И тут-то меня настигло. Может, кому-то дорогу перебежал, и этот кто-то начал под меня копать, или уж замечены были мои делишки, или просто пришла пора расплачиваться: рок, судьба — ты знаешь, я стал как-то верить в эти штуки; поневоле поверишь, когда ждешь, ждешь, и вот оно приходит. Короче, назначили приказом проверку состояния моего участка и, конечно же, раскопали: нашли в отчетах кое-какие неувязки в списании материалов, но, главное, обнаружили липовые наряды. Передали дело следователю. Следователь попался не дурак — чуял, что липа на голом месте не растет, стал копать глубже и, естественно, вытянул всю ниточку до самого конца. Ну, а когда все обнаружилось, тут уж на нас с прорабом начали вешать все грехи, наши и не наши, по принципу: бей лежачего.
И, ты знаешь, прораб мой, пресловутый Василий Иванович, вместо того чтобы как-то помочь мне разобраться с тем, что на нас свалилось, отделить зерна от плевел, истину от поклепа, повел себя прямо-таки по-свински: начал меня же топить, писать всякие заявления, объяснения, валить все на меня: что я, мол, заставлял его писать наряды, расписываться в ведомостях, а деньги все забирал себе, пил, баб имел, махинациями занимался. Это только усугубляло дело; ведь я-то сколько угодно мог бы представить свидетелей, подтвердить, что я платил наличными и за сверхурочную работу своим рабочим, шоферам, трактористам, и за ремонты техники, и за запчасти, тросы, кабели: что делать, если я был ограничен в средствах? Уж я бы поскреб свою память и все бы до рубля припомнил. Уверен: это облегчило бы и разбирательство, и нашу участь — все прекрасно понимают, что руководителю просто невозможно работать в жестких рамках. Уж я бы покривил душой, скрыл, что он, прохвост такой, больше меня в свой карман тянул.
Я его, конечно, понимаю по-человечески: у страха глаза велики, к тому же был он уже под следствием, трясся за свою шкуру, боялся, что на него много ляжет, боялся, видимо, что я молодой, авторитет имею, выкручусь, друзья помогут, а он останется в дураках, ну и решил, наверно, опередить события. В общем-то принцип известный в преступном мире: воруем вместе, а расплачиваться — каждый за себя. Ну и следователь, я говорю, не дурак попался — бил именно на то, чтоб расколоть нас по отдельности и заставить клепать друг на друга. Я-то на эту удочку не попался. Но растерялся в таких обстоятельствах, скис, махнул на себя рукой: да, пил, гулял, а теперь давайте вешайте на меня всех собак, наказывайте.
В общем, накрутили нам больше десяти тысяч рублей — и прораб мой никуда не делся, не ушел от наказания — и всунули, «за организованное систематическое хищение государственных средств в целях наживы и подкупа, за злоупотребление служебным положением»: прорабу три года, мне — пять. Вот и вся, как говорится, любовь…
Но не это было самым тяжким в то время. Срок я воспринял довольно спокойно — уже был готов к этому. Самым тяжким для меня было то, что дома описали и конфисковали всю мало-мальски ценную мебель, которая на собственных ногах стоит, телевизор, приемник и мою одежду. Вот это меня ударило под самый дых, это меня подкосило. Жена, конечно, в полном шоке была. Вся ирония судьбы, вся изощренность наказания в том, что мне самому весь этот хлам до лампочки, но что из-за меня, прохвоста, семья страдала, хотя она и копейкой из тех проклятых денег не воспользовалась. И сколько я потом ни протестовал, ни писал, ни умолял суд наказать меня хоть вдвое, но вернуть семье вещи, — бесполезно. Вот где стыдобушка-то меня погрызла!
Ну что тебе рассказать про заключение? В колониях наших все гуманно: бараки чистенькие, работа по восемь часов — меньше, чем мне приходилось вкалывать на воле, кормежка трехразовая, постная, но дистрофией никто не страдает, в свободное время — кому карты и домино, кому шашки и шахматы; развлечения эти ограничиваются, но если без ссор, без хипежа, то смотрят сквозь пальцы; газеты, книжки читай: подбор литературы, конечно, ограниченный, в основном нравоучительного характера, но по рукам ходит и много хороших книг, так что я хоть там почитал, восполнил кой-какие пробелы; по выходным — самодеятельность в клубе: струнный оркестр, поют, пляшут, пьески ставят, опять же нравоучительные, причем, скажу тебе, самодеятельность на довольно высоком уровне; если человек сидит годами и имеет тягу самовыразиться, высказать себя и хоть как-то очиститься, самодеятельность для него, можно сказать, — единственный способ, по-другому там слушать себя никого не заставишь, у каждого своя боль и своя тоска.
Должен сказать, там четко поставлена система стимулов: борются за чистоту бараков, за звание ударников и бригад прилежного труда и примерного поведения, есть продуктовый, промтоварный магазины; если ты хорошо работаешь, получай десятку талонами из заработанных денег, покупай колбасу, масло, сигареты, или чистое белье, или рубаху; накопил талонов — можешь купить даже костюм или пальто. Но я-то ничего не брал и курил самые дешевые папиросы — с меня ведь высчитывали в счет растраты, а все остатки до рубля я высылал домой. Опять же, если ты не имеешь замечаний и у тебя есть жена, — можешь пригласить ее; раз в год тебе дадут недельное свидание и отдельную комнату.
