мельницы покружится и вернется, а там люди… Куда прилетели? — Он смеялся придуманной несуразице заразительно, вовлекая меня в свою игру. — Я, помню, в Тюмень летал — на уборку посылали…
Он сделал паузу явно для того, чтобы я включился. И я спросил просто так:
— Давно?
— Лет двадцать уже, поди. Молодой был… Осень выдалась у нас погожая, со своим хлебом управились быстро… Ну, вылетели в час ночи. Летели, летели — сели. Спрашиваю в аэропорту: сколько времени? Час ночи, говорят. Вот тебе и на! Мы, спрашиваю у своих, что — вокруг Самсоновой мельницы кружились? — Василий засмеялся взахлеб: — Видишь, как: тут час ночи, и там час ночи! А где я был, спрашиваю?
— Летел или не летел?
— Ну!
Далась ему эта Самсонова мельница… Да пускай его потешится… Но я сам невольно запоглядывал в окно: не появятся ли огоньки еще одного самолета? Василий заметил, спросил:
— Ждешь, когда вернется?
Доконал-таки — я засмеялся вместе с ним… Так ведь и я извлек из памяти звон ботала в тумане. Сказать Василию? Нет, ни к чему. И так все ясно, Я спросил о другом, когда успокоились:
— У тебя в городе есть кто-нибудь?
— Кто?
— Есть кому навестить?
— А-а… В городе нету. А старший сын, Толян, живет неподалеку тут — в прошлом году уехал из Ракитянки… Тоже механизатор. Петька, младший, в армии служит. Дочка еще есть, Людмилка, так она замуж вышла — аж на Дальнем Востоке, в городе Артем.
— А сын знает, что ты здесь?
— Толян-то? Знает, вчера у нас был. Он, правда, раньше меня автобусом уехал… — Василий замолчал надолго, так что я посчитал разговор законченным, потом продолжил с обидой в голосе: — Тут, видишь, как: я попросил машину у директора — боялся на автобусе, да и поскорей надо было… Он пообещал «Волгу»: жди, говорит, в больнице к одиннадцати часам… Как раз бы сюда к обеду подгадал… Собрался, оделся, жду-поглядываю. И Катерина с Толяном тут же со мной… Не глянется ему новое место, а признаться не хочет. Видно же, что скучает по Ракитянке… Ну, ни в одиннадцать часов «Волги» нету, ни в двенадцать… Позвонил снова. Тяжело, говорю, ждать: кожа болит… Ага, так болела на ногах, сказать нельзя… «Волга» из района еще не вернулась, говорит, «Жигули» дам тебе. Ладно, прикидываю, «Жигули» так «Жигули»: шоферу надо пообедать, заправиться, значит, часа в три выедем. Все на час раньше автобуса. Жду опять. Вот уже и четыре часа. Автобус ушел, Толян уехал, а «Жигулей» все нету. Снова звоню. Обидно стало: разве можно так?.. Я же всю жизнь в работе — и на конях, и на прицепе, и на тракторе… Совсем парнишкой был, когда мне первую медаль дали — «За доблестный труд в Великой Отечественной войне…»
— Выходит, еще награды есть?
— Да есть…
— Какие?
— Ну… «За трудовую доблесть». Еще — «Знак Почета»… Чего там… — отговорился Василий и продолжал: — Звоню, значит, снова нашему Ветролету. Хотел высказать всю свою обиду, а Шурка, секретарша его, отвечает, что уехал куда-то на «Жигулях». Веришь — нет, я положил трубку и заплакал в голос… Катерина проводила Толяна и вернулась в больницу. Вижу, счернела вся лицом, переживает за меня. Говорит: не плачь… Стыдно перед ней за такое унижение, а реву еще пуще, — его голос осекся; он по-ребячьи вытер нос рукавом пижамы.
— А «санитарка» чья же? — поторопил я Василия, — Ты говорил, что…
— Погоди… Сейчас я… — проговорил Василий сдавленно и попытался улыбнуться непослушными губами: — Видишь, как: такой верзила и… Нервы не выдерживают…
— Ты успокойся: обошлось ведь.
— Обошлось… А обидно, не могу забыть… Дождался уважения… Ну, тогда, ради Катерины, я взял и позвонил в район прямо главному врачу. Так и так, говорю, спасайте, если можете! Вовремя ты позвонил, отвечает, санитарную машину как раз посылаем в город, скажу, чтобы завернула в Ракитянку за тобой, встречай часа через два у больницы. И правда, ровно в восемь часов подкатывает «санитарка». Летели так, что колеса до земли не доставали, — Василий вдруг спросил: — Ты извини, сразу трудно всех упомнить: тебя как зовут?
