Сибирский рассказ. Выпуск IV — страница 39 из 84

— Вот видишь, милый, даже не обращают… — он повернулся ко мне и стал обтирать платком щеки. Его красивые рыжеватые волосы скатались в мокрые сосульки, возле губ проступили морщины. Мне стало его даже жалко. Я вспомнил, как однажды Иван Григорьевич вызвал его к доске и обратился к классу: «Посмотрите, ребята, на нашего Леню. Он лучше всех знает мой предмет. Я верю, что он в жизни займется наукой…» Высокий худенький мальчик смущенно моргал, а по лбу пробегала нервная складка. Сейчас она тоже была — эта складка. И еще одна и еще. Он почему-то состарился. Да что с тобой, Леня?! — вдруг закричало что-то во мне, но я не проронил ни звука. Сдержался. Зато птицы без остановки кричали. Иногда они пролетали прямо над нашими головами. Им хотелось то ли защитить кого-то, то ли напасть на нас. Я даже видел, как они целились прямо на наши головы и сразу снижались, но потом отворачивали. А Леня все шел и шел вперед.

— Вот это все, милый, мое богатство. Пять соток арбузов, а рядом — огурчики, дыньки. — Глаза у него блестели, и мне не нравились ни эти глаза, ни это снисходительное слово «милый». Откуда оно? Называл бы лучше по имени. Но Леня не давал мне задуматься:

— Всходы по весне были добрые. Если б не птицы. Не успеет листик проклюнуться — они тут как тут. И прямо живьем, целиком глотают. Хорошо, что Рита придумала. Теперь немного боятся… Да вот смотри… — и он показал рукой вправо. Там была воткнута палка, а на ней трепыхалась черная тряпка.

— Что это?

— Птица, милый. Госпожа птица. Живое пугало — ты усек?

Мы подошли поближе. Я взглянул на палку — и обмер. К верхнему концу палки был привязан грачонок. Он был еще живой, трепыхался. Он пробовал даже взлететь, но веревочка не отпускала. Иногда ему удавалось взлететь на целый метр, может, выше, но через секунду он уже обессиленно падал. Крылья стукались о палку, терялись перья.

— Что это, Леня?

— Ха-а, да это же пугало. Живое пугало. Я тебе говорю, жена придумала. И птица видит сверху и не садится. А что теперь делать, милый? Тут не до жалости. Иначе весь огород прикончат, все кругом поклюют…

Но я плохо слышал. Я подошел почти вплотную к грачонку и хотел к нему прикоснуться. Но рука сразу отдернулась, потому что мне показалось, что он умер, вот только что умер у меня на глазах. Я собрал всю волю и взял птенца за твердый, почти каменный клювик. Глаза открылись — разошлась тусклая пленочка. Из клюва шел еле уловимый парок — дыхание. Я подержал клювик секунду, потом выпустил. Грачонок опять трепыхнулся, посмотрел куда-то мимо меня, в глазах у него что-то напряглось желтоватое, погибающее, еще миг — и совсем погибнет, как в воду канет. Я опять подошел совсем близко к грачонку, надо мной закружились птицы. Чем ближе я подступал к грачонку — тем больше птиц. Так много — целое облако. Я вспомнил, что где-то видел уже столько же птиц. И эту пленочку на глазах — тоже видел… Ну, конечно, конечно, вспомнил. Такое же было у моей Жени, когда она сломала ключицу. Когда она почти прощалась с жизнью… И другое, другое я тоже вспомнил:

— Ты хотел бы стать птицей, Леня?

— Ты что, смеешься? Я тебе хочу про бахчи, а ты мне анекдоты…

— Ну прости, прости, я вспомнил, что ты однажды хотел стать птицей. — И в тот же миг вошла в меня та музыка. И вошла она, завладела. И сразу нежно, печально вздохнули басы, потом напряженно заныли трубы. Он что-то говорил, но я не слышал. Да и мешали птицы. Они кричали, хлопали крыльями, одна из них особенно громко кричала, подлетая почти к самой земле. Я посмотрел вперед, туда, куда хотела опуститься птица. И вдруг меня обожгло, опалило, как будто в глаза мне выплеснули какую-то молнию… Нет, десятки, тысячи молний. Там впереди, на высоком, кривеньком колышке метался в муках еще один грачонок. У него еще были силы — и под их напором колышек шатался, как пьяный. А рядом с ним, отступив метров на шесть, стоял еще колышек, а рядом — третий, четвертый. И на каждом корчилось по грачонку. Все они были еще живые, все хотели взлететь, но веревка мешала.

— Что это?! Что это?! — я закричал, поднял руки, но не услышал голоса, сам себя не услышал. В горле, наверно, что-то настыло, что-то мешало. Я вроде бы и кричал, но у меня, наверно, только вытягивались губы. И по этим открытым страшным губам хозяин понял, что мне плохо.

— Что с тобой? Успокойся! Это Рита недавно придумала. А тебе, что ли, жалко? Они все равно бы погибли. Тут три дня назад погода была, ветер — шесть баллов. Он и покидал грачат из гнезда, их много было по бору…

— Кого покидал? Кого? — смотрел я на него и не видел. Глаза у меня застилало.

— Да птиц же покидал! Да ты что, очумел у меня?.. — он взял меня за плечо, но сдернул руку.

«Птиц, птиц, птиц…» — стучало у меня в голове. Эти грачата кричали прямо в висках, трепыхались. И над головой у меня кричали, и далеко в небе, и еще выше. Выше, выше, все выше… — И это был вопль не то о смерти, не то о спасении. И я не мог вынести, Я бросился вперед — куда-то прямо по грядкам — лишь бы убежать, закрыть уши, забыться…

— Куда ты? Здесь же насажено?! — кричал за спиной, заливался Леня, а я все бежал, бежал, точно я меня могли сейчас поймать и привязать на какую-нибудь злую веревку.

