Денис знал как минимум одну молитву, но произнести ее не решался даже мысленно. Бог представлялся ему… кем-то вроде отца. До определенного момента он просто не замечает его существования, но стоит лишь обратить на себя внимание, как повернется и мгновенно прозрит все. И уничтожит — одним движением. И его, Дениса, и все, что он успел породить за свою жизнь.
Нет. Это дело должно быть устроено в обход бога. Так же, как и свою жизнь он прожил в обход отца.
Денис сидел один в пустой камере. Он даже толком не понимал, что это — следственный изолятор или еще нет. У него забрали все, что было в карманах, заставили вынуть из ботинок шнурки и отвели сюда.
Все кончено. Михалыч своего достиг — все уже пошло прахом. Это — удар, от которого не оправиться. Даже если удастся соскочить с крючка правосудия, семье — конец. Лена не станет жить с убийцей. Настя… Настю он уже потерял, теперь только бы сохранить ей жизнь.
Ничему-то он не успел ее научить. Пятнадцать лет — ветер в голове. Что она будет делать дальше, когда окончит школу? Вся эта чушь, помощь ближнему своему, розыск пропавших животных — разве это поможет заработать на жизнь? Мечтает поступить на биофак… За всю свою жизнь Денис не встретил ни одного человека, которого можно было бы назвать состоятельным и успешным биологом. Чушь.
Он представил себе Настю чуть повзрослевшей, стоящей перед школьным классом с учебником биологии в руке. Вот и все, пожалуй. Потолок. Взять бы эту картинку, ткнуть ее носом и спросить: «Вот этого ты хочешь?! Это предел твоих мечтаний? Хрущевка в аварийном доме с зассанным алкашами подъездом и муж — вечно бухающий неудачник прилагаются!»
Денис стиснул кулаки, и вдруг сердце у него замерло. А в голове ясно зазвучал голос отца: «Ты этого хочешь? Правда? Сумеешь — вот так? На всех наплевать, всех предать? Сумеешь — давай, смелее, сынок!»
— Нет… — прошептал Денис. — Неправда…
Он сделал все, чтобы не повторить жизнь своего отца. Все, вплоть до того, что убил его… Но это не помогло.
Щелкнул замок, дверь открылась, и вошел человек в форме. Денис поднял на него взгляд.
— Ты, — произнес человек.
— Саня… — прошептал Денис и снова уронил голову.
Смотреть в глаза старому товарищу было невыносимо.
Дверь закрылась. Слышалось тяжелое дыхание вошедшего. Потом — голос:
— Ты соображаешь, что сделал?
— Да, — шепнул Денис.
— Да?! — рявкнул Саня так, что Денис подпрыгнул. Впрочем, он тут же понизил голос: — Если мое имя хоть раз назовешь — я тебе обещаю, суда просто не будет. Ты его не застанешь.
— Сань, я никогда…
— Заткнись! — И после долгой паузы, в течение которой Саня, наверное, боролся с желанием переломать Денису все кости: — Дочь спасли.
— Ч-что? — вскинулся Денис.
— Дочь спасли, говорю.
— Как… Где она? Как она? — Денис вскочил.
— Без понятия. Просили передать — жива.
Саня вышел. Дверь захлопнулась.
Все, что сумел испытать Денис, — облегчение. На радость, ликование у него уже не осталось сил.
Чокнутый блогер сделал то, что обещал. Настя жива.
— Жива, — вслух проговорил Денис. — Жива!
Понял вдруг, что по лицу текут слезы. И что он хочет не говорить — кричать. Хотя бы криком заглушить в себе понимание: дочь осталась где-то там, где жизнь продолжалась.
Осталась, отрезав от себя лишь его, Дениса.
Глава 32
— Значит, так, — сказал молодой следователь, подвинув к Фомину стакан воды. — Если я начну разбирательство в деле о похищении, мне придется разбираться до конца. Потому что я всегда довожу дела до конца!
Фомин взял стакан, глотнул и испытующе посмотрел в глаза молодому. Тот взгляда не отвел. Тертый калач, несмотря на возраст.
— А если я пойду до конца, то там наши действующие сотрудники замарались. Сейчас и без того все на ушах стоят, а подтяну еще и это — до очередной реформы МВД допрыгаемся.
— Я вроде заявления не писал, — усмехнулся Фомин.
— Знаю. Вы сами разобрались. — Следователь выделил голосом слово разобрались. — Рад, что у вас остались такие надежные друзья. Но я не об этом.
— А о чем тогда?
— В областной больнице лежит некто Климов Аркадий Михайлович. У меня тут, — следователь положил руку на папку, — его чистосердечное. Признается в трех убийствах, которые совершил за этот месяц, и в одном похищении с целью убийства. В подготовке теракта. В общем, на пожизненное за глаза хватит. Но он всерьез хотел облегчить душу, поэтому где-то тут… затерялось у меня… есть еще одно его чистосердечное признание. В шести убийствах, которые он совершил в 199… году. Дело Сигнальщика. Я поднял архивы, ознакомился. И, представьте, много интересного узнал.
Никитин достал из ящика стола другую папку. Старую. Хорошо знакомую. Открыл, перевернул несколько страниц.
