— Царство тебе небесное, Митрий Константиныч…
Наталья уткнулась в фартук. Сквозь слезы проговорила:
— Проходите в горницу.
Пришли еще соседи: Петр Табаков с женой. И изба уже полная. Геннадий Дмитриевич рассказывал, как приехал отец, как с Димкой они в шашки играли, как по городу гуляли, на скульптуру оленя ходили смотреть, потом на реку, даже в ресторан «Бельсу» заходили пиво пить. Старик бодро выглядел.
— Бодро, бодро! — подтвердил Лешаков. — Силенок в нем еще было. Нынче мне на покосе помогал. А говорил, помню, когда лежал прошлой зимой в больнице, что у него картиграмма обнаружилась плохая. Сердце, как вроде, надорвано.
— Да вить, вот же мы с ним собирались печь у меня перебрать, — вставил Петр. — Вот дед, а! — удивился он, как будто сосед его невесть что отчебучил.
Про то, что Наталью не известили о том, никто не заговаривал. А она на стол стала собирать, выставляла посуду, вилки, хлеб. Разлили в рюмки.
— Вот к баньке купила, — виновато сказала Наталья и провела рукой по косам, — и платка-то черного нету. Говорил: в субботу возворочусь, непременно. А вышло за упокой, Дмитрий Константинович. — Она посмотрела на фотографию над телевизором, и все поглядели. Молодо и строго из рамки глядели Оськины.
— Анна-то его, — сказала Клавдия, — тоже легко, от сердца же померла…
— Максим Завялов не знает, — сказал Лешаков. — Они же еще по гражданской знакомы, в Кузнецке в ЧОНе вместе были. Митрий все рассказывал, как они банду в Кузедееве кончали. Бывало, подопьет как, об чем бы ни говори, а он на свое, на одно поворотит…
Поминал, поминал покойный молодые годы. В Тополинск на шахту Оськин приехал из Кузнецка, демобилизованный по ранению. Приехал о женой Анной. Она в Кузнецке в няньках жила. Случалось, и в Нардом с ребенком прибегала. Дмитрий в буденовке ходил, портупея через плечо. Прослышал, в Тополинске рудник открывается, дело новое, интересное. Он всегда решал один раз, и точка. Поцеловал Дмитрий Анну впервые однажды по вечерней темноте за церковью, когда они возвращались из Нардома.
— Я на шахты еду. Поедешь со мной? — спросил он девчонку.
— Поеду, — тоже решительная была. Надоело чужие пеленки стирать. На том и порешили. И оказалась она говоруньей неумолчной, доброй хозяйкой, женой внимательной, чтоб ласковой шибко — не скажешь, но всегда уважительной, всегда помощница, всегда рядом. Может быть, и хранила, что свое, но таила, а может, и сразу привыкла к тому, что мужнино слово первое. Только в доме было заведено так: как скажет отец, тому и быть. Раз только у них крупная размолвка вышла. Незадолго до того, как ей помереть.
…Геннадий Дмитриевич приехал и объявил, что решил он от Галки своей уйти. Они там, в Междуречье, и жили. Дмитрий Константинович круто с сыном поговорил. Дескать, сводить вас никто не сводил, а вот теперь, когда двух детей нарожали, оказывается, и не подходите друг другу.
Мать вступилась за Геннадия. Тут они и повздорили.
— Не любит она его, понимаешь? — внушала мужу Анна, когда они вечером сидели на крылечке. Летние вечера всегда так проводили. Дотемна до самого, после дел всех, сядут на верхнюю ступеньку и сидят. Дмитрий Константинович курит, Анна разговоры ведет:
— Жалко мне его. Чем с нелюбовью маяться, так уж лучше и совсем одному.
— Это что же за штука такая, любовь, по-твоему? — спросил Дмитрий Константинович. — Распустились вот, и все тут. «Мается…» А дети при чем? Вот ты с утра до вечера топчешься по хозяйству, и про любовь думать некогда. А может, тоже маешься?
— А чего про нее думать, про любовь? На ней душа человеческая и держится, — сказала Анна. Сказала как-то жалостливо. Не на судьбу в оглядке, а вроде как неудержанный вздох, что стеснение в груди облегчает, вырвался. — Голова да сердце, бывает, не в ладу живут. В церкву я тут ходила, ты уж не серчай, — продолжала Анна. — С Никитовной ходили. Поплакали, об Геночке бога просила. Может, и пособит. Ладу бы в его жизни надо. Ладу бы…
Видать, дошли материны молитвы до бога. Геннадий Дмитриевич по-прежнему живет со своей Галиной. Мать уже давно похоронили и отца вот в чужом городе зарыли в землю.
Лешаков все-таки спросил:
— А что, Гена, отца-то бы сюда привезть. С матерью бы рядом положить. — И все на Наталью посмотрели. А она — на всех и опустила голову виновато. А Геннадий Дмитриевич сказал:
— Юлька-сестра не захотела. Мы ее телеграммой вызвали. В Тополинске, говорит, никого наших не осталось. А у нас хоть будет к кому на могилку сходить…
Замолчали за столом. Клавдия Лешакова поднялась. Встал и Григорий, за ним и другие соседи. Клавдия вдруг обняла Наталью, и заплакали они навзрыд, громко, как только бабы и умеют плакать. Остальные все вышли из избы. На крыльце Григорий поинтересовался:
— Дом-то неужто этой вертихвостке?
— Это еще с каких калачей? — удивился Геннадий Дмитриевич. — Она, можно сказать, его в гроб вогнала. Да лучше спалить. Я вот и приехал по этому делу.
