[16]. В итогах отчетливо ощущался стиль Федора Михайловича, словно протест в России по самой природе своей был обречен перерождаться в кровавую, самоубийственную достоевщину.
В ящик упало несколько новых писем. Реклама. Было трудно избавиться от ощущения, что спам приходит на электронную почту вместо каких-то «настоящих писем», так же как унылое, никчемое наше существование длится вместо какой-то другой, не нами проживаемой жизни.
В пятом часу к моему столу подошла зайка с обвисшими плюшевыми ушками и грустными глазами офис-менеджера Кати и велела закругляться, потому что автобусы в ресторан подадут через пятнадцать минут. Я сохранила на флешку так и не доделанную таблицу, придется заканчивать дома на выходных. Начальству все равно, корпоратив там или потоп…
В автобусе мне удалось забиться в самый дальний угол, и пока коллеги весело и развязно перешучивались через салон, я, отогрев кусочек замерзшего стекла, смотрела на заснеженную Москву, бесшумно скользящую за окном. Между офисными зданиями мелькали золотые купола церквей, на которые я давно перестала креститься. Бог отпал от меня два года назад вместе со множеством других вещей, когда-то казавшихся совершенно необходимыми. Осталось только легкое бледное сожаление об утраченном утешении, но его перебивала холодная и ясная уверенность, что мы с Богом друг другу больше ничего не должны. Впрочем, «русский Бог», как понимала его московская почвенническая тусовка, был в первую очередь патриотом, а уже потом Спасителем и Творцом. А у меня уже много лет не было иной родины, кроме тебя.
Автобус выехал за пределы третьего кольца, церкви закончились пошли витрины, затейливо украшенные к Новому году. Вспомнилось, как в Донецке в девяносто четвертом мы с Русланом гуляли после билогической олимпиады. У меня был фиолетовый пуховик, теплый и бесформенный, но ноги мерзли в тонких дешевых ботинках, и мы заходили погреться в большие магазины, чьи зеркальные витрины были словно порталы в другой мир. В одном из них продавали что-то розовое, шелковое, с пушистыми перьями, у меня дыхание перехватило от такой красоты и от отчаяния, что никогда мне не надеть ничего похожего, а Руслан тянул меня прочь за рукав:
– Да зачем тебе это. Такое только проститутки носят.
И я вдруг разревелась, словно его слова были последней каплей, переполнившей чашу моего горя.
– Я некрасивая! Ты же видишь! Я некрасивая! – закричала я ему так, что продавщица оглянулась. А он сказал:
– Ты дура. – Нагнулся и поцеловал мои мокрые глаза.
Несколько лет спустя появился Дмитрий и вобрал в себя все, что было до него, но сейчас, лелея это светлое полудетское воспоминание, я чувствовала, что начинаю наконец понемногу освобождаться от его многолетней власти над моей жизнью и памятью.
Столы были заставлены салатами, а танцполы – танцорами, бокалы звякали на подносах в такт залихватской музыке. Гуляли богато, «как в последний раз». Я уже знала, что меня не уволят, но вместо облегчения испытала почему-то только тихое, похожее на судорогу, отчаяние от мысли, что теперь так будет всегда. Рабочий день с девяти до шести, полтора часа на дорогу, премии каждые шесть месяцев, корпоратив раз в году… Грех жаловаться, напомнила я себе, грех жаловаться. Два года назад эта работа была спасением: хорошая зарплата, ни одного знакомого лица, никаких разговоров о русском Боге и судьбах России. Два года назад ты другими глазами смотрела и на людей, и на закуски. Тогда «нормально» – это было счастье, сегодня – звучало как приговор к пожизненному. И я могла снова и снова пенять себе на неблагодарность, но уже не получалось заставить себя радоваться этой жизни, с ее терпимыми сложностями и терпимыми радостями, без страсти, без смысла, без цели. Я была отравлена многолетней жаждой предназначения, и не было мне спасения в доброй пьяной корпоративной сказке о чудесном выполнении плана продаж.
Материальность этого чувства, несозвучного всеобщему веселью, создала вокруг меня что-то вроде ауры невидимости. За целый вечер никто не попытался подтащить меня к столу или «дружески» облапать. Отбыв положенные по протоколу полтора часа, я тихонько свалила. Мое исчезновение прошло незамеченным.
Я вышла из жаркого, хохочущего над шутками ведущих зала. На телевизоре у охранников показывали сюжет из Киева. Люди в черных шлемах наступали на людей в оранжевых касках на фоне рекламного плаката «Легенды Нарнии». Над площадью нависал металлический остов новогодней елки, завешенный плакатами и флагами, похожий на мертвый скелет отмененного праздника. Через открытую дверь с улицы потянуло холодом и гарью фейерверков, и на мгновение мне показалось, что я где-то там, в этой злой и бессмысленной толпе, месящей черный киевский снег.
