— Здесь?
— Здесь… Здоровый, дьявол.
Но, когда лучом аккумуляторного фонаря осветил лицо лежавшего на льду, все поразились. Перед ними был седой старик.
— Вставай!
Старик не двигался. Яростная схватка истощила его силы. Он не мог пошевелиться.
— Поднимайте. Ведите под руки, — приказал старший из матросов.
Снесарев увидел группу людей, двигавшихся по направлению к нему со стороны пирса. Он услышал голос Ваулина:
— Кто задержал? Вы, товарищ Беляков?
— И Андросов. Когда этот гад выпустил ракеты, я ударил железом по буферу вагона, а его самого не видел. Но на другом конце ребята услышали. Бросились за ним. Вот его ракетница. При нем еще пяток ракет.
— А кто стрелял?
Последовало короткое молчание.
— Разве стреляли?
— Один раз. Кто же это?
— Мы не стреляли. Должно быть, он стрелял. На льду у него и револьвер взяли.
— Нет, не на льду он стрелял. Обыщите внимательно путь, по которому он бежал. Можно светить, только чуть-чуть.
Под вагонами нашли труп Лабзина. Он был убит выстрелом в спину.
3. Перед уходом корабля
Пришло время, когда Снесарев мог уверенно сказать себе, что работа идет к концу.
Возле дальнего цеха у канала было спокойнее, чем прежде. Зато сильно доставалось цеху. А», который стоял метрах в трехстах дальше по каналу. В старые стапели еще в самом начале блокады попало несколько небольших фугасов. Взрывной волной был выкинут на берег маленький буксир, стоявший у стенки. В следующий налет буксир разнесло в щепы и рухнули последние перекрытия здания цеха. Теперь в эти развалины каждый день залетало по нескольку снарядов. Осадные орудия били туда так настойчиво, будто здесь по-прежнему была важная цель. Издали нередко можно было видеть, как над развалинами поднималась черная пелена и в разные стороны летели обломки кирпича и куски железа. Теперь все уже знали, что опасность заключена в радиусе ста — полутораста метров, что это граница жизни и смерти. И каждый научился на глаз определять эту границу.
Иногда замечалось, что в начале обстрела снаряды ложились то вправо, то влево от разрушенного цеха. А», а спустя минуту опять били по развалинам, словно магнит притягивал их туда.
— Что им там надо? — пожимал плечами Снесарев.
— Ну ладно, — шумно вздыхал Пахомыч, — пусть бьет туда. Лишь бы сюда не стрелял. Довольно уж нашей крови пролилось и лишних сил ушло!
Когда кончили стыковать корпус корабля, Пахомыч засел на нем со своей бригадой. Впервые за все то время, что стоит завод, монтажная работа шла на берегу. Корабль предполагалось спустить готовым, оснащенным до последней мелочи — так, чтобы он сразу мог уйти в плавание. А раньше спускали только корпус и работу доводили до конца на плаву.
В начале апреля готовый корабль со всем вооружением, с двумя пушками, с пулеметами, свежеокрашенный под цвет балтийской волны, стоял под крышей цеха. Сквозь дыры, пробитые в крыше снарядами, лениво падал мелкий редкий запоздавший снег, который быстро таял на земле.
В этот день разговаривали скупо, как бы нехотя, а только ходили вокруг корабля и молча посматривали на свою работу. Снесарев понимал, что каждый глубоко взволнован и чувства эти не выразишь обыкновенными словами. О многом можно было сказать. О самых тяжелых месяцах зимы, когда столько бед свалилось на осажденный город… О дороге к цеху, которая стала полем боя; о голоде, о стуже, которая намертво сводила посиневшие пальцы; о том, как руки примерзали к инструментам… О коротком сне, когда глухой толчок сердца, почувствовавшего опасность, вдруг поднимает человека; о снарядах, рвавшихся по сторонам площадки.
Нет, они сейчас не думали ни о чем, не вспоминали. Снесарев близко, гораздо ближе, чем раньше, знал этих людей. Готовая работа — работа, сделанная несмотря ни на что, — стояла перед ними. Каждая мелочь была в этом новом небольшом корабле дорога для них. В глубине души они, возможно, и гордились собой. Но скромность равнялась их мастерству, их честности, готовности вынести все ради такой работы. А если им скажут другие, что они совершили подвиг, то все они — ну, взять даже Нефедова, ругателя и скандалиста, трудного человека, столько раз раздражавшего в прошлое время вздорными жалобами, — все они махнут рукой и, пожалуй, сконфузятся, словно такие слова могут вспугнуть их чистое, святое чувство.
Пахомыч покачал головой, улыбнулся, раздвинув бороду:
— Эх, ребята! Ради такого дня по единой бы, а? Неплохо? Да где ее возьмешь, единую? Ладно, запишем это в будущее. Потом потребуете с бригадира… Ты что это, Нефедов? Ах, вот что! Понимаю, брат, понимаю тебя, вполне понимаю…
Нефедов, маленький, сморщенный, донельзя исхудавший в блокадную зиму, примостившись подле борта на шаткой стремянке, макает кисть в баночку с краской и не очень ровно выводит небольшую надпись — «Первенец». Он знает и все знают, что надпись будет закрашена, что корабль получит свой номерной знак, но, пока он еще здесь, пусть стоит с именем, которое так много говорит строителям.