— Черненко Анатолий Сергеевич… Очень, очень странно. Детским совочком ковырнешь — и все сыпется. Алиби на первое убийство. Никаких подробностей, никакой мотивации, совершенно разный почерк. Сегодня любой криминальный психолог, единственный раз взглянув на эту графоманию, поймет все, что нужно.
Фомин отпил еще воды. Он не смотрел на папку, он смотрел на следователя. Тот поднял взгляд. Медленно, веско проговорил:
— Когда Климов начнет общаться не только со мной, каждое его слово будет иметь значение. Он легко докажет свою виновность, мужик откровенничает, как на исповеди. И тогда возникнут вопросы к следователю, который двадцать пять лет назад закрыл дело Сигнальщика. Вопросы, на которые он вряд ли сумеет хорошо ответить. Повторюсь, в связи с этим делом сейчас все на ушах стоят. На тормозах ничего не спустят. И человека, из-за попустительства которого погибло как минимум трое, не просто лишат пенсии и всех регалий. Его закроют по-настоящему, это будет очень показательная порка.
Пауза, игра в гляделки.
Фомин допил воду и поставил стакан на стол следователя. Встал.
— Областная больница, значит, — сказал он.
— Не понимаю, о чем вы, — сказал Никитин. — Но советую уладить свои текущие дела — чем быстрее, тем лучше.
— Не учи ученого, — усмехнулся Фомин и вышел из кабинета.
Аркадий лежал и смотрел в потолок.
То есть не так. Он думал, что смотрит в потолок. Или, может, ему снилось, что смотрит в потолок?.. В последние часы граница между сном и явью стиралась. Расплывалась, становясь все более размытой… Так уже было когда-то. Давно, двадцать пять лет назад.
Тогда на него обрушилась смерть Валентина — единственного человека, который что-то значил для Аркадия. И тогда ему стало страшно. Впервые за три года, миновавшие после памятной даты, стало страшно.
Этот гаденыш, сын Валентина, поступил неправильно. Он осквернил его ритуал. Испоганил его систему — такую стройную и изящную. У него не хватило ума даже толком избавиться от ножа. Что может быть глупее, чем зашвырнуть нож в кусты?.. Сопляк. Идиот…
До той поры реальность была четкой и безупречной, но вдруг начала расползаться. Аркадий обнаруживал себя там, где его не должно было быть. По ночам, на улице, в подъезде дома Беловых с тем самым ножом в руке.
Все сломалось, испортилось. Оставался один лишь шаг до роковой ошибки. И тогда Аркадий спрятал нож. Единственное, что он еще успел сделать, прежде чем его подобрал на улице патруль. Сочли пьяным, но он был трезв, хотя сам не сознавал, что за слова кричит со слезами в безразличные лица окружающих.
Его отправили туда… Там он чаще всего лежал — вот так же, как сейчас, — подолгу, иногда целыми днями. И граница между сном и явью точно так же размывалась.
Перед глазами всплывали картины прошлого. Не детства или юности — нет, те годы он почему-то совсем не помнил. Чаще всего мысли возвращались к одному и тому же памятному дню. К дате, которая отпечаталась в мозгу навсегда: четвертое октября девяносто третьего года.
…Девяносто третий. Краснопресненская набережная. Их стянули к белоснежному зданию, которое до вчерашнего дня сумел бы опознать едва ли один россиянин на сотню. А вчера весть о том, что здание Верховного Совета в Москве захвачено митингующими, прогремела на весь мир.
Их стянули к зданию еще ночью, поставили в оцепление. Бойцы перешептывались между собой, что повезло хотя бы с погодой: стоять в цепи под проливным дождем или пронизывающим ветром — то еще удовольствие, а в тот год начало октября выдалось теплым и не дождливым.
Вслух никто ничего не говорил, но откуда-то все знали, что сигнал к началу штурма дадут около семи утра. В половине седьмого по строю прошелестело: «Готовность!»
Отчего-то лучше всего он запомнил свои руки, лежащие на автомате, и напряженное лицо командира взвода — красноглазое, небритое. Остальное — лица других бойцов, баррикады перед зданием, тяжеловесные корпуса бэтээров — расползалось, утекало из памяти. Он точно знал, что все это было, но отчетливо вспомнить не мог. Как и не мог сказать, откуда узнал, что сигнал дадут в шесть пятьдесят — еще одна цифра, навсегда врезавшаяся в память. Помнил взвившуюся в темное, еще ночное небо сигнальную ракету и приказ командира: «На штурм!» А дальше все смешалось.
Стрелял командир, стреляли бойцы — и он стрелял, не лучше и не хуже других. Баррикады крушили бэтээрами. Кто-то куда-то бежал — возможно, он сам. А следующая картина — вокруг уже светло.
…На улице давно не раннее утро, а белый день. И оказалось вдруг, что они стоят не перед зданием, которое давно перестало быть белоснежным, верхние этажи почернели и дымились, а на какой-то улице.
«Снайперы, — сказал командир, когда одного из бойцов ранили. — Снайперы в окнах. Вот же гниды!» А в следующую секунду висок командира взорвался кровавыми ошметками. Командир покачнулся и завалился набок. Снайпер пристрелялся и больше не промахивался.
«Бей их!» — заорал кто-то. И полоснул автоматной очередью по окнам ближайшего дома.
Он тоже поднял автомат. Тоже стрелял — по окнам, по крышам, еще куда-то — командира с ними больше не было, и никто не отдавал приказов, — а потом увидел его.