Новый учитель, оказывается, придумал вот что. Теперь тех, кто получал плохие отметки, украшали большие картонные двойки и единицы, болтавшиеся на груди, словно бревна. И уж, конечно, — ни-ни, не вздумай спять самовольно, таскай, пока учитель исправит оценку в табеле. На иных болтались по нескольку таких «позорищ». Отцы и матери — чабаны и табунщики — побаивались нарушить новую установку — кто его знает, может, метод такой утвержден.
— Откуда им было знать, нашим людям, живущим среди гор и снегов, — а вдруг издан закон, чтобы дети свои «грехи» на шеях таскали всем напоказ? — возбужденно вскричала Маша, защищая уже своих сельчан. — Вот только мама подружку мою Надю Мундукину жалела. Надя Мундукина часто таскала двойки. Картоны большущие, здоровенные, а Надя — маленькая-маленькая, вот такая была. Они ее по коленкам били, идти мешали, ноги у нее заплетались. А жила дальше всех от школы, в самом конце деревни. Мама моя говорила: «Ты ходи по задам, чтобы не видели». Что вы, она не смела — как же, Эрмен Эрменович велит идти серединой улицы, всем показывать его «подарок». Один раз мой отец привез из кошары больную овечку и возился с ней у двора. Смотрит, Надюшка зашла за сарайчик, снимает двойку с себя. Только справилась, под мышку взяла, из-за конторы — Эрмен Эрменович. Он ведь хитрый был, Боцман наш, навешает «подарков» на шеи, отпустит домой, а сам крадется за дворами, наблюдает — несут ли. Надюшка глаз поднять не может, носом шмыгает. Надел Эрмен Эрменович на нее двойку и погнал обратно в школу, чтобы оттуда шла улицей.
Отец мой не выдержал, подошел: «Что вы делаете, учитель? Как можно командовать так ребенком? Я сам солдат, а в войну такого не видел». — «А это моя система воспитания, Одуй», — и надулся. «А у вас дети есть?» — «Как видите, только что из армии приехал, еще не женился». Отец рассказал нам, что припугнул его: «Вытащу на суд общества, — сказал, — поставлю вопрос!» Он и хвост поджал. «Эх, Одуй, — говорила мама, — ты — передовой человек, зоотехник, поезжай в Онгудай, пусть начальство разберется». Но где уж съездить, окот овец начался, ческа козьего пуха, даже нас, школьников, мобилизовали сакманить и пух чесать. А потом лед на Катуни стал рушиться, как переехать, к тракту выйти? Только подозреваю, что мама с Боцманом сама говорила, не утерпела.
А Надюшка так мучилась. Она ведь старательная была, но слишком тихая, кроткая. И бледненькая такая. Нагнет голову, завесится волосами — они у нее тяжелые, но не черные, а соломенные. А перед Боцманом и совсем немела. Уткнется взглядом в ноги и не скажет даже того, что знает.
— Где же она теперь?
— В Салдяре. И семи классов не окончила. Все, Ирина Сергеевна, начинается с детства. Нельзя убивать детство — вот как я думаю!
Вот как думала Маша. Для меня она становилась все интересней.
Одной весны она не могла забыть. Апрель подходил к концу. В тот год взлетел в космос Юрий Гагарин, и Салдяр, несмотря на удаленность от центров, радовался, услыхав об удачном его приземлении. Земляки Маши Аровой не спускали глаз с неба. А детям казалось, что звезды приблизились к Салдяру, и они старались разглядеть хоть на какой-нибудь звезде человека.
Любила Маша салдярскую весну. Светлую, пахнущую кизяком, навозом, солнцем, землей и плывущими с гор запахами трав и цветов. Вышли ребята на пришкольный участок работать. Солнце лилось с высоты, и Маша была без ума от всего. Велит Эрмен Эрменович принести лопату из дому — бежит, дом-то рукой можно задеть. Пошлет за граблями — опять бежит…
Вспомнив то весеннее состояние, Маша совсем успокоилась. Я больше не перебивала ее.