— И то правильно, — Григорий понимающе покачал головой. — Ей что, дело молодое, завтра хахаля приведет. Мало их у нее тут?!
— И как старик такое учудил? — то ли удивился, то ли спросил Геннадий Дмитриевич.
— А это у них с прошлой зимы началось. Он тогда в больнице, помнишь, лежал долго. — Григорий полез в карман за папиросой, — А она тут приглядывала по хозяйству.
…Было так. Весь январь Дмитрий Константинович пробыл в больнице. Перед тем как лечь, упросил он соседскую квартирантку Наталью, молодую, лет сорока, шуструю толстушку, похозяйничать без него. Работала она уборщицей в местном магазине. Говорят, была замужем. А по нынешним временам жила эта рыжая с косой вокруг головы, на лицо симпатичная бабенка в свое удовольствие. Рассказывали, что и выпить не пропустит, и мужиков уж на всех трех Родниковых перебаламутила.
В обиходе же была она проста в обходительна, за что старики, хозяева ее, очень уважали. Они-то и надоумили Дмитрия Константиновича попросить ее доглядеть по дому.
Несколько раз с передачей в больницу приходила, домашней еды приносила. Хозяйство она вела исправно. Блюла в избе чистоту.
Во всем этом убедился Дмитрий Константинович, когда из больницы выписался. Наталья в тот вечер и ужин сготовила. Нажарила картошки, достала огурцов из подпола. От денег за работу отказалась. Мол, самому пригодятся, а за бутылкой, за красненьким, сходила. Константиныч полстакана и выпил. Он уж давно себя удерживать стал. А Наталья весело предупредила:
— Ты мне, Константиныч, уж цельный наливай. И так жизнь половинчатая!
Была она в коричневом безрукавном платье, с лица светлая, румяная, головка аккуратная, все будто клонится на длинной шее…
— И то правда, Наталья, — сказал Дмитрий Константинович, — ты все в балахоне этом своем на людях, а поглядеть — баба ты ягодка…
— Только рыжая! — весело рассмеялась та, поднимая стакан.
— Ну и что, что рыжая. Зато сердечная и вон какая справная, а жизни, верно, нету…
— Не скажи, Константиныч, не скажи. От мужиков, что ли не знаешь, не пройтить. Да взять и соседа твоего, Петьку, — смеется Наталья. — За твое выздоровление и с возвращением! — Медленно она выпила стакан, степенно на стол поставила. Взяла вилку, наколола на нее кусочек огурца.
— Веселая ты, — Константиныч с удовольствием ел картошку, — Заскучал по домашнему вареву. От научной диеты кишки чуть не слиплись, — И неожиданно, без перехода, видимо, много думал об этом, сказал: — Генка в последний раз писал. Хватит, говорит, людей смешить и нас позорить. Приеду и заберу. Целую комнату обещает отдать. У него палаты большие и этаж низкий — второй… Избу продадим, деньги, говорит, на твою книжку положим, нам они без надобности. Рассудил все как есть.
Дмитрий Константинович снова налил в стаканы.
— И верно, Константиныч, чего тебе бобыльничать? Был бы сирота. А то ведь и внуки есть, — заметила Наталья. — Хоть ты и с виду, конечно, еще справный, но одному-то сладко ли? Как вот она завоет, заметет, а?
Константиныч ладонью пригладил волосы. Они у него белые-белые, но густые, так торчком и торчат, как и в детстве.
— Оно, соседушка, не нами придумано-отмеряло. У всякого своя радость. Генке тому машину надо. Юлька с зятем в заграницу собираются. А у тебя опять радость — Петькиной Вальке досадить. Она бабенка, верно, злая, но уж ты бы ее пожалела, ведь трое же у них.
— Да на кой ляд он мне, ваш Петька, сдался, горе мое, — у Натальи от гнева даже слезы выступили и по округлости щек румянец пошел. — Да я его же дальше порога и не пускала никогда, а вот за то, что она на всю улицу меня позорит, этого я ей не спущу, повоет она у меня. Коли я одна и слова никому сказать, так значат и вали все, что ни попало? Да я, может, чище их — замужних. Был у меня такой свой Петька, в один миг рассчитала… Ох, и липучие вы, собачье племя, мужики! — рассмеялась Наталья, и гнева как не бывало. — Хирург ваш-то вовсе херувимчик. Образованный, при жене и туда же… Может, во мне и впрямь сладость особая?
Наталья распалилась, смеется весело, голос напевный и вдруг умолкла. Склонила голову, долго смотрела на скатерку и, точно разглядев что-то, провела по ней ладошкой, будто вытирая, а потом рукой как все равно паутину отвела с лица, улыбнулась себе, откинула назад свою рыжекосую голову и Константинычу с улыбкой:
— В голове шумит. Давай песни петь, а? — и тихонько завела: — «Что стоишь, качаясь, горькая рябина…»
Подпевал и Дмитрий Константинович, смолоду он был не мастак на песни, поэтому шибко не выпячивался, так басил потихоньку, что называется, за компанию.
Затявкала Жучка, потом приветливо завизжала, кто-то громко потолкался на крыльце, и вот позади белого клуба, закрутившегося в открытых дверях, оказался широкоплечий мужчина в фуфайке и без шапки.
— С возвращением, Константиныч, — обрадованно зашумел он. — Я своей говорю: у деда следы вроде как мужские во дворе видать, не иначе оклемался наш сосед, не помер еще, — визгливо хохотнул мужчина, прошел и сел прямо к столу. — Она и говорит: а может, это твоя сучка кобеля привела. Это, Наташка, про тебя, значит, — он опять весело взвизгнул. — Ох и стервы же вы друг на дружку, бабы…