оги совсем запалился, он и теперь дышал со всхлипами, делая попытки ругаться и давясь словами. Митяй молчал; привычный и не к таким марш-броскам, он устал, но не изнемог, и лежал отдыхая, а не так, как Саня с дядей Володей, — пластом, мало что и видя и слыша вокруг себя.
Отдышавшись, Митяй поднялся, нашел справа от леска спуск к Байкалу, у воды разделся до пояса и стал шумно плескаться, пошлепывая руками по телу и вскрикивая; Саня подумал, что и ему надо бы тоже помыться, но ноги не поднимали. Митяй, взбодренный и повеселевший, вернулся с котелком воды и, развязывая притороченную к горбовику торбу с оставшейся едой, сказал:
— Хорошо бы чаек сварганить, да не успеем.
Саня потянулся к рюкзаку, достал из него хлеб и мятые яйца, кое-как вытянул из кармашка кружку. Что хотелось, так это пить. Теперь, когда немного отдохнули и вязкая горечь из горла ушла, давала знать себя глубокая, требовательная жажда. Он залпом выпил кружку, хотелось еще. Дядя Володя тоже потянулся к котелку и принялся пить через край, толстое и морщинистое горло его ходило, как мехи. Митяй подождал, пока дядя Володя оторвется, выплеснул остатки и протянул ему котелок:
— Теперь твоя очередь.
— Вон парень сходит, — прохрипел дядя Володя, передавая котелок Сане.
Саня спустился, заставил себя умыться, вытер лицо рукавом рубашки и, замерев, прислушался. Все вокруг затаенно жило своей отдельной, не сходящейся в одно целое, жизнью: так же пошумливал в верхушках деревьев вялый, прерывистый ветер, слабо шевелилась с облизывающимся причмокиванием вода, пестрела, отдавая теплом, россыпь камней на берегу, плавали в воздухе над водой с резким моторным звуком круглые черные жуки. Сверху доносились неразборчивые и недружелюбные голоса дяди Володи и Митяя. Когда Саня подошел, они смолкли. Он снова налил в кружку воды и принялся очищать яйцо. Есть по-прежнему не хотелось — по-прежнему хотелось пить, но, чтобы получить у кого-то право на воду, он заставил себя проглотить невкусную и теплую мякоть яйца.
Рюкзак сполз с ведра, и оно, обвязанное сверху тряпкой, выделялось в темноте резкой, раздражающей глаз белизной. Саня не поленился и прикрыл ведро.
— Ну и что ты собираешься делать с этой ягодой? — вдруг спросил дядя Володя, спросил негромко, но как-то значительно, с ударением.
— Не знаю, — пожал плечами Саня. Он решил, что дядя Володя спрашивает потому, что не уверен, сумеет ли он, Саня, обработать без взрослых ягоду. — Сварю, наверно, половину… половину истолку.
— Нельзя ее варить, — решительно и твердо сказал дядя Володя. И еще решительней добавил: — И есть ее нельзя.
— Почему?
— Кто, какой дурак берет ягоду в оцинкованную посуду? Да еще чтоб ночевала! Да такая ягода!
Саня ничего не понимал: какая такая особая ягода? При чем здесь «ночевала»? Что такое оцинкованное? Шутит, что ли, дядя Володя?
Митяй не сразу, с какой-то излишней задумчивостью и замедленностью, поднялся, нагнулся над Саниным рюкзаком и стащил с ведра тряпку. И увидел — ведро действительно оцинкованное.
— Ты, гад!.. — оборачиваясь к дяде Володе, начал он. — Ты что же это делаешь, а? Ты что же это?.. — Он двинулся к дяде Володе, тот вскочил. — Ведь ты же видал, ты знал, ты, главно, там видал! И дал парню набрать, дал ему вынести — ну, не гад ли, а?!
— Только тронь! — предупредил дядя Володя, отскакивая, и закричал: — А ты не видал? Ты там не видал? Ты не знал? Чего ты ваньку валяешь? Оно на виду, оно открытое стояло! Ты что, маленький?!
Митяй опешил и остановился.
— Да видал! Видал! — завопил он. — Знал! Но у меня, главно, из головы вон. Я смотрел и не видал. А ты, гад, ждал. Я забыл, совсем забыл!
— Больше не забудешь. Учить вас надо. И парень всю жизнь будет помнить.
Митяй заметался, словно что-то подыскивая под ногами, на глаза ему попалось ведро с открытой ягодой, — решительно и вне себя он выхватил это ведро из рюкзака и резким и быстрым движением вымахнул из него ягоду под откос. Она зашелестела, скатываясь, и затихла.
— Митяй, ты что?! — вскочил до того сидевший и все еще ничего не понимавший Саня. — Зачем ты, Митяй?! Зачем?!
— Нельзя, Саня, — торопливо и испуганно забормотал Митяй, и сам пораженный той решимостью, с которой он расправился с ягодой. — Нельзя. Она, главно, за ночь сок дала… сам отравишься и других… никак нельзя в оцинкованное… Ну, идиот я, ну, идиот. От и до. Ходи с таким идиотом…
Он сел и затих. Саня подобрал ведро и поставил его в рюкзак, потом аккуратно, со странной внимательностью следя за собой, как за посторонним, застегнул рюкзак на все застежки.
— Теперь, дядечка Володечка, ходи и оглядывайся, — неожиданно спокойно сказал Митяй. — Такое гадство в тайгу нести… мало тебе поселка?!
— Сядешь, — так же спокойно ответил дядя Володя. — Сидел и еще сядешь.
