Единственный, кто по-прежнему играл хорошо и на кого еще ходила смотреть, был неизменный капитан «Сталеплавильщика» Витя Данилов — Даня.
Был он коренной, сталегорский, с Нижней Колонии, из тех бараков, в которых с недавних пор не живут и где теперь то обувная мастерская, а то прием стеклопосуды. В городскую команду взяли Даню еще школьником, помогли потом устроиться в металлургический институт, но он тут же перевелся на заочное отделение и пошел работать в мартеновский цех. Работал там и играл, пошел в армию, там тоже играл, окреп и поднатаскался. Когда, вернувшись, выпрыгнул впервые на лед, на трибунах загудели дружно — был Даня тот и уже не тот. Вроде и не подрос, и в плечах не раздался, но появилось в нем что-то особенное — то ли уже свой законченный почерк, своя игра, а то ли пока уверенность, что эту свою игру, свою манеру найти ему уже удалось.
Он и раньше был с характером парень… Стоит, правда, написать такие слова, как многие тут же подумают: значит, своенравный паренек, о-го-го, такого только затронь! Так вот, ничуть не бывало. А характер Дани в том состоял, что он всегда, в каждом матче до конца выкладывался. Он всегда играл, мало сказать, хорошо — играл прекрасно, как бы ни играли при этом остальные.
Не могу представить его стоящим на льду неподвижно! Как только он, почему-то пригибаясь, как бы складываясь в прыжке, перелетал через борт, как только делал какой-то странный — словно шашкою — крутой взмах клюшкой, начинался стремительный Данин бег, который иногда ускорялся настолько, что был похож на полет, а иногда слегка утихал, но не прекращался уже ни на секунду — до тех пор, пока Даня не садился на скамейку запасных. Во время вбрасывания — если не участвовал в нем сам — Даня медленно кружил, переваливаясь с боку на бок и кося глазом, а когда его подзывал судья, неторопливо кружил вокруг судьи. Сам же он, несмотря на то, что был капитаном, никогда к судьям не подъезжал, никогда не спорил. Даня считал, что его дело прежде всего — хорошо играть.
Бегал Даня по-своему, почти никогда — прямо, а обязательно наклоняясь набок, как бы уже падая, но удерживаясь на последнем, одному ему доступном пределе. На сумасшедшей скорости он вдруг переваливался на другую сторону, и этот косой — всегда по дуге — полет продолжался, пока он был на площадке, бесконечно. Даня мчался, оставляя за собой тут же исчезающую из твоих глаз, но постоянно ощущаемую каким-то уголком памяти странную, но красивую вязь, которая заканчивалась или неожиданным, на первый взгляд, прорывом через линию защиты, или почти невозможным по сложности броском…
Только не заключите из этого, что Даня из тех самых хитрых паучков-одиночек, которые ткут себе свою паутинку, а на остальное им наплевать, — как раз нет! Даже когда он мог почти беспроигрышно ударить сам, он отдавал ударить другому, если этот другой был в положении хоть на самую малость выгодней. И все самые острые комбинации начинал всегда он, и первым бросался кому-либо помогать или исправлять последствия чужой оплошности. Партнеры Даню часто не понимали, но он не обижался, не вспыхивал. Я думаю, что это неустанное движение его по площадке, эти бесконечные предложения коллективной игры часто команду и выручали: это ведь просто невозможно — играть спустя рукава, если кто-то рядом постоянно на сто процентов выкладывается.
Он был как неутомимый дирижер, он постоянно втягивал в игру, он зажигал остальных, все прибавляя и прибавляя темп, пока на площадке не закручивалась вдруг всеобщая и в самом деле похожая на музыку вдохновенная карусель.
Потому-то и оставался Даня капитаном, что был он коллективист. Но не удержусь повторить: как катался он, сукин кот, сам!
Бывало, среди самой средней игры на отбой или среди всеобщего напряжения в нем словно начинала стремительно разворачиваться невидимая пружина, и он бросался к шайбе, забирал хоть у своего, хоть у чужого, и его уже ничто, казалось, не могло остановить, — из любого конца площадки он мчался, ложась с боку на бок, обходил всех и забивал свою непременную в каждом матче, которую все так и звали, — «Данину шайбу». К этому настолько привыкли, что если игра не шла, а кто-либо из болельщиков произносил неопределенное: «Да, пока что-то ни шиша не выходит», — другой тут же откликался: «Одна-то будет!»
Имелась в виду — Данина.
Скажете, что я нарисовал почти законченный портрет игрока экстра-класса. Но ведь именно таким игроком и был Даня! Всего лишь третьим — после двух именитых москвичей — вошел он в клуб «трехсотников»-хоккеистов, забивших по триста шайб, а в Москву его звали еще тогда, когда этих мальчишек, которые от нас теперь уехали, и к дворовой команде близко не подпускали. Звали, да только Даня не ехал. Одни говорили, что он хитрит, что парень он — несмотря на простецкий характер — все-таки себе на уме. Зачем ему быть вторым в Риме, если в Галиции он — первый?..
Другие говорили, что дело вовсе не в этом, он бы давно уехал, да жена против — а Даня был семьянин.
