Сибирский рассказ. Выпуск IV — страница 68 из 84

— Ты все такой же, — засмеялась Зинка. — Прихожу сегодня, а мне девчонки в голос — брат приехал. Какой брат, откуда? А они: чего притворяешься, мы бы, говорят, уши прожужжали, если бы у нас такой брат был. Откуда у тебя мой адрес?

— Мать дала.

— Грязно, наверное, сейчас там?

— Да нет, сухо.

— Брось. Я как вспомню дорогу, так мороз по коже. Помнишь, туфли на шпильках в моде были. Так я на остановке снимала их и босиком шла домой, У нас же шлак насыпан, раз пройдешь — пятьдесят рублей как не бывало. Мать ругалась: на тебя, на одну, говорит, не наработаешься.

— Ну, здесь-то тебе хорошо?

— Как тебе сказать. Хорошо там, где нас нет. По-разному. Зато через три года временную прописку дадут, потом, глядишь, постоянную. Все-таки в Москве, а не где-нибудь в провинции.

Я подумал: она обязана была сказать это, иначе зачем, для чего жила здесь, тогда все теряло бы смысл, а так, кто знает, как она живет, а дома верят, что здесь ей хорошо, вон даже гордятся.

— А ты молодец, — продолжала она. — Я часто вспоминаю тебя, того, подстреленного. И как танцевать учила. Ты только не обижайся. Мне тебя тогда жалко было. Не думала, что летать будешь. У нас из поселка в лучшем случае шоферами становятся.

— А я и есть шофер, — помедлив, сказал я. — Работаю в санитарной авиации. Вожу больных, рожениц. Все как на «Скорой помощи». Врачей, сама знаешь, в деревнях не хватает. В общем, стараюсь делать свое дело. Если говорить честно, я в летное из-за тебя пошел. Увидел тебя с курсантом в парке. Вы на танцы шли. Где он сейчас?

— Не знаю, — пожала плечами Зинка. — Служит, наверное, я уже давно его забыла. Все принца искала, думала, здесь найду. А они нынче, видно, вывелись. Не знаю, кто тут виноват, может быть, я, но у меня такое ощущение, что я нужна всем как вещь. Разные попадались: у одних это сразу проявлялось, другие с высоких материи начнут, а все к одному сходится. Помнишь, я на танцы бегать стала. Думала, наконец-то вот она, настоящая жизнь. Нет, попервости даже нравилось, ухаживают, комплименты говорят, подарки дарят. Голова кругом, с кем захочу, с тем пойду. После училища поехала по распределению. Там врач ко мне приставать начал. А у самого жена, двое детей. Бросила я все, домой приехала, Без диплома, без работы. А следом сплетни пошли. Обстановочка, хоть в петлю лезь. Потом сюда перебралась, можно сказать, от людей спряталась. — Зинка усмехнулась. — Нелегко мне здесь было, три месяца на чужих кроватях. Уйдут девчонки в ночь на работу, я сплю на свободной. Да мне стыдно это говорить, но никто меня здесь не упрекал, не стоял над душой. Наша улица, поселок, куда меня отправила работать, я не хочу об этом вспоминать. Я другой жизни хочу. Пойми, я не могу без Москвы.

Я смотрел в окно. Внизу, меж каменных домов несся тугой металлический поток разноцветных машин, время от времени, подпруженный красным светофором, он замирал, накапливаясь около перекрестков. И тотчас же наперерез выплескивался человеческий поток, он кружил, метался из стороны в сторону на темном асфальте, через минуту уменьшался и, словно не в силах сдержать рычащее железо, рвался.

— Знаешь, Зина, множество людей не были в Москве, — сказал я. — И они от этого не чувствуют себя несчастными. — Я запнулся, мне хотелось сказать ей, что Москва ничего не приобрела от того, что она приехала сюда, и ничего бы не потеряла, если бы уехала обратно. Но не сказал, побоялся — не поймет.

— Ну, что ты замолчал, я внимательно тебя слушаю, — с вызовом сказала Зинка. И я вдруг подумал, что нет в ней той силы, которая заставляла нас ложиться костьми на футбольном поле. — Мне нравится, что ты нашел себя. Вам, мужчинам, во всех отношениях легче, — продолжала говорить она. — А я женщина. Я люблю красиво одеваться, люблю, когда рядом много народу, когда смотрят на меня. Вот если бы тебе представилась такая возможность, ты бы не поехал сюда? Разве можно равнять наш поселок, чего там поселок, город — с Москвой. Здесь вон театры, галереи… Да ты и сам в этом убедился!

Я молчал. Мне вдруг почудилось, что разговариваю я не с Зинкой, а с ее матерью Полиной Михайловной. Мне было почему-то жаль того лета, потому что стало ясно, что она никогда не будет моей.

Из Москвы я улетел в тот же день. Мы еще сходили с Зинкой в кино, потом я проводил ее до общежития, помахал рукой и пошел ловить такси. Я дал себе слово: никогда не пытаться возвратить то, что не возвращается. Печальное и бесполезное это занятие. Прощаясь, она все же взяла злополучные туфли, взяла, чтобы я не чувствовал себя дураком. И за это я ей был благодарен, мне стало легче. Таксист заехал на центральный аэровокзал, взял пассажиров, и мы покатили в Домодедово. Было уже темно, и Москва устроила торжественные проводы: мигала разноцветными огнями, пульсировала строчками реклам.


Получив самолет, мы вылетели в Иркутск, держась тонкого шва железной дороги. Поднявшись на Уральский хребет, дорога запетляла между склонов, на которых уже лежал снег. Выскочив на равнину, дорога выпрямилась, и мы почувствовали, что и ветер, который придерживал нас, развернулся и подул в хвост. «Ну вот мы и дома», — подумал я, хотя нам еще оставалось лететь больше трех тысяч километров.

