Ему отвели маленькую, полутемную комнату с низкими сводами. Прямо перед окном поднималась глухая пожарная стена. Осенью в ней проделали бойницы — стена могла стать рубежом заводской внутренней обороны, и несколько дней из бойницы глядел ствол пулемета.
В углу комнаты поставили козлы, на них положили доски и тюфяк. Поверх легла цветастая украинская плахта, принесенная из дому.
Снесарев предпочитал работать по вечерам, потому что днем его неудержимо тянуло ко сну. В сумерках вахтер вносил фонарь «летучая мышь». Фонарь был чисто протерт — он и освещал и согревал комнату. Полоса теплого воздуха начиналась над линией стола, над чертежами. От пола сильно дуло, было холодно даже в валенках, и Снесарев ставил ноги на чемодан.
Он начал с того, что проверил первые расчеты, которые были сделаны вместе с Мишей Стрижом. В них он нашел несколько важных ошибок. Это неприятно удивило его — раньше в работе такого не было.
«Как же это мы с тобой, Миша? — вслух подумал он. — Будто новички».
Ему вспомнились дни, когда началась эта работа. По десятку раз в день завывала сирена, грохотали зенитки, расставленные на заводском дворе. «Миша! Миша! Где ты?.. — кричит Надя. — Товарищи, да он же там…» Да, он там, в комнате, из которой тянет черным дымом. Миша выбивает стекла и, высунувшись из окна, бросает наружу тяжелые папки с чертежами, папки с документацией.
Воздушные тревоги каждый час и непроходящая мучительная тревога за семью, от которой нет вестей, разрывы дальнобойных снарядов за стеной — это сбивало мысль, сбивало работу.
А в тех расчетах, которые Снесарев, нарушая слово, данное Наде и доктору, больной, выполнял у себя дома, не нашлось даже мелких неточностей. Ему это показалось невероятным. Теперь Снесарев не мог даже отчетливо вспомнить, как он работал дома. Помнится, он просыпался ночью, накидывал полушубок, садился к столу. Остальное зыбко, как в дымке. Но работа все-таки сделана — расчеты перед ним, и можно поручиться за каждую цифру.
Он поделился этими мыслями с Пахомычем, но мастер не был удивлен таким признанием. Он только развел руками и рассмеялся:
— Ничего не нахожу тут странного. Все, брат, яснее ясного.
— Все-таки непонятно, почему никогда я так быстро не работал, как в те дни, когда дома лежал с коптилкой.
— Ты о семье тогда знал?
— Да, письмо принесли.
— Значит, тревогу с души сняли. Думал об одном. А коптилка?.. Чего там коптилка…
Очень уж хорошо Пахомыч выразил ту мысль, которая Снесареву не давалась.
— Тебе это, может быть, и впервой переживать, — продолжал Пахомыч. — А мы вот помним девятнадцатый, двадцатый год. Если что бывало по-настоящему надо сделать, так уж все забывали. Весь в главном, без остатка. И как делали! Быстро и на совесть.
— Теперь-то потяжелее.
Пахомыч поморщился:
— Тяжелее, верно. Но не в том суть. Ты меня послушай. Ну, если неловко скажу, ты все-таки пойми, Василий Мироныч, как понять требуется.
— О чем вы, Сергей Пахомыч?
— О главном… О том, без чего и нас с тобой вовсе нет, и жизни нет. Подумал я об этом, когда с батареей по лесам и болотам пробирался. Ночью на привале парни уснули, намаялись. Я им говорю: «Спите, побуду на часах». Ну, те в момент уснули. Ганька мой похныкал и заснул. А над лесом гудят, проклятые. Даже звук у них подлый! По своим приметам я понимал, что до гдовской дороги нам тянуть и тянуть пушечки, верст тридцать, не меньше. Ох, и будет маяты, как зорька настанет! И думка пришла особенная… Да ты слушаешь ли?
— Слушаю, слушаю, — откликнулся Снесарев, поправляя фитиль «летучей мыши».
— Думаю — русский я человек, годов без малого шестьдесят прожил. Разное видел на веку и еще увижу. Помню я пятый год, и Порт-Артур, и Цусиму, и первую германскую войну. Отец мой еще в турецкую войну на Балканах воевал, а дед с материнской стороны был в Севастополе на бастионе. Вот какой род! Ну, лежу и думаю: а в чем тут разница?
— Какая разница?
— Какая? Между временами. Дед и отец за родину воевали и мы с тобой за родину. А разница-то есть! В старое время до семнадцатого года, для нас, русских, проиграть войну, конечно, и горе и стыд. И кровью платили, и золотом, и землей. Тяжело и обидно. Но проиграть гражданскую войну или вот эту войну — значит все потерять, всю народную жизнь потерять. И ты больше не человек, и дети твои людьми не станут… Тут уж наше на тысячу лет кончается. А дальше ничего не будет. С тех пор как мы хозяевами стали, нам ни одной войны проиграть нельзя. Иначе хозяевами не останемся. Вот в чем разница!
Горячее волнение охватило Снесарева. Как просто и убедительно сказал Пахомыч о самом заветном!
— И каждый из нас эту разницу видит! — Пахомыч поднял палец. — Тут уж всего себя собираешь. И самый маленький винтик в себе закрутишь намертво. Трудно тебе, немыслимо трудно, руки мерзнут, голова от голода кружится, а ты все-таки двигаешь дело, Василий Мироныч. Вот что помогает держаться. Слышишь? — Пахомыч указал в сторону занавешенного окна.