— Подхожу я с граблями, а он глядит испытующе, будто подозревает в чем-то: «Арова, твоя мать, наверное, самые плохие грабли выбрала для нас? — и не шутит, стоит серьезный, руки по швам, взглядом колет, словно шилом: — Надо, Маша, другие грабли, получше. Беги обратно». — «А у нас лучших нету!» — «Однако лжешь, Маша, а? Неужели у Одуя, твоего отца, нету других граблей? Что-то не верится. Может быть, мне самому пойти посмотреть?» Он уже и моего отца подозревает, представляете?! «Пойдите, Эрмен Эрменович, — говорю, — посмотрите».
Даром мне это не прошло… Беда скоро свалилась. Хотя нет, как я сейчас вспоминаю, мы перед тем еще одно слово узнали. Морское. Вы, Ирина Сергеевна, до сих пор, наверное, не знаете, что оно означает. Ну, скажите, что такое «чумичка»?
— Чумичка? Ну… грязнуля, что ли… замарашка…
— Э-э, вот и не знаете! А я с самого четвертого класса знаю! И вот думаю, как это получается: радуемся, гордимся, что человек покоряет космическое пространство, и тут же слезы льем из-за какого-то дурацкого слова — странно человек устроен, правда, Ирина Сергеевна? Надюшка старалась не отстать от других, изо всех сил копала, делала грядки, — вся взмыленная, косички по спине бьют-трепыхаются. Вдруг слышим голос Боцмана: «Эй, чумичка! — мы и работать бросили. — Эй, чумичка, я к тебе обращаюсь, Мундукина! — Смотрим, Эрмен Эрменович машет широченными своими штанинами. Подошел к Надюшке и — раз! Как щелкнет ее по грязному лбу. — Ты куда гряду повернула, чумичка?.. Не гряда, а прямо кривые собачьи ноги!»
Боже, какие мы были глупые! А может, подхалимничали перед учителем?.. Мы так и засмеялись над сравнением с собачьими ногами. И спрашиваем, а что такое «чумичка»?
— Чумичка — это… — Эрмен Эрменович глаза прикрыл, будто соображает, да ка-ак гаркнет: — Але-ха! А ты, Алеха, знаешь, что такое «чумичка»?
Был в нашем классе такой. Вообще-то он — Алеша. Но Эрмен Эрменович всегда звал Алехой. А он, Алеша, был взрослее всех. Я хорошо его помню. Таскали мы на шеях картонные двойки, но все же добрались до четвертого класса. Тут и догнали Алеху. Только в одном четвертом он сидел целых четыре года. И стал правой рукой Эрмена Эрменовича. За четыре-то года он усвоил программу четвертого класса и, наверное, единственный не таскал картонных двоек на шее.
— А как же, — важно так отвечал Алеха, — знаю! Как я могу не знать, что такое «чумичка»? Помните, когда мы с вами белковали в горах, Эрмен Эрменович, да под занесенным кедром варили морскую уху из мерзлой рыбы, вы мне тогда объяснили.
— А коли так, Алеха, да ты к тому же собираешься в моряка, объясни-ка Мундукиной, что такое «чу-мич-ка».
Алеша вышел и встал рядом, словно второй Эрмен Эрменович — тоже в тельняшке! (Может, сам Боцман и подарил.)
— «Чумичка» — это… чисто морское слово, дети! В переводе означает просто ковшик! Разумеется, дети, — ковшик!.. Ха-ха-ха, вот так, Мундукина, — ковшик!
Мы рты раскрыли, хохочем. Только Надя закрылась грязными, в земле, руками и заплакала горько-горько.
