— А Суворова Георгия видели?
Майор оживился.
— Суворова видел своими глазами. Сражается, как лев, вернее, как сибиряк…
— Значит, он жив?
— Совершенно точно, он жив.
— Ура! — сказал я. — Надо же было вам попасться в этом лесу, чтобы сразу узнать самые разные новости…
— Наше дело такое — офицер связи, — отвечал он. — А блокаду-то прорвали, здорово! Знай наших, ленинградских! Ну, пока!..
Поздней весной сорок третьего я вернулся с Малой земли, из Приморской оперативной группы. Пришел Георгий Суворов, такой же сдержанный, спокойный, аккуратный, как всегда. Принес новые стихи. Спросил: как там в ПОГе[2], что я видел? Как петергофские дворцы поживают?
— Поживают они плохо, — ответил я, — от них остались одни стены, если где остались. Я ползал в развалинах Английского дворца, потому что ходить во весь рост там нельзя. Все пристреляно. В этом дворце когда-то даже ручки у дверей были фарфоровые, с золотом. На стенах висели гобелены работы русских крепостных мастеров. Цены им не было. Трудились целые семьи долгими годами. Ковры покрывали полы, выложенные из драгоценной цветной мозаики всех сортов дерева; картины, статуи, вазы, трельяжи, посуда, книги — одним словом, богатства, блеск, старина. Так в комнатах этого дворца дрались врукопашную, из комнаты в комнату гремели гранаты, раздирая в лоск, в дым все, что было вокруг. Потом немцы, увидев, что дворец не взять, потому что перед ним длинный глубокий пруд, начали вести систематический обстрел на окончательное разрушение. И теперь вокруг в кустах, в руинах можно подбирать куски бархатных занавесей, клочья гобеленов, обрывки ковров, шелковых драпировок, остатки сожженных книг с золотым обрезом, переплетов, куски статуй, крылышки амура, руки нимфы, кусок головы сатира или философа древности. Золоченые обломки рам вперемешку с ножками стульев и обломками цветного паркета… Словом, хаос, над которым еще стоят стены, которые вот-вот обрушатся. И в этих развалинах сидят наши, и я сам видел снайпера, скрывшего свою винтовку под крылом уцелевшего купидона, зажатого упавшим карнизом. А художники-бойцы пробуют зарисовать все, что осталось от прославленных строений. Я думаю, что в Пушкине, Павловске, Гатчине, Ропше — то же самое. Загремел наш восемнадцатый век в тартарары… Страшно подумать, что найдем в Новгороде, в Пскове, когда освободим эти города. От Старого Петергофа нет целого дома — груды кирпича… Ораниенбауму пока повезло. Он цел.
— В чем самое ужасное, — сказал Суворов, — ведь фашизм обречен, и это понимают сейчас все, кто с ним борется, это, по-видимому, понимают и сами фашисты. Что им уже не победить — дело ясное. Но сколько еще жертв потребуется, чтобы окончательно свалить Гитлера! Сколько людей погибнет, народного добра, сокровищ культуры! Как-то нелепо это устроено в жизни! Всем ясно, что фашизм хотел уничтожить народы, их историю, культуру, а дали ему волю; ведь ясно теперь, что он не устоит, а потом, глядишь, опять будут его из врага делать союзником наши доброхоты на Западе, которые так легко отдали ему под власть всю Европу…
— Конечно, мы кончим Гитлера, — сказал я. — Это мне было ясно в 1941 году. Я тогда, когда нам было необыкновенно тяжко, написал о гибели фашизма:
Громя врага и мстя, мы твердо знаем:
Она пройдет, смертельная пурга,
Последний залп над Рейном и Дунаем
Сразит насмерть последнего врага!
— А как удивительно, — сказал Георгий Суворов, — что иные защитники Ленинграда никогда не видели города, который защищают! Они поступают на пополнение из глубины страны и прямо попадают в окопы, в леса, в болота, откуда никакого города не видно.
— Для этих защитников города мы в Политуправлении фронта придумали кое-что. Сделали небольшого размера альбом и к нему брошюрку такую маленькую, что можно в кармане свободно носить, как записную книжку…
— А! — воскликнул Суворов. — Так я с этой книжкой тоже по городу ходил. Стоял перед Зимним дворцом, читал надпись на стене, как рабочие, матросы и солдаты брали его в Октябрьскую революцию, стоял на площади, где было 9 Января, где Ленин последний раз выступал в Ленинграде. Я чувствовал, как оживает история прямо передо мной. И немножко это походило на сон…
— Ты напомнил мне рассказ одного командира из ПОГа, — сказал я. — Он старый ленинградец, уроженец города, знал все пригородные парки наизусть, с детства. И вот в буре этих жутких сражений, когда гитлеровцы наступали как сумасшедшие, не щадя людей, и уже вышли на берег Финского залива, осенью сорок первого этот командир, после смертельно тяжелого дня, вышел к Новому Петергофу и вдруг увидел, что он стоит перед Самсоном, над ним золотится фасад дворца, к морю уходит старый канал, деревья в полной летней форме — и тишина. Весь день так гремело вокруг, такие ревы и громы накатывались на бедного человека, что он оглох, был в каком-то нервном возбуждении, плохо отдавал отчет в происходящем; и вдруг он как заколдованный попал в тихий вечерний парк, где все мирно, тихо, обыкновенно. Он стоял и глотал прохладный воздух. Все как будто замерло, прислушиваясь. Ему тоже показалось все это сном. Он не мог насмотреться на такие знакомые деревья, павильончики над каналом, фонтаны, дворец, аллеи, уходившие в глубину парка. Это длилось, может быть, минут пятнадцать, не больше. И вдруг начал катиться к парку весь грохот внезапно возобновившегося сражения. Но все-таки у этого командира было мгновение, когда ему показалось, что война только сон и что он проснулся снова в тихом парке, где все, как было. Но — увы!