Роста он самого среднего, и лицо самое обыкновенное, даже простоватое лицо, к тому же все в шрамах, однако видели бы вы, какой был Даня красавец, когда с женою под руку он шел по проспекту Металлургов следом за тремя своими маленькими мальчишками! Куда его шрамы девались. У него не лицо было — лик, тихим счастьем светившийся. Иногда, правда, лик этот делался слегка виноватым — когда Даня, не спускавший глаз с ребятишек, не отвечал вдруг на чье-либо приветствие и жене приходилось толкать его в бок…
А жена у Дани, что ж, она всегда была настоящей красавицей, ослепительная и рядом с Витей, и без Вити. И он ее, конечно, любил.
Не стану вслед за некоторыми повторять, что это из-за любви к своей Вике Даня не пил и не курил — скорее всего, он верил в себя, как спортсмен, знал, что играет хорошо, и ему хотелось играть еще долго. Дело не в этом. Не знаю, может быть, надо было посмотреть на них на улице, когда они шли вдвоем, без детишек. Тогда почти с такою же счастливою улыбкою посматривал Даня на свою Вику, и снова она поталкивала его локотком, если он не замечал вдруг кого знакомого…
Что он, спросите, дома на нее не мог насмотреться, на свою Вику? Да ведь у нас выходит так, что дома видим мы своих благоверных, когда они стоят у плиты или стирают или когда в косынках, покрывающих бигуди, — как будто на голове у нее патронташ! — и с каким-то невероятным кремом на лице, с маскою из яичного желтка и сока малины, на минуту присядут рядом с нами у телевизора.
Собираются куда-либо вечером, мы их торопим, нервничаем, и только уже на улице, когда они при полном, как говорится, боевом, и в самом деле вдруг замечаем: ведь давняя твоя любовь — еще ничего!
Учтите при этом, что Даня видел свою Вику куда реже, чем видим мы с вами своих жен, — у него ведь и горячий цех, и тренировки, и матчи в Сталегорске, и спортивные сборы за городом, и дальние выезды…
Можно было об отношениях Дани с женой судить и по тому, что Вика не пропускала ни единого матча, на той самой «руководящей» трибуне стояла со старшим из мальчишек или с подружкой, и где-то среди игры каждый раз бывал момент, когда делающий на площадке бесконечные круги свои Даня вдруг вскидывал вверх руку в рыцарской этой громадной перчатке и в ответ тотчас же вскидывалась над трибуною белая шерстяная варежка…
Теперь-то, правда, доказательством привязанности Вити Данилова к своей Вике было то, что звонившие домой или товарищам наши хоккеисты рассказывали невероятное: Даня перестал играть.
Поездка у ребят только началась, впереди были самые трудные матчи, а вести из разных городов приходили самые неутешительные. Счет, с которым наши проигрывали, от игры к игре становился все крупней и крупней, иногда они продували всухую — впервые в жизни Даня перестал забивать ту самую, в которой все были всегда на сто процентов уверены, — «Данину шайбу».
Конечно, разговоры среди сталегорских болельщиков пошли самые грустные. Все почем зря костерили Хоменку…
Жизнь сложная штука, это все мы знаем, давно не мальчики, но зачем же в чужой квартире, мил человек, за телефон хвататься?.. Тебе, что ли, звонить туда будут среди ночи? Ты и днем-то, Хома, никому ненужен!
Тут, наверное, пора хоть чуточку сказать о Хоменко.
Он тоже коренной сталегорский, с Даней росли на одной улице, учились вместе, говорят, даже сидели на одной парте. Это Даня его в «Сталеплавильщик» и притащил, да только дела у Хомы тут не пошли. Хоть играл он и хорошо, а временами, надо сказать, прямо-таки здорово играл, ребятам его манера не понравилась, потому что, как говорится в одной присказке, Хома «тащил одеяло на себя». Ни паса никогда не даст, не подстрахует, не выручит, но глотка зато — ого!.. Начнут разбирать игру, и вся команда, оказывается, не права — один Хома прав. Вернутся с выезда, и все ребята, как положено, на комбинат, а Хома в поликлинику за бюллетенем. В мартен приходил, считай, только первого да пятнадцатого, и то после обеда, когда открывалась касса.
И ребята однажды сказали Хоме, что они, пожалуй, обойдутся без него. И Даня не стал его защищать.
Может, тут-то черная кошка меж ними и проскочила? Теперь дорожки у друзей пошли врозь. Даня вскоре ушел из института, простосердечно заявив, что ему жалко бедных преподавателей: так они с ним маются, а толку чуть. В городе посмеялись с одобрением: ну разве это плохо, если человек понимает, что наука — это не для него, и если своим положением решил не пользоваться?..
Хома же в институт вцепился, как клещ в теленка, и хоть тянул на заочном лет восемь или девять, диплом в конце концов получил-таки, и на собраниях в мартеновском стал теперь об одном и том же талдычить: нельзя, мол, зажимать молодых. Капля, известное дело, камень долбит — поставили его мастером. И начали тут его, как эстафету, — от печки к печке, из смены в смену. А когда все эти, какие только были возможны, перестановки закончились и все Хому раскусили, приняли мартеновцы мудрое решение: чтобы около печки под ногами не болтался, двинуть Хому по общественной линии.