Корабль стоял обращенный носом к каналу, подобранный, с крутыми скосами на корпусе, весь, казалось, отлитый из единого куска стали. Не все его увидели: нет Кривцова, Караулов лежит в госпитале без руки… Пришло письмо с Урала от семьи Горышина, спрашивают, что с ним. И придется ответить, что нет больше Горышина — незаметно для себя нарушил он однажды границу жизни и смерти. Задумался, нарушил, погиб… О, как дорого пришлось заплатить за первенца! Но все же первый корабль готов. Он здесь у воды. Он может дать первый залп. Кажется, все предусмотрели. Думали над каждой мелочью, но… Пахомыча заботит одна деталь. Надо бы поставить другую задвижку на дверь рубки, а эта ненадежна. Дверь может распахнуться от взрывной волны. Пахомыч это понимает. Дверь у него на примете. Но где возьмешь другую задвижку? Ехать в город, распечатать еще один склад? Долго это.
Пахомыч обходит цех, отвинчивает от двери кладовой здоровенную стальную задвижку, несет ее на новый корабль.
4. Ганька и Наташа
В школе Ганька крепко подружился с одноклассницей Наташей. Однако дружба пришла к ним не сразу и не просто, а после острых стычек. Ганька любил верховодить — житейским опытом он был гораздо старше всех, с кем теперь пришлось ему водиться, — и в первые же дни поспешил укрепить свой авторитет. Он презирал слабых.
— Смотри! — На уроке в бомбоубежище он легонько подтолкнул Наташу и показал на школьника, который, подперев рукой подбородок, посапывал.
— Ну и что?
— Спит.
Ганька пожевал бумажку, положил влажный катышек на ноготь, прицелился, но услышал строгое Наташино:
— Не смей!
Ганька все-таки ловко метнул катышек, и комочек прилип ко лбу спящего. Тот не проснулся.
— Совсем дистрофик! — пробормотал Ганька. — С таким не поиграешь.
Однако ему стало не по себе.
Наташа дернула подбородком в знак того, что осуждает Ганьку.
На другой день Ганька притащил с завода тяжелую головку неразорвавшегося снаряда. Этим он хотел показать, что живет в такой же опасной обстановке, как фронтовики.
Но Наташа сказала:
— Не хвастай!
— Я не хвастаю. — Ганька был несколько сконфужен. — У нас таких сколько угодно. Как на переднем крае. Прямо засыпают нас.
— Нет, хвастаешь! Задаешься. Не хочу и слушать тебя!
— Как? Ты что?!
Казалось бы, совсем просто дернуть Наташу за косу и тем надолго дать ей понять, что так с ним не разговаривают. Подумать — его, Ганьку, который, как равный, работал в бригаде со стариками, девчонка учит! Но Ганька руку не поднял. А Наташа ответила на его дерзкую мысль решительным, строгим взглядом, готовая, если надо, постоять за себя.
— Другие, Ганька, может быть, больше твоего видели, да не хвастают.
— Кто это другие? — насмешливо протянул Ганька. — Не ты ли?
Наташа не ответила. А Ганька почувствовал себя пристыженным.
Да, Наташа много видела и испытала, но не любила говорить об этом. А если ребята просили ее рассказать о партизанах, Наташа одергивала черное платьице, перешитое служительницей из спецовки, которую прежде выдавали уборщицам, расхаживала взад-вперед в больших, не по ноге, туфлях, принесенных из дому Марией Федоровной, хмурила брови, закусывала кончик косы и отрывисто говорила:
— Меня закидали сеном, чтобы я не замерзла. Мороз был сильный. А рядом со мной положили мешки с сушеным картофелем… Его колхозники сушили для Ленинграда. Это их подарок из немецкого тыла… И я слышала, как картофель звенел. Потому что он твердый, как стекло… Мы ехали лесом долго, часто останавливались.
— Наташа, а ты заметила, как обоз переехал линию фронта?
— Нет, не заметила.
— Наташа, ты боялась?
— Боялась.
Так и не дождались от нее захватывающих «боевых» рассказов. Наташа оставалась молчаливой и суровой. И часто Ганьке доставалось от нее. Она обрывала его каждый раз, когда он начинал хвастать.
Умением мастерить Ганька заметно выделялся в школе. И очень хотелось ему, чтобы именно Наташа признала это. А она будто и не замечала Ганькиной сноровки, потому что никогда Ганька не мог удержаться от того, чтобы чем-нибудь не похвалиться. Так случилось и в тот день, когда в школе раздался электрический звонок. Это было большое событие, которого ребята давно ожидали с нетерпением. Школьный звонок молчал уже много месяцев. Сообща сложили песенку, чтобы достойно встретить его:
Ты, звонок-молоток.
Молоточек-молоток,
Снова голос подаешь.
На уроки нас зовешь.
А потом всю нашу смену
Позовешь на перемену…
Последние две строчки повторяли, как припев.
До этого дня перемена наступала тихо. Учитель смотрел на часы, если они у него были, или кто-нибудь снаружи приотворял дверь.
В назначенный день электрический свет в школу подали, а звонок не зазвонил. Преподаватель физики, не старый, но очень состарившийся человек, слабый, с неверными движениями, осторожно взобрался на стремянку, подвинтил чашечку, потрогал молоточек. Но звонок все-таки молчал.