— Николаем.
— Я вот, Коля, все о нашем директоре думаю… Ты ведь в городе живешь?
— В городе.
— Как-то сразу видно… И побывал в разных местах, повидал кое-что, а?
— Да пришлось…
— А я дальше Тюмени не был нигде, и то мимо города — с поля на поле… Вот посоветоваться хочу с тобой. Ты где работаешь?
— На заводе, электриком.
— Тоже хорошая специальность.
— Очень уж издалека заходишь. При чем тут моя специальность?
— Я машины люблю… Вот приеду домой и схожу к нему, к директору, скажу прямо в глаза… Народ в кабинете будет — при народе скажу. Или не надо?.. Ты это… Как думаешь?
— А что ты сам скажешь?
— Как что? — он растерялся, медленно приложил правую руку к груди: — Вот… Больно мне, скажу… И людям больно!
— Он поймет?
— Не знаю… Ты же понимаешь! А он молодой еще, может быть, не знает…
— Ну чего такого он не знает?
— Коля, ты не горячись. Я просто думаю. Ему надо хорошие показатели, чтобы начальству поднести: вот, дескать, какой я способный. Так? И не ведает сам, что творит: самые родчие люди, ну, ракитянские родом, бросают свои гнезда, потому что больно им… И Толян поэтому уехал: не могу, говорит, все время оправдываться… С откормом у нас и раньше не было беды. Но раньше и свиней кормили, и гречиху сеяли, и пчел держали, и маслозавод был… Лен выращивали! Понимаешь? По-хозяйски люди жили.
— Я помню у нас тоже все свое было, — поддержал я Василия в его рассуждениях.
— А как же! Земля дает — грех не брать.
— Затем и шли сюда люди, наши деды и прадеды, — сказал я. — Обживали землю, учились брать…
— А сейчас что? — перебил меня Василий: — Специализация! Для бычков. Показатели есть: привесы — до килограмма в сутки, сдаточный вес — не меньше пяти центнеров. На таких показателях наш Ветролет высоко взлетит… Видишь, Коля, как: зло само цепляется, а добру учить надо. Ну кто ему скажет там, наверху? Выходит, я должен. Или уж не говорить ничего?
— Не боишься ли обидеть?
— Думаю вот… Скажу — и что? Брюхо, говорят, глухо — словами не уймешь… — Василий опять засмеялся неожиданно: — Я, помню, на деда хотел обидеться… Вот, Коля, наука! На всю жизнь… Ты слушаешь?
— Слушаю. Говори.
— Ладно тогда… Ну, в войну, знаешь сам, что носили… Истаскал я материны сапожишки — сопрели по швам, совсем разваливаются. А грязь, холодина… Прискакал босиком к деду — кто же еще починит? Отец на фронте… А дед мой был — на все руки. Ну-ка, ну-ка, говорит, что там у тебя за штука? Вертит сапоги перед очками так и сяк, покачивает головой. У меня сердчишко-то обомлело: все, босиком остался… Он заключает: дело нехитрое, Василий-внук, попробуем… У него был еще сын Василий, мой дядя, младший брат отца, тогда уже «похоронка» на него пришла… Величает меня дед Василием, пацаненка, и смотрит поверх очков. Потом достает свой ящичек с сапожными причиндалами — дратва там, щетина, вар, деревянные гвоздочки-шпильки, разные шильца и ножи. Я не дышу от радости. Усаживает меня дед рядом с собой на низкую скамеечку, накидывает на колени тряпицу. Дратва не готовая, говорит, ты расщепи-ка, Василий-внук, две щетинки и вплети их с обоих концов, у тебя глаза вострые… Выбирает ножичек, рассказывает, как это делается. У меня, говорит, глаза совсем притупились. Теперь, говорит, давай бери вон то шильце, у тебя рука тонкая и гибкая, как распаренный пруток, тебе ловчее проталкивать щетинку изнутри. Старый я, Василий-внук, не руки уже, а батоги — совсем не гнутся. Ты накладывай щетинку там на конец шильца и проталкивай заодно… Он показывает — я делаю. Понял? — Василий подобрел лицом, вспоминая деда, улыбнулся мягко.