— На Васильевский полетел, — говорил он, прислушиваясь. — . А этот к площади. Тяжелый. Миллиметров двести. Поближе угодит. В цех. А»… И этот туда же.
— Ой, угадчик, ты, кажись, врать начинаешь! Надо бы тебя за такое дело…
— Ладно. Пока полезен — стерпим. Стерпим, Гаврила Петрович… Чуть крикнешь — мы, старики, бряк носом в землю. Не обидимся.
Строители корабля нередко опаздывали к обеду. На то была особая причина. Задерживал их Пахомыч. Он старался поставить дело так, чтобы до перерыва не оставалось недоделок. У него на этот счет были свои взгляды. Возникли они в труднейшее время после тонких наблюдений.
— С недоделкой и голодный справится, а поев, надо новое начинать. Оставь, например, недоколотую чушку, пойди обедать, а потом докалывай… Смехота.
Впоследствии, когда миновали самые трудные дни, Пахомыч признавался Снесареву, что скрепя сердце прибегал он к такой мере.
Снесарев говорил:
— А не слишком ли круто? Все-таки задерживаем людей.
Пахомычу очень не нравилось такое возражение.
— Ну, будто я не знаю! Бывает, что и с самим собой надо круто поступить. Даже с хитрецой. Люди понимают, не обижаются.
— То есть не говорят об этом?
— Нет, в душе не обижаются. Поверь мне. Тут и на перекурку минуты нет. Потому-то я и просил списать Лабзина — мешал байками…
Завод все время находился в зоне обстрела. Еще осенью заложили кирпичами все окна, выходившие на запад. Здание столовой было совершенно разбито. В комнате, которую отвели под столовую, также пришлось заделать окна, и потому ее прозвали блиндажом. С потолка на длинном шнуре спускалась единственная электрическая лампочка. При разрывах, хотя бы дальних, она раскачивалась из стороны в сторону.
Случалось, что за обедом кто-нибудь поднимал голову и прислушивался.
— А ведь царапнуло по нашему блиндажу, по стенке…
— Как будто…
Говорить об этом не любили.
Строителей корабля кормили чуть лучше, чем других заводских. Обслуживал столовую Лабзин, человек брехливый, но расторопный, приложивший к этому делу много стараний. Худой, длинный, будто двигавшийся на шарнирах, он подсаживался к одному, к другому и всем надоедал шутками:
— Как сегодня каша? С выжарками готовили. Книгу жалоб и пожеланий подать? Прикажите.
— Лабзин, дай поесть спокойно. Катись ты на своих шарнирах!
Но Лабзин не унимался.
— Вспоминаю, — неторопливо рассказывал он, втягивая в себя воздух, — тут на Забалканском была столовая и называлась: «Как у мамы». На вывеске это было написано. Значит, частный сектор тогда действовал. Ну и кормили. Ложка в борще стояла.
— Лабзин, отстань ты с этой ерундой! Не было такой столовой.
— Придумал он эту маму!
— Что же, значит, я вру? — начинал кипятиться Лабзин.
— Брехать — это ты умеешь…
Пахомыч нетерпеливо стучал ложкой по столу, повышая голос:
— Пойми, Лабзин, дурья голова, что не ко времени брехня такая. Ведь люди только-только на ноги становятся. Ну зачем ты про мамин борщ расписываешь? Ведь от этого у человека воображение распаляется!
— Да это я к разговору…
— Не хочешь понимать? Так слушай. За такие разговоры штрафовать буду!
— Какой еще штраф? — удивлялись обедающие.
— Основательный. Как высшую меру! Кашу отбирать буду, как штраф. Полпорции и даже больше.
— Права такого не имеешь, бригадир.
— Шучу, конечно, но язык нельзя распускать… А тебе, Лабзин, совсем серьезно говорю — сними язык с плеча! Одним словом, не треплись. Надоело!
Но Лабзин не унимался — он не мог жить без таких разговоров. И однажды Кривцов, который после контузии ходил, опираясь на палку, с раздражением сказал, что за такую брехню надо бы гнать с завода.
Лабзин вскочил и закричал:
— Меня выгнать? За что?
Он сорвался с места и убежал на кухню. Через секунду с треском распахнулось окошко, через которое подавалась еда из кухни. Высунув из него голову, Лабзин закричал:
— Идите сюда! Все проверяйте, по книгам, по накладным — как хотите! Если что не сойдется, вешайте на заводских воротах!
Но тут все дружно рассмеялись.
— А чтоб вас!.. — Он с треском захлопнул дверцу. — Неси им кипяток! Заварку всыпала? — послышался за стеной голос Лабзина.
— Беспокойный мужик…
Снаряды зачастили. Снег на заводских дворах закоптел от разрывов. Электровоз и тележки, вмерзшие в пути, были разбиты, рельсы покорежены.
Однажды обстрел запер людей в цехе на круглые сутки. Гитлеровцы яростно обстреливали подходы к площадке, где строился корабль.
«Неужели они нащупали нас?» — с мучительной тревогой думал Снесарев.
К утру с крыши по пожарной лестнице спустился молодой артиллерист-наблюдатель. Он продрог и падал с ног от усталости.
— Нет ли закурить? — тихо спросил он, снимая рукавом полушубка иней, слепивший ресницы.
Ему молча свернули закрутку. Было понятно, что он голоден, но все не ели со вчерашнего дня.
Утром в столовую прибежала Надя.
— Надо им принести туда что-нибудь! Они же не ели! — накинулась она на Лабзина.
