— Приятной прогулки!.. Жратва есть?
— Все есть, — ответил горбун. — И мясо, и чай горячий, и хлеб. Сам исть собирался.
…Объездчик оставил (за пятьдесят рублей) хорошо подготовленное место. Он выследил тетеревиные тока и даже нарисовал план на двойном тетрадном листе в клеточку. Отдаленные же тока он подразорил, вынудив этим птицу переместиться в избранные места.
Трое занялись охотой.
Павел готовил. Освобождаясь от кухонной возни, ходил, дышал отличным воздухом.
Ходить было в тысячу раз веселее, чем коченеть в тесном шалаше и стрелять токующих птиц.
Это, в конце концов, была жизнь разумного человека, попавшего случайно в компанию мелких нарушителей закона. Он должен примириться, и все. А птицы… Их здесь множество.
…Вставал он позже всех — в шесть утра. Просыпался от утреннего холода, от разговора галок.
Умывался, шарил в теплой печке и завтракал куском тетерева и вареной картошкой. Шуя, включал транзистор и слушал городские известия.
Утром дел было немного: пучком сосновых веток он подметал избу, сбивая мусор в щели. Потом шел за дровами.
Сушняка в лесу валялось множество. Павел натаскивал его целую гору и рубил на дрова-коротышки, чтобы печке-железянке было удобно пережевывать их.
Нарубив, укладывал в поленницу.
От этой неспешной хлопотни, от синих далей, от процеженного хвоей воздуха, такого чистого, столь богатого кислородом, что Павел даже захлебывался в нем, спокойствие лезло в душу. Обо всем неприятном думалось глухо, словно ничего в легких не было, и болел кто-то другой, а друг Гошка — не браконьер.
Сложив дрова, Павел отправлялся в свои шатания.
Он лазил в кустах, сердя недавно прилетевших дроздов. Из желтых трав вспугивал зайцев, собиравшихся густым обществом. Весело было Павлу смотреть на рассыпавшуюся в страхе компанию.
Он ругался с белками, пытался прочесть иероглифы хвоинок, усеявших талый снег, манил токующих тетеревов, изображая их странный, ручьистый крик.
Или шел по заледенелой дороге в низину, раскисшую, поблескивающую тысячью весенних луж, где в фиолетовых березовых кустиках обитали куропатки.
Там — прилетные утки.
Там — носатые пигалицы.
Однажды вспугнул Павел птичью объединенную стаю. С воды поднялись утки, с берега — табун куропаток, с низкой березки — косачи. Весь отряд (двадцать или тридцать птичьих голов) взлетел с треском крыльев, с общим испуганным кряком.
Этот птичий фейерверк снился Павлу больше недели.
В полдневный пожар вялых трав Павел возвращался домой. Он щипал косача, рубил его на куски и варил густую похлебку. Клал в нее лук и сало, сыпал перец.
В ведре кипятил чай.
Похлебки получалось полведра, чаю столько же.
Охотники приходили часа в два. Они шли, увешанные черными птицами, еле передвигая ноги, такие красномордые, с таким звериным аппетитом, что Павлу было приятно смотреть на них.
Нахлебавшись, налившись чаем, они ложились и говорили о разностях охоты: делились опытом. Иногда приносили раненого петуха и, привязав за лапу, дразнили. Тогда Павел вскакивал и, махая руками, начинал ругаться. Иван говорил:
— Да че мы, в самом деле, надумали?
Он брал птицу за лапы и прикусывал ей голову.
Вечером охотники шли на ток — вечерний.
Павел ждал их, сидя на крыльце: вертел транзистор, выискивал интересные волны, потом сидел просто.
От леса тянуло холодом. Сосны плыли. Мигали, вещая перемену погоды, созвездия. В блеклых травах пробегали двойные огоньки: это любопытствовали мелкие здешние жители, мыши и прочие.
Холод, поднимаясь снизу, прохватывал сначала ноги, потом пробирал всего.
Павел сидел, не двигаясь, деревенел и продлевал это ощущение до того момента, когда быть недвижным казалось столь же удобным, как и деревьям. И еще ему казалось, что он здесь жить будет вечно.
Но долго сидеть нельзя — он делает дело, ждет охотников. В загустевшие сумерки Павел вставал, зажигал свечку, раскалив печь до белого жара, он собирал еду на стол — резал хлеб, расставлял чашки.
За короткое время Павел загорел лицом, окреп.
И что же! Все кончилось убийством лося. Теперь охотники казались Павлу отвратительными. В его памяти лось без конца тянул к нему слепую голову.
— Проклятая хворь! — негодовал Павел. Она совместила его правильную жизнь в городе с неправильной, лесной.
Да, лучше было лечиться в городе, а не видеть этого.
…Павел вернулся к избе. Услышал голоса (странностью избы было то, что тихий разговор внутри отчетливо слышался снаружи).
— Где Пашка? — голос Николая.
— Шатается, — отвечает Жохов.
— На кой ты волок его сюда? Ему ведь тоже подавай долю.
— Не надо давать. Это во-первых… во-вторых… — Голос Жохова стал капризным, ломаным. — Черт его знает, зачем я его вез. Прилип ненароком, как репей к штанам.
Вот тебе и друг… Нарочито громко топая, Павел вошел в избу. Обида ворочалась, просилась наружу. Но что тут скажешь?
Войдя, Павел столкнулся взглядом с Гошкой. Заметки: хитроватое скользнуло в его губах, пробежало по лицу серой мышью. Оба почувствовали: их дружба кончилась. Но первым заговорил Гошка.
— Шеф, — он сощурился. — Мы решили сматываться: горбатый завтра с телегой будет. Косачи, считай, уже в городе. Тебе нужно?