Бледно-оранжевые кубики вареной моркови рассыпались под лезвием ножа по деревянной доске, остро и свежо пахло селедкою и луком. Так слоями собиралась в глубокой миске обязательная, как полуночное президентское обращение, «шуба». По традиции салатов в канун Нового года делалость столько, что доедать их потом приходилось всю неделю до Рождества. У наступающего праздника был вкус перемазанных в майонезе пальцев, которыми я приминала мягкие слои вареной картошки. Мы с мамой с утра крошили вареные овощи и яйца, и общая вкусная работа соединила нас в тихой несуетной радости. Разливали и выносили на веранду холодец, сваренный на свиных голяшках, варили сгущенку, ставили в холодильник торт «Муравейник». Новогоднее настроение ткалось из мелочей терпеливо исполняемого ежегодного ритуала. Воткнуть сосновые ветки в железный остов и прикрыть крестовину пожелтевшим от времени ватным снегом. Развесить по окнам «дождик» и гирлянды, достать из картонной коробки елочные игрушки, разбить парочку и долго выметать блестящие осколки из-под ковра. Новым было лишь то, что в этом году я каждые полчаса бегала к компьютеру, глянуть новости и убедиться, что в Киеве сегодня спокойно. Виталик снова уехал на Майдан. Затянувшаяся летняя связь ожидаемо обернулась зимним беспокойством, но это было даже приятно – снова беспокоиться о ком-то. Звонил телефон, и мальчик мой кричал мне из него веселым замерзающим голосом: «У нас все хорошо! Как ты?» – «У нас все хорошо!» – кричала я в ответ, и в этих коротких диалогах было мало смысла и много счастья, невесомого и хрупкого, как елочное стекло. Ничего серьезного из этого не следовало и не могло последовать. На женщинах на десять лет старше не женятся, во всяком случае в наших краях. Но серьезного в моей жизни было и без того уже перебор, а с Виталиком было весело и легко.
Сегодня был первый спокойный день за несколько недель. Как ни старалась я оградить дом от киевских новостей, они все равно проникали к нам, вызывая у мамы приступы острого панического возбуждения и бессонницы. Я всею душой была с Майданом и за Майдан, но мне было больно смотреть, как сильно и бессмысленно она мается из-за вещей, которые не может ни принять, ни изменить. Кое-что царапало, конечно. Олигарх Порошенко, сделавшийся передовым борцом за свободу. Сброшенный памятник Ленину. Портреты сомнительному Бандере. Что поделать, народный протест редко бывает стилистически безупречен… Но мама переживала. Хорошо хотя бы сегодня она выспалась как следует, сама выбрала нарядное платье и позвала меня помочь с прической, а главное, целый день не подходила к телевизору.
Лидочка, как обычно, взяла себе праздничную смену, чтобы дать возможность семейным коллегам встретить Новый год дома. Мы созвонились с ней в шесть часов, договорились, что она забежит завтра, поможет подъесть салаты и оставит нам пару коробок конфет из своих необъятных докторских запасов, которым благодарность пациентов никогда не давала оскудеть.
Вечером пришел дядя Глеб. Он приходился дальней родней отцу и праздновал с нами Новый год, сколько я себя помнила. Пока был жив папа, пока мама не заболела, мрачная, пролетарская физиономия терялась среди других лиц – веселых, молодых, интеллигентных. Но когда наступили непростые времена, круг друзей-весельчаков сперва поредел, а после и вовсе исчез, а дядя Глеб продолжал ходить. Несколько лет он оставался единственным гостем в нашем опустевшем доме, не считая врачихи, забегавшей навестить маму и гладившей меня по волосам теплой и мягкой, как оладья, ладонью. Назвать его другом семьи и вообще другом кому бы то ни было язык не поворачивался, он был человеком нелюдимым и подозрительным, но присутствовала в нем какая-то дремучая и нерушимая преданность тем, кого он считал «своими». Преданность эта не подразумевала особого душевного тепла, но включала в себя весь сантехнический и электрический ремонт, который требовался нашему старенькому дому все эти годы, и полные корзины грибов по осени. Дядя Глеб жил бобылем. Когда-то я, еще студентка, с юношеской бесцеремонностью спросила у него, почему он все один да один, не женится ни на ком? Дядя Глеб крепко задумался и сказал: «Ну а если я ее к себе домой приведу, а она возьмет да и украдет что-нибудь?» Этот ответ исчерпывающе описывал его отношение к миру, как к месту ненадежному и опасному, балансирующее где-то на грани легкой предклинической параноидальности.
Дядя Глеб поставил на стол бутылку водки – свое традиционное приношение к новогоднему столу – и включил телевизор. Из бутылки обычно отпивалось граммов сто пятьдесят, остальное я использовала на компрессы во время весенних простуд, телевизор же наряду с «шубой» и оливье был обязательной частью новогоднего ритуала.
Я собиралась посидеть с родными до полуночи, выпить бокал шампанского и сбежать к себе в комнату, чтобы там болтать с Виталиком и смотреть интернет-трансляцию с Майдана. К сожалению, праздничная программа, чей анонс показался мне не слишком противным, началась с политических шуток, и это сразу же задало нежелательный тон застолью.
– У нас, у украинцев есть традиция! – бодро заявил ведущий. – Каждые десять лет перед Новым годом мы собираемся и устраиваем Майдан.