…Я бежал очень долго, пока не выбрался на дорогу. И тут, возле дороги, я упал на траву и зажал виски. Лежал очень долго, может, час, а может, и больше… Потом очнулся, открыл глаза. И в этот же миг опять услышал их крики. Птицы кричали, постанывали, но уже глухо, чуть слышно. Я приподнялся на локтях. Далеко, позади, клубились в июньском мареве сосны. Я встал на ноги и пошел вперед быстрым шагом. И шел долго, но потом не вытерпел — опять оглянулся. Птицы и деревья слились теперь в одну точку. И эта точка опять напомнила птицу. Потом и эта точка растаяла, как будто птица залетела за горизонт.

Олег Пащенко

КОЛЬКА МЕДНЫЙ, ЕГО БЛАГОРОДИЕ

Брожу по улицам родного городка, нацепив черные очки, горблюсь, прихрамываю, пришаркиваю, попадаются знакомые — никто меня не узнает. Я худ, бледен, небрит и в растерянности. Белый плащ, мятый, давно не стиранный, я с утра свернул, бросил на плечо, хотя в одной сатиновой рубашке уже сильно мерзну, ветрено в сентябре, ветер как бы прикатывается на желтые улочки с дальних снеговых вершин. Утром я очистил карманы от автобусных билетиков, опилок, карандашных огрызков, табачной пыли… Оказалось у меня всего лишь двадцать рублей и семьдесят две копейки. Был долг в триста рублей, мне обещали быстро вернуть, адрес оставили, но я вот явился по адресу — должника нет и не будет, уехал насовсем в ему известном направлении. При желании я мог бы разыскать, пожалуй, бывших одноклассников: Слепцова, Желобанова, Кольку Медного, Игорька… Однако, поразмыслив, я решил дождаться ночи. В полночь подойдет поезд Харьков — Владивосток, в нем проводник тетя Галя, в нем мои вещи, и, собственно, летом это мой дом на колесах.

В дневном ресторане завтракаю, в вокзальном буфетишке обедаю, дремлю на детском сеансе в кинотеатре, а потом на аллее пустынного скверика, здесь раньше церковь стояла, я отыскиваю голубую лавочку, на ней впервые в жизни целовался, и обматываю голову плащом и одиноко сплю. В молодости я много и бурно читал, помню страницы: расстроенный герой спит, и снится ему, хорошему, что-то обнадеживающе хорошее. Я же просыпаюсь, не помня сна, с затекшими ногами и оголившейся спиной. Скорее всего, думаю, разбудили меня вороны: они словно бы переругиваются, кружа над тополями, что-то себе высматривая внизу. Нехотя закуриваю, оглядываюсь и в глубине сквера, рядом с железным решетчатым забором, вижу мужчину и женщину: они сидят друг против дружки на сухой траве и обедают. Вернее сказать, обедает женщина, а мужчина кормит ее с ложки, тарелка у них одна.

Конечно же, они стесняются посторонних глаз. Вижу, как он неспокойно озирается. Я ложусь на бок, усмехаюсь: ничего себе, парочка; и пытаюсь понять, кто они такие, смотрю на них, гадаю… Мужчина сидит, поджавши ноги по-восточному; медного отлива волосы, нестриженые, наползают на воротник рубахи, а рубаха в черную и красную клетки, черные на нем брюки, а на ногах новые бело-голубые кеды. Сидеть ему неудобно, не привык таким манером, поэтому он то встает на колени, то почти ложится, раскинув ноги, тогда лопатки как бы отделяются от узкой спины, образуя глубокую ложбину. Я было подумал: уж не Колька ли Медный?! Был у нас такой гонористый шибздик, шел обычно впереди буйной компании и заедался, а уж потом в драку вступали мускулистые дружки. Рассказывали мне, что сразу после школы он попал в Морфлот, служил на Тихом океане, там вроде и остался на рыбацком сейнере… Женщина сидит вся в черном, как ворона, черным она платком обмоталась, оставив узкую щелку для глаз, и только периодически отводит платок, принимая губами ложку, тут же и запахивается вновь. Нет, чтоб Колька стал кормить женщину?! Скорей всего, думаю я насмешливо, она монашка, а рыжий ее кормилец — штатный атеист, распропагандировал ее, лишил слепой веры, теперь вынужден собственноручно ее кормить. Мне уже не смешно, не интересно, я закрываю глаза, надеясь еще подремать, ну, хоть с часик, и это мне удается.

Вечером сижу в прокуренном вокзальном буфете, столик мой заставлен пивными кружками, весь в пенных лужицах, мухи стараются ползать посуху, но одна угодила в мокроту, я сбил ее ногтем на пол. Через черные очки все вокруг уныло, бессмысленно. Два окна выходят на перрон, дождливый, улепленный желтыми листьями, виднеются товарные вагоны, цистерны, платформы с бревнами. Ближний путь свободен, и шагает по шпалам человек в форменной фуражке, оглядывается и что-то злое и непримиримое кричит женщине, бегущей следом, худенькой, тонкошеей, чем-то, видимо, провинившейся перед ним. Герой ты, герой, думаю, ох и герой, кричишь на женщину принародно.

Я оборачиваюсь к буфету, будто меня кто-то подтолкнул, и мигом срываю очки: Колька Медный! Ну, конечно, конечно, рыжий в кедах разговаривает с буфетчицей, посмеивается и опять ко мне спиною, но я теперь вижу его в рост: это Колька, да-да!.. Едва сдерживаюсь, чтоб не заорать, не кинуться к нему.