Сибирский рассказ. Выпуск IV — страница 10 из 84

ыжку. Но выше, думаю, прыгнуть ты уже не в состоянии. Ты достиг предела, потолка. Дальше некуда. Не знаю, об этом ли ты мечтал, начиная бригадиром, но ты должен благодарить бога. Благодаришь ли? Посмотри, каким ты подошел к заветной черте. Ты вдвойне сгорбился, поугрюмел, сжался в кулак. Не то что поседел — посерел. Двадцать лет борьбы, двадцать лет напряжения. Ты выиграл, оказался победителем. У тебя крепкие плечи, ты растолкал ими своих соперников. Остались ли у тебя силы, Сердюков? Наверное, мало. Тебе сейчас пятьдесят два, до пенсии еще восемь лет. И много и мало. Восемь лет эти ты будешь всеми правдами и неправдами держаться за должность, чтобы сохранить благополучие, окружающее тебя. Зубами станешь держаться, не только десятью пальцами рук своих цепких. Тебе кажется, ты высоко взлетел. Но основное районное начальство не приняло тебя в свою среду, о чем ты, видимо, мечтал. Ты не сравнялся с ними. Оно, начальство, утвердило тебя в данной должности, но держит на расстоянии, что тебя обижает, естественно, и даже оскорбляет. Но ты молчишь, терпишь: куда ж деваться. Судьба твоя в их руках. Макеева нет, и ты сейчас не знаешь, к кому прислонить голову. Раньше ты носил фуфайку, кирзовые сапоги, фуражку за три семьдесят, и эта одежда как нельзя лучше шла тебе. Но ты не хотел быть мужиком, ты стыдился этого. Ты хотел быть интеллигентом, Семен Захарович… Я помню наши разговоры. Ты завидовал им, районным — других тогда не видел — интеллигентам, их умению держаться, одеваться, говорить. Ты считал, Сердюков, что стоит только получить диплом, любой, поработать на определенной должности, купить шляпу, и ты моментально переродишься, из мужика сделаешься интеллигентом. Диплом у тебя есть — полученный, как говорится, с божьей помощью. На должностях ты побывал довольно. Ты носишь костюм, галстук и шляпу. Кирзовые сапоги забыты. Но ты не стал интеллигентом, Сердюков. Какая жалость, правда? Ты не можешь понять одного, никакая шляпа никого не сделает интеллигентом. Пойми это, уважаемый Семен Захарович Сердюков… Интеллигентность — прежде всего внутреннее состояние. Шляпа и диплом — всего лишь прилагаемые. Истинному интеллигенту присущи внутреннее благородство, доброта, широта взглядов, мягкость характера, умение понимать ближнего, прощать чужие слабости. И многое другое. Они не пишут анонимок. Природа лишила тебя благородства, лишила других положительных человеческих качеств. Ты родился человеком в высшей степени завистливым, жаждущим легкой, веселой и нарядной жизни, которую, по твоим убеждениям, может дать только власть. Это была единственная цель твоей жизни, и она погубила тебя, Сердюков. Но ты еще не понял этого. И не поймешь никогда. Слишком поздно переделывать себя: ты старик уже…

Брусницын остановился. Он устал говорить, но он еще не закончил. Ему казалось, что он здесь давно, целый день. Он боялся, что вдруг зазвонит телефон и собьет его. Вдруг все встанут и уйдут, не дослушав. Но телефон молчал, и Сердюковы молчали, глядя кто куда. А Шувалов, не меняя позы, сидел на стуле. Телефонную трубку он снял за спиной хозяина, Брусницын не заметил этого. Брусницын откашлялся, он хотел пить. Он устал.

— Сердюков… — заговорил Брусницын, и тот вздрогнул от его тихого голоса. — Сердюков, ты уже старик, не по годам, так по виду. Лучшие года твои прошли в борьбе. Скоро подойдет пенсия, потом закат. Мой тебе совет: доживи свои последние годы достойно. А когда станешь умирать, в конечную минуту попроси прощения у всех, кого ты обидел, у живых и мертвых. Облегчи душу свою. Ты создал себе рай на земле, — Брусницын встал и повел рукой кругом, — маленький рай. Но на том свете, — теперь Брусницын говорил стоя, — если он существует, — а я хочу, чтобы он существовал лишь ради тебя, — на том свете, Сердюков, ты попадешь в ад. И в аду том кипеть тебе в котле чугунном, в смоле, вечно за все прегрешения свои, за все страдания и мучения наши…

Говоря, Брусницын смотрел на хозяина, но, услышав всхлипы, живо повернулся к двери: мать Сердюкова плакала. Брусницын боялся, что она ничего не понимает из того, о чем говорят в этой комнате. Но она слышала и понимала. Брусницын растерялся на секунду какую-то: ему жалко было эту трясущуюся старуху, бывшую товарку своей матери. Однако надо было заканчивать…

— Слушай дальше, Сердюков. Я собрал о тебе все, что требовалось узнать. Письмо твое в моих руках. Но ты можешь не опасаться, я никуда не пойду жаловаться, ничего не предам огласке. О тебе не будет речи — это в моих правилах. Ежели, конечно, ты сам не подашь повода для очередной встречи и разговора. И уж тогда я не пожалею тебя, запомни это, Сердюков. Сейчас я ухожу. Я сказал тебе все, что хотел сказать. В присутствии твоей матери, которая плачет, узнав, что собой представляет ее сын. В присутствии жены твоей, которая ни в чем не осуждает тебя, ненавидя всех, кто стоял на твоем пути к этой вот квартире. Ненавидя меня — это заметно по лицу ее. В присутствии детей твоих, которые, быть может, что-то поняли. Я проклинаю тебя, Сердюков. От себя и от имени всех тех, кому ты причинил зло. Будь же ты трижды проклят на все свои оставшиеся дни. Я ухожу. Идем, Шувалов, нам пора. Помни, Сердюков…

И они ушли. Было уже довольно поздно. Когда закрылась за ними дверь и смолкли на лестнице шаги, домашние Сердюкова тихо разошлись по квартире. Встали и молча разошлись, не глядя на Семена Захаровича. Софья Алексеевна вывела старуху. Сердюков остался в комнате, где проходил разговор. Жена заглянула, что-то хотела сказать, но он махнул рукой, и она скрылась.