— Да уж, слышу…
В отдалении гулко разорвался снаряд.
— Напоминание нам! Горькое напоминание! Все бухает — «тут я, тут я». — Пахомыч глубоко вздохнул. — Ну, ничего, такое напоминание тоже все собирает в человеке, хоть и голоден человек, хоть и недоспал.
Они помолчали. Снова где-то далеко ударил снаряд.
Четвертая глава
1. Задержка
Тягач тащил за собой два прицепа, полные дров. Прицепы трясло на пружинящих и подпрыгивающих жердях, которыми в короткое время вымостили узкую лесную дорогу.
— Сворачивай! — сердито кричал хриплым голосом водитель тягача, приоткрыв дверь кабины. — Куда хочешь, а сворачивай! Не видишь, что ли?
Развернуться «пикапу» было негде. Он попятился, и задние колеса ушли в глубокий снег, тягач и прицепы почти впритирку — водитель опасливо глядел назад — прошли мимо.
— Сущее наказание! — проворчал водитель «пикапа». — Теперь придется вагу рубить. Глубоко машина села. На руках не вытащить.
Три бойца выпрыгнули из кузова на снег.
Спустя минуту в стороне от дороги была срублена надежная жердь. Водитель обтесал ее у основания, поддел под колесо. Бойцы навалились на машину сзади, подхватили. Наконец «пикап» вытащили.
Здесь начиналась зона лесных разработок. Фронт был недалеко. Прежде чем свернуть с Ладожского шоссе, Ваулин заехал в штаб воинской части, расположенной поблизости, где прихватил трех бойцов. Они отлично знали эту местность, изборожденную жердевыми гатями.
— Не дороги, а прямо качели, товарищ майор, — говорил Ваулину сержант Самойлов, разведчик. — И все проложили ленинградские девчата. Мы здесь воюем, а они рядом лес валят. Ничего, научились.
Несколько раз «пикап» снова оказывался в снегу. Наваливались на вагу, и Самойлов кричал звонким голосом:
— Гамузом, гамузом!
Через час добрались до конторы лесного хозяйства. Оттуда Ваулин с бойцами направился на лесной участок.
В провожатые им дали девушку. Она была в высоких сапогах, в ватнике, пригнанном к ее стройной фигуре, в ушанке, из-под которой выбивались светло-русые волосы.
— Как вас зовут? — спросил Ваулин.
— Для краткости зовите Нонной. Еще много будет вопросов?
— Не очень… Однако шапка у вас богатая, Нонна. Коричневый каракуль. Дорогая вещь!
— Для лесоруба слишком модно?
— Ну, не у всех же лесорубов…
— Представьте себе — у многих. Меховая фабрика для нас постаралась. Все, что у них было, мобилизовано для нас. Некоторым девчатам даже соболь на шапку достался. Лесоруб в соболях! Будто в Сибири лет двести назад.
— А что вы делаете? На какой операции?
— Теперь я инструктор.
— Санинструктор, конечно?
— Ну разумеется!.. Сколько раз я это слышала! У всех одно и то же. — Девушка засмеялась. — Я инструктор по работе лучковой пилой.
— Мало похожи вы, Нонна, на лесоруба. Вот и имя такое, непохожее… Что вы делали раньше?
— Лаборанткой была.
— А теперь на лучковой пиле?! — Самойлов, шедший сзади, широко усмехнулся.
Нонна обернулась к нему:
— У нас найдете кого угодно. Слесаря и счетовода, арматурщика, кондитера. Вон там путиловцы работают, а рядом обувщики. Текстильщицы есть. Работать начали обыкновенными пилами, а теперь лучковые. Если уж работать, то по-настоящему. Надо хоть немного отогреть Ленинград. Сколько холодных печурок в городе!.. — Лицо ее вдруг стало печальным. — Возле одной из них умерла мама… Я поехала сюда — подруги позвали. Поработала, присмотрелась, теперь других учу, как лучковой пилой управляться.
— Трудно? — помолчав, спросил Ваулин.
— Работа, что и говорить, тяжелая, непривычная. И все-таки здесь люди окрепли. Кормят лучше, чем в городе, и воздух чистый. Гораздо бодрее стали люди. А вы бы видели, какими они приезжали…
— У вас все молодежь?
— Молодежи много. Но есть и постарше.
— А почему в конторских списках возраст не указан? Я смотрел записи — небрежно они составлены.
— У них там порядочная путаница.
— Но вы-то знаете тех, кто постарше?
— Все через мои руки проходят.
Разговаривая, они быстро шли по извилистой утоптанной тропинке, задевая низкие елки. Близко перекликались женские голоса. Шурша обмороженными ветвями, падало подрубленное высокое дерево.
— Тут табачницы работают, — сказала девушка. — Дельная бригада. Хотите посмотреть их?
— Нет, пока нельзя. Торопимся…
— Пожалуйста. Только не понимаю, куда вы меня гоните? — Девушка пожала плечами. — Идем, идем, как скороходы, а куда?
Стук топоров, звонкий в морозном воздухе, стал затихать. Доносились далекие артиллерийские раскаты.
— На обед расходятся, — сказала девушка.
— Стрельбы не боятся?
— До нас снаряды не долетают. А девчата уже научились по звуку различать, когда легкие орудия стреляют, когда тяжелые.
Лесорубы собирались группами возле костров. Постукивали котелки, пахло горячим мясным супом.
— На вашем участке есть такие люди? — Ваулин назвал несколько фамилий.