И тут что-то стряслось с Алехой. Что? До сих пор понять не могу. Сдернул он с головы кепчонку, хватил ею о землю и, не боясь даже Эрмена Эрменовича, начал плясать и орать: «Эх, море-море! Эх, горе-горе! Эх, море-море, синие волны! Эх, Сингапур, далекий порт, далекая страна! Когда туда я попаду, когда надену бескозырку… эх, раз, эх, два, эх, эх…» Что-то такое орал он тогда.
А мы смеялись. А Надя плакала.
А назавтра и мне пришлось плясать.
Ночью чьи-то коровы зашли на пришкольный участок, истоптали гряды, всю нашу работу.
— Арова!
Когда я услышала, сердце в пятки ушло, а потом вот здесь, в горле, застряло, дышать не могу. А он своим боцманским голосом спрашивает:
— Чей аил, чей дом возле школы, скажи-ка, Арова?
— Мой дом…
— Выходит, школьные гряды истоптали твои коровы, не так ли?
— Не знаю. Я ночью спала. Не видела я…
— Ты лучше признайся, Арова!.. Или это твои коровы, Мундукина? — ткнул он указкой в сторону Нади.
— Не-не-ет… — словно проблеяла она.
А он нарочно. Как же придут коровы с другого конца деревни? Это он надо мной издевался…
— А может, Алеха, твои коровы зашли на участок?
И Алешин дом на том краю деревни. Хотел Эрмен Эрменович еще что-то сказать, а я… ой, господи, откуда явилась решительность, сама не знаю.
— Не издевайтесь надо мной, — кричу, — не смейте!
Боцман подскочил, словно ужаленный. В глазах злость. Так и жгут, как угли:
— Ы-ых, а ну замолчи!
— Я вам не щенок-кучук! — выпалила я.
Он сверлил меня глазами, сверлил, а потом указкой на дверь:
— Выйди, Арова!
Я ни с места!
— Арова, я кому говорю!
Я даже не шевельнулась. Стою как стояла и тоже смотрю злыми глазами.
— А-а, — у него голос задрожал, — ты решила доказать военному боцману?.. Я не таких видывал! — он как-то присел и вытянулся палкой: — Але-ха!
Я этого ждала. Уж если он хотел кого-то вывести из класса, всегда призывал своего Алеху.
Алеха вскочил, как солдат, схватил меня за руки. Но я вцепилась в парту и, как он ни дергал, не отпускала. Не вышла я тогда…
Вот так и было все. Но я зря надеялась, что на этом кончится. Не кончилось. Боцман другое испытание мне приготовил. Не стал спрашивать, вызывать на уроках. А что хуже — ребята перестали разговаривать. Совсем! Ну, будто меня не существует… Ой, Ирина Сергеевна, даже вспоминать нехорошо… Потом уж, в связи с каким-то большим праздником, когда надо было готовить концерт, меня простили. Я ведь пела хорошо…
А когда кончали начальную салдярскую школу, ой, как мы радовались, что не будет нас больше учить Эрмен Эрменович. Настанет осень, и мы в другие школы поедем. Я уехала в Горно-Алтайск. Но и Эрмена Эрменовича сюда отозвали как заведующего высокодисциплинированной, образцовой школой.
Вот и все… Нет, забыла! Еще встреча была.
Я уже студенткой стала, в Москве жила. И Боцман попал зачем-то в Москву и вдруг решил меня разыскать. В институте узнал адрес общежития и заявился. Сидим мы с девочками, пьем чай, вдруг — тук-тук, аккуратно так. Входит — как снег в ясный день на голову! Правда, теперь в гражданском был, попроще выглядел, но все равно важный, словно главное начальство. «Пришел, говорит, посмотреть на бывшую свою ученицу. Молодец, Арова, гордимся тобою. Только ведь, если бы не моя дисциплина… Моя закалка. Моя выучка! Так что, когда станешь стоматологом, прежде всего вставишь мне золотые зубы, как учителю своему и наставнику!» — и смеется, радуется чему-то.