— А будет день, — лукаво сказал Суворов, — и вы скажете: война, как сон, прошла и вот снова мирный, зеленый Петергоф. Честное слово, так будет. Я уверен! И фонтаны будут бить. И Самсон золотой будет стоять, честное слово!
Дивизия стояла на отдыхе. Георгий Суворов с гордостью говорил:
— Мы в гостях у академика!
Рядом действительно была «столица условных рефлексов», как назвал Колтуши великий Павлов.
Домики «столицы» были целы, но пустынны. Упорно трудилось еще несколько ученых, но молчание забвения охватило некогда густонаселенный поселок.
— Вот получаю письма от сестры — она учительница, живет сейчас в большой глуши, пишет, что в лесу ходить страшновато: медведи встречаются. Без сетки и полога там жить нельзя: комар заедает, мошка. Много дичи, уток, гусей, а охотиться некому. Пишет, что хочет встретиться, поговорить о том, как строить жизнь в будущем… Пишет, что как только очистится Енисей, привезут к ним пятьдесят семейств эвакуированных. Школьники готовятся к их приему — огород посадили… Письма ее очень запоздали. А вот последние — пишет, что лето в полном разгаре, начался сенокос. Уже на кедрах шишки начинают поспевать, а тут их много. Ягоды — смородина, черника, брусника — наливаются. Свежие маслята… Пишет — «только твоими письмами я и живу сейчас. Пиши, как идут твои боевые дела…» А то цветы засохшие прислала: кукушкины сапожки, незабудки, ландыши — пусть дойдут до тебя, пишет, за то, что сибиряки хорошо драться умеют с врагами… Вот какая у меня сестра Тамара… Я люблю цветы. Я в окопах писал про цветы. Вот такие, например, строки:
Цветы, цветы… И там и тут.
Они смеются и цветут,
Как кровь пунцовая соколья,
Как память павших здесь в бою,
За жизнь, за Родину свою,
Они цветут на этом поле…
А какое у нас раздолье в Сибири! Если бы вы были на Енисее, увидели бы, как он хорош, широк, могуч, а наш хрустальный, голубой Абакан!.. Горы какие! Пойдешь по лесам — кедр, пихта, ель, а то лавролистный тополь, ивы в три обхвата, птиц, зверя — полное царство! Поедем после войны на Абакан, вы любите бродить по горам, будем бродить целыми неделями, уйдем дышать и наслаждаться природой. И Олега Корниенко возьмем, он хороший мужик, дружок боевой. Я про него стихи написал. Послушайте:
Мы вышли из большого боя
И в полночь звездную вошли,
Сады шумели нам листвою
И кланялися до земли.
Мы просто братски были рады,
Что вот в моей твоя рука,
Что многие пройдя преграды,
Ты жив, и я живу пока.
И что густые кудри ветел
Опять нам дарят свой привет,
И что еще не раз на свете
Нам в бой идти за этот свет.
И действительно, бой разразился с новой силой там, где над широкой торфяной равниной, пересеченной сотнями канав, заболоченной, мрачной, возвышаются Синявинские высоты, которые в эту пору походили на вулканы, извергающие огонь и дым. В болоте и на подступах, после страшнейших по упорству боев, длившихся с июля по сентябрь, гвардейцы вышли на высоту, искромсанную по всем направлениям, заваленную обломками оружия и трупами. Одиннадцать немецких пехотных дивизий обескровливались в течение всего лета в этой болотистой пустыне. Но главное для ленинградских гвардейцев было еще впереди…
Снова стояли темные январские дни, но город был полон ожидания чего-то необычайного, что вот-вот должно произойти. Только удивляла погода. Она и в самом деле была странная. Нева никак не могла замерзнуть, и говорили, что лед на заливе не очень-то хорош для пешего хождения: слишком разорван и местами тонок, для буксира плох — слишком плотен там, где фарватер.
И вот из отдельных передававшихся, как секрет, новостей сложилось убеждение, что за Кронштадтом, в отрезанной от города Приморской оперативной группе, ожидается какое-то движение, вернее, оно даже началось, и командиры и солдаты, приехавшие оттуда в Ленинград, спешно возвращались. Но возвращаться было трудно, потому что лед на заливе был ненадежен.
Что делать? Но тут же сообщалось на ухо, что особые корабли и самолеты перебросят всех оставшихся, потому что они обязательно должны попасть в свои подразделения.
И на большом фронте перед городом началось заметное шевеление. В один неожиданный вечер ко мне вошел во всем походном снаряжении Георгий Суворов. Он был откровенно радостен, возбужден, праздничен.