Подойдя к окну, Сердюков отогнул край шторы и долго смотрел на улицу, в темноту, как бы прислушиваясь…

Евгений Городецкий

МУЗЫКА

Жил в селе Каргатском некто Пикалов, сорока семи лет, бухгалтер совхоза. Мужик как мужик, хотя и малосильный, жил как все и работал как все: управлялся в конторе и по хозяйству, успевал между делом с сеном, с ягодами, с грибами, весной — с дровами, помаленьку баловался рыбалкой и праздной, необременительной охотой. И ничем бы он среди окружающих его людей не выделялся, если бы не загадочная, необъяснимая любовь к музыке.

Музыку Пикалов любил с детства — русские и украинские народные песни, песни советских композиторов и особенно арии из опер. Оперетту он почему-то не признавал, хотя для некоторых вещей все же делал исключение. Тут были «Песня о вольном ветре», ария Мистера Икса в исполнении Георга Отса, тогда еще здравствующего, ария Никиты из «Холопки» и… пожалуй, все. Ну а из оперного репертуара ему нравилось многое, а пуще всего партии басов и баритонов: Сусанин, Игорь, Кончак, Гремин, Галицкий, Грязной, а также Демон, Алеко, Риголетто, Дон Карлос и Жорж Жермон. Однако увлечения его не разделяли ни домочадцы, ни родственники. Когда в застолье, собираемом по случаю праздников или семейных торжеств, созревшие для песен гости заводили на два голоса «Ой, мороз мороз» или что-нибудь заветное, старинное, Пикалов, также созревший, уединялся в уголок или другую комнату, а чаще всего подходил к окну и, глядя на волю, надтреснутым, но верным баритончиком самозабвенно тянул: «Ты взо-ой-дешь, мо-оя заря, взгляну в ли-и-цо-о тво-ое…»

Было время, когда его запросы удовлетворяло радио, потом стали постепенно пластинки появляться, те же арии из опер, хоры, и хранились они в тумбочке, на которой стоял патефон, покрытый вышитой салфеткой, вместе с фокстротом «Рио-Рита», «Амурскими волнами», Глебом Романовым и Робертино Лоретти. Жена Пикалова тоже не чужда была музыке, но вкусы ее оказались попроще.

С течением времени, с развитием цивилизации патефон на тумбочке сменился проигрывателем, затем электрофоном; вместо толстых тяжеловесных пластинок появились долгоиграющие диски, повысилось качество записи, и вместе с этим развивался вкус Пикалова. Телевидение обошло стороной их урманное село, до клуба, где крутили кино, было километра два — не под силу больным ногам жены Пикалова, а ходить в кино или в гости поодиночке у них было не принято. Купили с достатка сетевой радиоприемник, но с ним оказалось одно мучение, сплошной треск — то машина мимо проедет, то мотоцикл или трактор, а то соседи сепаратор включат. И по-прежнему главной утехой его оставалось радио.

И в маленьком его кабинетике в конторе, и дома оно не выключалось, лишь регулировалось тише или громче, в зависимости от передачи. Пикалов занимался делом, а краем уха слушал, что там вещает Москва или Томск через станцию РВ-76. И не раз бывало, что он, прервав на полуслове разговор или свое занятие, устремлялся к динамику и включал его погромче, многозначительно оправдываясь при этом: «Ария Каварадосси из оперы «Тоска»…» Люди посмеивались, называли его за глаза «Ария из оперы», но прощали ему это чудачество, так как Пикалов был человек не вредный, справедливый и честный. И лишь жена иной раз ворчала, когда он, влекомый музыкой, бросал какое-нибудь домашнее заделье: «Ну, язви тебя, поскакал… Ария из оперы «Не тяни кота за хвост».

А он уже распространял свою любовь и увлеченность дальше, примерялся, прислушивался к симфонической музыке, к скрипке и фортепьяно, и приходил к мысли, что одной только музыкой, без слов, можно тоже много чего выразить, и вообще, раз кто-то эту музыку сочиняет, целые оркестры, народные и заслуженные артисты разучивают ее и исполняют в концертах и по радио, значит, кому-то это нужно, кто-то от этого радость и удовольствие получает, надо только уловить главное, думал он, поймать в этом хаосе звуков мелодию и разгадать ее, расшифровать, следовать за ней туда, куда она ведет.

Однажды он услышал странную, неземную какую-то музыку — многоголосую, рокочущую, гудящую. Он подошел к динамику. Тема разрешилась мощным тягучим аккордом, потом была пауза, и дикторша объявила: «Начинаем передачу для тружеников полей». Пикалов с досадой увернул громкость. Мелодический рисунок он тут же позабыл, а само звучание, строй запомнил. Музыка эта казалась исторгнутой из самых потаенных уголков души, слышались в ней и стон, и ропот, и печальные вздохи, и светлая молитва, но что это звучало — отдельный инструмент, оркестр электромузыки, трио баянистов? Позже Пикалов узнал, что это был орган.