— Нет, — ответил Павел.
— Ты подумай. Стряпал, лося нашел. Твоя доля законная: семьдесят пять носатых, пуда два солонины.
— Нет.
Павел обрадовался: они уйдут. И можно будет просто ходить, жить одному. Но Павел не показал своей радости. Сказал:
— Я поживу здесь, мне спешить некуда.
— Как хочешь.
Павел стал растапливать печь, готовить ужин.
Он щепал ножом лучину, вносил дрова. Николай говорил:
— Поохотились мы замечательно, душу отвели. Пера на подушку набрал, баба будет рада.
— Не блямкай языком, — говорил Иван. — Мы селитру из города не прихватили, солонина выйдет некрасивая. Ну-ка, неси шахматы, партию сгоняем.
И они понурились над доской…
Утром Гошка с Иваном разрыли сугробы и сложили в мешки косачей — триста заледеневших черных комков. Затащили на телегу бочонок. И сразу лошадь пошла себе потихоньку. Шуршали травами колеса телеги.
Рядом шел горбун, весь в белом солнце. На ходу он разбирал вожжи и почмокивал.
Пошел Иван, шел Гошка, а Николай остался. Он вытирал руки сухой травой. Павел ощущал на себе его взгляд.
— Ну, всего тебе, — сказал тот. — Пока! Такое хочу сказать — человечек ты теплый, но не от мира сего. Пожелал бы тебе выздороветь, но помереть для тебя будет беззаботней. А о лосе помалкивай.
Говорил, а глаза его — черные, с припрятанным в глубине лихом — смеялись.
Нехорош был Николай в усмешке.
Махнув рукой, он побежал догонять телегу. Догнал и, подпрыгнув, ловко сел, и горбатый закричал на него, замахиваясь.
Павел остался у избы. Один. И как-то вдруг устал, сел на крыльцо. Он понял — эти люди опасны.
«Как это я с ними связался… Ах ты, болезнь, проклятая хворь».
Жил Павел приятно. Днем, раздевшись по пояс, грелся на солнце, вечерами жег дымарь.
Огонь захлебывался дымом в брошенной ему прошлогодней траве, боролся с ней, жрал ее. Отсветы качали бревенчатые стены избы.
Павлу было и хорошо, и стыдно: бездельник (дома его ждала брошенная работа).
Но до чего приятно было жить здесь, бездельничать, гулять, смотреть лес.
Что он видел сегодня?
Увидел — летали бабочки-лимонницы.
Увидел — ручьи милы и чисты в лесу, но мутнопьяные в оврагах.
Хорошо! Но (от тепла?) горели верхние ободки ушей. Все сделанное — стрельба охотников в лося, убийство трехсот птиц — разрасталось в тишине леса.
А лес жил, словно не заметив ничего. Он пучился сережками, просвечивал на солнце травами и пятнами первых цветов, курился зеленым дымом молодой листвы на опушках.
Казалось, лес разводил зеленые костры.
В пасмурные дни выделялась ржавчина коры, лес пах лиственной прелью и тетеревами.
Зеленое все прибывало и прибывало. Обширная поляна ожила мелкой древесной порослью. Тянулись вверх травки, оживали мухи, порхали мелкие птицы — синицы и щеглы. Ползали в кустах птахи, зеленые, серые, с бровями и без бровей, величиной с кулак, с наперсток. Павел не знал их имен.
Он словно пришел к родне, забыв, как и кого звать. Стыдно!
Но кончились и хлеб, и картошка. Тогда Павел собрался и ушел теперь знакомой дорогой.
Шел к станции до позднего вечера, ночью уехал в город, а утром увидел вышки, башенные краны, трубы, дымы…
Гремели поезда. В их близких окнах виднелись люди — вспыхивающими и тотчас гаснущими призраками. «Он огромен и силен — город, — думал Павел. — От него в лес идут беды в виде Гошки и двух охотников».
Тетка не узнала Павла. Она ахала, всплескивала руками.
— Как ты поздоровел! — говорила она. — А загар…
Успокоясь, рассказала, что приходили за ним врачи раза два… ищут, зовут его, жить без него не могут. И он пошел в диспансер по зеленым улицам — деревья в городе распустились. Хорошо! Березы выбросили листья, клены — кисточки соцветий.
Только запоздалая сирень выставила на место будущих цветков черные угольки. В ее кустах бурлила птичья жизнь!
Врач, прослушивая Павла, круглил свои глаза. Павел заметил, что радужки их собраны из клинышков разного цвета.
— Хорошо шагнули, — хвалил врач. — Заморозили процесс, хрипы уменьшились, рубцевание началось. Это все кислород! Но таблеточки все же ешьте, да! И больничный лист выпишем, отдыхайте, скажем, еще месяц.
Врач улыбался добродушно. Сам в белой рубашке с закатанными рукавами, в несминаемых легких брюках.
Сплошное торжество химии!
Халат брошен на спинку стула. Врач курит и, пуская дым, громко мечтает:
— Хорошо вашему брату, художнику. Работаете дома. По звонку не ходить. По сути, одни вы всегда свободные люди. Эх, мне бы на лоно удрать, на все лето, если бы не работа, не ваш брат. Закатиться месяца на три. А? И дальше, дальше от города. Хотя теперь он всюду. Ну, бог с ним! Итак, я даю вам месяц проверки. Если резко не улучшитесь, навалюсь. И езжайте-ка в деревню, на чистое молоко и парной воздух! А таблеточки получите у старшей сестры и принимайте, принимайте их. Кислород, это хорошо, а с таблетками он будет еще лучше.