— Знаю, что надо. А как принесешь? — сердито откликнулся Лабзин. — У меня военного транспорта не имеется.
— Надо супу снести туда.
— Есть у нас суп. Горячий. Пусть пришлют — отпущу. Пожалуйста!
— Да ведь им-то два раза по этому месту идти, товарищ Лабзин.
— А нам?
— Нам? — Надя задумалась.
— Вот то-то и оно…
— Нет, погодите, не «то-то и оно»! Пойдем принесем и останемся там, пока не утихнет.
— Выдумки! — Лабзин отвернулся и стал скоблить ножом стол. — И чего вы от меня все хотите? — вдруг закричал он.
— Нет, вы так не отвертитесь! — Надя схватила его за руку, вырвала нож и бросила в сторону. — Собирайтесь! Немедленно собирайтесь!
— Пусти! От чего это мне отвертываться, девчонка!
— Вам это поручили, вы и должны… Мы как на фронте. И нечего разговаривать! Где термос?
— Я не нанимался под снарядами ходить.
— Ах, так? Трус! — кричала Надя. — Гнать таких надо! Гнать с завода!
— Не ругайся. Сама иди!
— И пойду! Давайте посуду.
Спустившись во двор, Надя почувствовала, что одной ей не донести тяжелый термос. Она остановилась в нерешительности. Кого бы позвать на помощь? Оглядываясь, она заметила, что к ней с салазками направляется Лабзин.
— Ну, пойдем вместе… Только не ругайся! — сказал он, криво улыбаясь.
— Я сгоряча…
— Сгоряча! Лабзин то, Лабзин се… Ох, надоело!.. Ты можешь и совсем не ходить — сам дотащу.
— Нет уж, давайте вместе.
Они благополучно миновали разрушенный корпус, прошли двумя внутренними дворами. На тех местах, где оголилась земля, Надя сзади подталкивала салазки. Когда огибали угол котельной, Лабзин поглядел вперед и остановился:
— Нет прохода. Подождем… покуда.
Надя молча оттолкнула его.
Из цеха издалека увидели, что какой-то человек поравнялся со щитом, на котором до войны вывешивали портреты лучших людей. Сколько снарядов с завыванием пронеслось над щитом, а он все еще стоял среди воронок на почерневшем снегу.
Человек этот постоял, сделал несколько шагов и вдруг упал. Он скрылся в облаке снежной пыли. Снаряд ударил совсем близко от него — метрах в тридцати.
— Кто бы это мог быть, ребята? — спросил Пахомыч, осторожно приоткрыв дверь, вглядываясь вперед. — И несет что-то. Не вижу.
— Термос несет.
— Термос?
— Не несет, за веревку его тащит.
— Значит, кашевара нашего послали. Ну, добро!
— Зря мы Лабзина ругали.
Грохнули еще два разрыва. Человек поднялся, перебежал и снова повалился у сугроба. На стенках термоса заиграло солнце. И тогда Снесарев узнал, нет — почувствовал… Это была Надя! Надя в ватнике, повязанная большим белым платком. По платку он и узнал ее.
— Шальная! — волнуясь, крикнул Снесарев. — Ну шальная же! Ведь не дойти сюда! В воронку! Скорее в воронку! — Он распахнул дверь.
Громко кричать Снесарев не мог — он закашлялся, схватился за горло.
— Постой! Ганька крикнет. Ну-ка! — сказал Пахомыч.
И Ганька пронзительно завопил:
— Лежи! Не вставай!
Прошла томительная минута. Ганька заметил, что термос пошевелился.
— Лежи! — опять заголосил он.
Артиллерист-наблюдатель, стоявший в стороне и что-то незаметно мастеривший, подвинулся вперед и метнул к тому месту, где виднелся термос, крючок на тонком тросе.
— Зацепи его за ручку! За руч-ку! Мы потащим! — неистово закричал Ганька. — Зацепи-и!
— Эх-х! — вздохнули все разом.
Крючок упал метрах в десяти от сугроба.
— Оставь его там! Оста-вь! Не ходи сюда! — надрывался Ганька.
Все отошли от двери и столпились возле пролома в стене, сквозь который особенно хорошо был виден этот угол двора. Сорок или пятьдесят метров были сейчас неодолимы.
— Ганька, — сказал артиллерист-наблюдатель, — крикни погромче, чтоб укрылась за трансформаторной будкой. Там тише.
— Ползи за трансформатор! За транс-фор-ма-тор! Брось бидон!
— Ползет, ползет, — шептал артиллерист. — Так, так… Н-ну…
Надя скрылась из виду. А солнце все еще играло на стенке термоса.
Обстрел продолжался. Открытое место заволокло дымом. Ветер, поминутно менявший направление, нес его то в сторону канала, то назад. На мгновение становилось светлее, потом опять заволакивало подходы. Ударили почти сразу два или три тяжелых снаряда. В цехе жалобно зазвенели железные перекрытия.
— В самое время она ушла… — сказал Пахомыч. — Нет ли закурить?
Махорка у всех кончилась. Пахомыч стал пить из огромной кружки остывшую воду. Он отвернулся, чтобы скрыть слезы, вдруг закапавшие по его бороде, и отчаянно выругался. Тут он вспомнил, что рядом стоит Ганька, и досадливо махнул рукой.
— Да что это такое! — кричал он, топая ногами. — Почему он нас держит? То не дает работать, то голодными держит. Долго так будет? Я спрашиваю: долго так будет?
В эту минуту он, всегда такой оживленный и бодрый, казался старым и беспомощным.
Выглянув в пролом, Ганьк