— А я об тебя руки марать не буду, — уверенно и как дело решенное заявил Митяй. — На тебя первая же лесина сама свалится. Вот увидишь. Тайга такие фокусы не любит… ой, не любит!
Стал слышен стукоток поезда.
…Сане снились в эту ночь голоса. Ничего не происходило, но на разные лады в темноту и пустоту звучали в нем разные голоса. И все они шли из него, были частью его растревоженной плоти и мысли, все они повторяли то, что в растерянности, в тревоге или в гневе мог бы сказать он. Он узнавал и то, что мог бы сказать через много-много лет. И только один голос произнес такое, такие грязные и грубые слова и таким привычно-уверенным тоном, чего в нем не было и никогда не могло быть.
Он проснулся в ужасе: что это? кто это? откуда в нем это взялось?
Николай Самохин
КОРОЛЕВСКИЙ ТЕРЬЕР
Собака — друг человека. Истина эта стара, как мир. Но у кого она не вызывает сомнения. Случается, что собака рвет на человеке штаны или даже, взбесившись, кусает собственного хозяина, но все равно — друг человека. Нет смельчака, который бы отважился опровергнуть эту формулу. Мы, по крайней мере, такого не встречали. Очевидное «дважды два — четыре» вызывает у некоторых умников скептические улыбки, лирическое «Собака — друг человека» — никогда. Нет такого декрета, указа, законоположения — считать ее другом, но убеждение это, как выразился один знакомый нам писатель, «записано алмазными иглами в уголках наших глаз».
Бывает, что и человек — друг человека. Случается. Но реже. Друга-собаку завести просто. Купил за полста рублей щенка, обучил его подавать лапу — вот и друг. Друга-человека за полсотни не купишь. Не купишь и за тысячу. Друзья, давно замечено, вовсе не покупаются. Они, увы, только продаются. И вообще, с человеком, прежде чем он станет тебе настоящим другом, надо, как известно, съесть вместе пуд соли. Что с другом-собакой делать не обязательно.
Однако ближе к делу.
Аркадий Сергеевич Зайкин и Лев Иванович Киндеров съели вместе двенадцать пудов соли. Они однажды, интереса ради, подсчитали — и убедились: точно, двенадцать. Даже двенадцать с половиной — ровно двести килограммовых пачек. Но полпуда они, для ровного счета, великодушно сбросили. Ели они соль на Таймыре и Чукотке, в Уренгое и Нижневартовске, в Приморье, на Камчатке, Урупе, Итурупе и Кунашнре, на Енисее и Витиме… Да где только не ели! И не потому, что соль в местах отдаленных казалась им вкуснее. Просто Зайкин и Киндеров работали в одном проектном институте, в одном и том же отделе изысканий и мотались по стране совсем не ради пикников на лоне нетронутой природы. Гнал их в глухомань служебный долг — во-первых, и похвальный энтузиазм, святое горение (пока были молоды) — во-вторых.
Но пришло время — и друзья осели в городе. Аркадий Сергеевич дослужился до начальника своего же отдела изысканий, а Лев Иванович, обладавший умом более аналитичным и успевший написать за годы скитаний кандидатскую, перешел работать в научно-исследовательский институт, где сразу получил лабораторию, а вскоре защитил и докторскую диссертацию.
Соответственно изменился и образ жизни их, быт. Уже не одна палатка на двоих грела друзей. Зайкин занимал в городе трехкомнатную, малогабаритную «распашонку», а доктор Киндеров — трехкомнатную же, но полногабаритную, квартиру в Академгородке. Видались они теперь реже: интересы разделяли, правда, чуть-чуть, а больше занятость и расстояние. От центра города до центра Академгородка, как-никак, тридцать километров — не через дорогу перебежать.
Но дружба осталась. Прокопченная у костров, промороженная во льдах Таймыра, просоленная двенадцатью пудами вместе съеденной соли, не считая мелких брызг морей Карского, Лаптевых, Чукотского, Охотского и пролива Лаперуза.
Встречались. Разок, а то и два в месяц. Чаще — на территории Льва Ивановича. Он как-то незаметно сделался вроде бы старшим в дружбе. Что ж, дело понятное: доктор наук, светило, за границей печатают, на симпозиумы в Канаду приглашают. Еще и потому они не могли не встречаться, что давно дружили их супруги, еще с того времени, когда сами они по Сибири колесили, надолго оставляя жен. И сошлись женщины, похоже, крепче даже, чем их мужья. Хотя мужчины к пылкости дамской дружбы относились с некоторой иронией, считая свою надежнее, железобетоннее.
Вот такая ситуация сложилась к моменту, когда Лев Иванович Киндеров вдруг завел собаку.
Завел он ее как-то странно, не по-людски, ну, не в обиду будь сказано, — по-пижонски. Привез щенка из Москвы, на самолете. И отдал там за него двести рублей. Почти что месячную зарплату своего друга, если отбросить сибирский коэффициент.
Аркадия Сергеевича, крестьянского сына, такой аристократический жест не то чтобы покоробил (он и сам прижимистым не был), но ошеломил.
— Ну даешь, профессор! — вытаращил он глаза. — Небось и билет на него покупал?
Оказалось, да: пришлось покупать на песика билет. Но щенок того стоил. Был он редчайшей породы, называлась эта порода Кинг-Блю-Терьер, что в переводе означало будто бы — Королевский Голубой Терьер. Вот так вот! Королевский — не меньше. В Москве немногочисленные владельцы таких собак объединялись в отдельный клуб, а здесь единственным клубменом, получалось, сделался теперь Лев Иванович.