Юрий Чернов

ЗАПОЗДАЛАЯ СТАЯ

1

Уже выпал и долго не таял крупчатый снежок, словно в бетон и стекло сковало расхлестанные колесами проселки, а седой от изморози Тартас все не сдавался: стачивал прозрачные лезвия закраин, подступавшие к самым горловинам извилистого русла, с одного озябшего плеса на другой перетягивал лохмотья тумана и торопливо, взахлеб все бормотал и бормотал на перекатах, словно боялся, что его так и не поймут и вот-вот прервут на полуслове.

Именно в эти, последние перед ледоставом, дни потянуло Ивана Васильевича Гавырина — старого, придавленного горбом таежника — на верхний Зимовальный плес, где к этому времени собирались плотные стада ельцов, плотвы, а то и язей. Кому из опытных удильщиков неизвестно, каким ярым бывает жор в последние дни осени на таких рыбьих стоянках — не то что двумя-тремя, и одной удочкой не управишься тягать да тягать взблескивающих на солнце огуречно-упругих, холодных рыбин.

Рассвет Иван Васильевич встретил в лодке, на полпути к своему Зимовальному плесу. Его осиновый обласок, легкий и маневренный, отзывался на малейшее движение весла и тела. Новичок заерзал бы в этом вертком, как яйцо, суденышке, выписывая на воде невообразимые зигзаги или — чего хитрого? — вертыхнулся бы с лодкой, а Иван Васильевич, напротив, будто врастал в свою долбленку и плыл прямо как по струйке. Даже его горб, следствие фронтовой раны, доставлявший столько неудобств на суше, здесь, в обласке, не мешал да и со стороны был менее заметен — ведь плывущий в лодке обычно горбится.

Небо на востоке уже зарумянилось, оно было строгим и ясным. А уж тишина отстоялась всесветная — такая, что слышалось, как на далеком клюквенном болоте по-осеннему робко токуют тетерева. Было что-то тревожное и печальное в этом осеннем ложном токе птиц, обманутых кроткой зарей. Обрезая излуку, Иван Васильевич приближался к заберегам и загребал порезче и подальше от борта, чтобы буруны и волны взламывали ледовые лезвия, врезавшиеся в живые струи реки.

Иногда впереди со стеклянным треском и теньканьем скалывался здоровенный кусок, течение отваливало его от берега, перегораживало дорогу, и тогда Иван Васильевич с мальчишеским азартом крушил льдину веслом. Оборотившись назад, он, светлея лицом, наблюдал, как око плеса очищается, словно от бельма, голубеет… Скорее инстинктом, чем разумом, он ощущал в замерзающем Тартасе какое-то сходство с собой и старался хотя бы малостью угодить и помочь реке, на которой вырос и трудными дарами которой кормил множество знакомых и незнакомых людей. Это сейчас, на пенсии, старик больше любительствует, а в свое время на промысле он возами добывал на реке и васюганских озерах карася, щуку, линя, заготавливал кедровые орехи, клюкву, бруснику.

Резко кольнуло, засвербило в горбу. Все чаще теперь ноет поврежденный позвоночник; верь, не верь, а подступает немощь. Худое это время — мысли предельные ворошить. Отгонял их прежде — успеется-де. Раньше жил, что сеть вязал: одна забота за другую цеплялась, и не было часа для праздности. Еще и чертыхался на дела: когда, зубатые, отвяжетесь, обложили, как лайки медведя, ни роздыху, ни покоя! А ведь это отрада — жить в заботах да хлопотах. Без них-то кто он теперь — пень, колода? Ну, сети будет чинить, а коль глаза совсем ослабнут, что тогда? Что будет толку в навыке рук, в таежной науке? Кому они?

2

Прожив всю жизнь в тайге, на озерах, Иван Васильевич изучил великое Васюганье так, как никто другой. Многое узнал он о своем крае и понял: нельзя ценить землю лишь пашнею да недрами. На равных и третья мерка нужна: что та земля, скажем, его, васюганская, сама собой родит? Хоть и скудно для пашни великое Васюганье, а таежным урожаем, если по уму его брать, могло бы радовать да радовать! Казала иногда свою силушку тайга. И откуда что бралось? В послевоенные осени выходила из урмана тьма тетеревов. Даже в самом райцентре на трубы и тополя присаживались. Забирались тогда промысловые охотники в шалаши и стреляли на чучела — из дробовиков! — косача по потребности. В город отправляли его на грузовиках. Зато и в бедные на эту птицу годины не рыскали, как нынче, — на легковушках да еще с мелкашками, — за поредевшими табунками. Быстро, в год-два может расплодиться косач. Как в прошлую весну и лето. Обласкала тогда природа-матушка свое глуповатое дитя косачишку: погода — как по заказу, ягоды на болотах — видимо-невидимо. И вот воспряло, умножилось куриное племя и долго, до убродного снега, не выходило из урмана и болотин к добытчикам на колесах.

Ну, положим, с прибылью-убылью косача еще как-то можно разобраться, а вот у озерной живности царство потемнее. На что уж он, Иван Васильевич, весь век при ней, а так до конца и не уяснил, отчего на таежных плесах жизнь то закипит, то будто вымрет. В иных озерах вдруг ни с того, ни с сего расплодится мормыш. Сети, бывало, так облепит, что на самое дно утопит, а если они по старинке из льняной нити вязаны, то и скушает за милую душу. А то другая рать объявится — жук-плавунец. Этот живьем ест в сетях карася. Через жабры добирается до мякоти и объест так, что останется чистенький скелет — хоть школьникам посылай для наглядного пособия. Однажды плыл Иван Васильевич по озеру Тенис и вдруг в