И тут — ты знаешь? — жена моя оказалась на высоте, за это я боготворить ее должен, следы ее ног на асфальте целовать. Вот кому мы должны памятники ставить в своей душе — женщинам, которые делают нас сильными! С ними не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Честно признаюсь, я мало знал их, даже жену, мне всегда было некогда.
Она перечеркнула все свои обиды — то есть нет, не перечеркнула, потому что, оказывается, уже ничего нельзя перечеркнуть, ни хорошего, ни плохого, что происходит между нами и ими, след остается на всю жизнь, как если бы ты писал письмо и зачеркнул фразу; но письмо-то можно переписать начисто, а жизнь — нельзя. Нет, она просто загнала их поглубже; она писала мне регулярно, и сколько мне полагалось получить писем — она ни одного не пропустила за весь срок; каждый год она приезжала ко мне, и ту краткую неделю, что нам была отмерена, она делала для меня праздником: привозила полный чемодан всяческой еды, новых теплых вещей — ведь тратилась, конечно, отрывала от себя и от детей, но мне это было жутко приятно; она убеждала меня не озлобляться, не киснуть, не сдаваться — надеяться и ждать, что все еще будет хорошо.
Гуманно-то гуманно в колониях, но заключения, увы, без неудобств не бывает, и главное из них — нет, не решетки, не проволока, не конвой, — а то, что ты все время на виду, в людской тесноте: нет возможности побыть один на один с собой, одуматься, забыться: от этого все время накапливается раздражение, появляются какие-то собачья инстинкты — хочется рычать и скалить пасть, чтобы хоть как-то защитить свой крохотный мирок, а не будешь защищаться — обгадят и затопчут. Вот оно где, наказание-то! Компания, сам понимаешь, неподходящая для совместного времяпрепровождения, законы собачьи: кто сильней — тот гавкает и укусить норовит, кто слабей — хвостом виляет. Есть, конечно, и случайные для тех мест, даже симпатичные люди, а большинство, я тебе скажу, не зря там сидит.
Я работой спасался. На лесоразработках был вальщиком, раскряжевщиком, потом на станках в лесопильном цехе. Потом там же — бригадиром. Бригадирство, конечно, хлопотное дело: тридцать гавриков под рукой, всех заставь работать, и не просто заставь, а дай с ними сто процентов выработки, не меньше. А с другой стороны, и кой-какие преимущества и послабления у бригадира есть. И опыт зря не пропадает, да и интересней оно. А нашему ли брату бояться хлопот. Главное, поставить себя, спуску не давать. Подобрал я надежного заместителя, культорга иначе говоря, с десяток мужиков подобрал, с которыми можно дело иметь, которые побыстрей хотят выкарабкаться и подзаработать, — там ведь и заработать можно, если работаешь, — и уже тогда смело качал свои права.
Пришлют этакое дерьмо в бригаду — а там его и так хватает, — скажешь ему: «Иди работай!» — а он тебе шипит сквозь зубы: «Я не работать приехал, а срок отбывать». Ну, по роже ему сразу. Тут, главное, сразу. Плюхнется в грязь или в опилки носом, подымешь, встряхнешь: «Работай, падаль! Бери инструмент и работай!» Опять шипит: «Пр-рипомню я тебе, бугор, эту кровь, о-ох припомню!» Ну, снова его по зубам и в зад пинком. Не без казусов, конечно, бывало. Видишь шрам на ладони? Нож отбирал, из пилы сделанный. И в бок ножичком ныряли. Но ничего, обошлось. А иначе нельзя, иначе, говорю, обгадят и затопчут.
И вот ты выходишь. О, эта воля, эта свобода! Ты не представляешь, какое это ощущение. Как много чего хочется, как легко дышится, как радуешься простым, элементарным вещам! Как ребенок, который в первый раз из дома сбежал, — аж дух захватывает, аж самому себя страшно. Представляешь? Как будто снова учишься ходить, говорить, жить — но уже сам. Сам пробуешь мороженое, покупаешь пирожки в лотке, едешь в автобусе, идешь куда глаза глядят. Все сам!
А ощущение, что ты все искупил! Совесть твоя чиста теперь, и у тебя еще полно сил. Ты готов начать новую жизнь, и все теперь будет по-новому. Есть, осталась горечь в душе, на лице появились морщины, виски сединой припудрило, желудок побаливает, нервы слегка сдали: гораздо больше вещей раздражает, иногда даже мелочи, которых раньше и не замечал вовсе. Чаще, чем раньше, тянет выпить. Ничего, здоровье подправим, нервы вылечим! Годы потеряны? Наверстаем! Тебе только тридцать восемь, еще и половины отпущенного тебе времени не отработал — дерзай! И дудки теперь хоть самому дьяволу сбить тебя с толку — хватит, научился! Работа и семья, семья и работа! Я снова буду с семьей, и никто, ничто, никакие обстоятельства, никакой сукин сын, никакая стерва не смогут меня оторвать от моей жены и моих детей, буду жить только для них, ради них, хватит, натерпелись. А работа — что работа! На мой век ее хватит. Снова в строители; моя боль, моя отрава, моя стихия — как же я без нее, без стройки? Хлеб растить да строить — две самые главные, святые, можно сказать, профессии, но по мне самая лучшая все-таки — строить. Конечно, придется начинать с самого начала, с прораба или даже с мастера, но ничего, покажу себя, на что я способен, прошлое припорошится временем, забудется, меня помнят, знают, товарищи есть, помогут, и пойдет дело!..