Чашка выскользнула из рук и разбилась, плеснув кипятком по голым ногам, я отшатнулась и локтем влетела в стеклянное блюдо, на котором лежали мягкие перезрелые сливы. Лиловые плоды растеклись по полу, припорошенные изморосью мелких осколков. Я замерла, опасаясь пошевелиться, чтобы еще что-нибудь не снести. На глаза наплывали слезы. Моя любимая чашка. Папино любимое блюдо. Жизнь разлеталась вдребезги, и ничего невозможно было с этим поделать.
Город уже неделю как перешел под контроль украинской армии и киевской власти. Для одних это значило «освободили», для других – «оккупировали». Первые публиковали в городской прессе заметки от лица местного патриота, который, страдая под игом сепаратистов, каждый день бегал на старую заводскую проходную и тайком любовался там на забытый жовто-блакитный стяг. Вторые вполголоса передавали друг другу истории о разграбленных освободителями магазинах и бессудных расстрелах. Я сама видела длинную очередь людей в форме около «Новой почты» с объемистыми посылками в руках.
– Что там у тебя? – спросила мама из гостиной.
– Все хорошо! – истерически крикнула я в ответ. – Все хорошо!
В коридоре зазвонил телефон, но, пока я прыгала через осколки и путалась в занавеске, некстати запарусившей на сквозняке, он замолчал. Вот уже второй день в разное время до нас пытались дозвониться, но мне ни разу не удалось вовремя добежать до аппарата, чтобы снять трубку. В тихом нашем доме эти неотвеченные звонки звучали пугающе, словно в старых японских фильмах. Оставалось только гадать, что все это значит, ждать следующего звонка и надеяться наконец успеть. Мы с мамой снова жили одни, Лида вернулась к себе две недели назад, но я все еще находила иногда в углах клочки рыжей и серой кошачьей шерсти.
Вслед за «освобождением» в кавычках в городе наступила «мирная жизнь» в кавычках, слегка подсвеченых желто-голубым колером заново покрашенных урн и скамеек. Старые счеты конвертировались в новые привилегии. Не то чтобы меня интересовал этот мелкий подковерный хоровод, но об этом говорили, а я слушала. Понавылезли «обиженные регионалами» и стали формировать новую городскую власть. Рожи у этих обделенных судьбой были такие, что брезгливость прежней партии власти можно было понять. Новая подобных предрассудков чуждалась. Впрочем, попадались и незамаранные, хорошие люди, но относительно таких сразу было ясно – не жильцы. Или сломают или сожрут. Назначили выборы, кандидаты через одного были почему-то из Западной Украины. Чьи интересы они будут представлять, и с какой стати люди из разоренного города должны голосовать за «варягов», было неясно, однако желание продемонстрировать, что «вы никто и звать вас никак» в этом неярком, но типичном политическом жесте прочитывалось однозначно. А «объяснения» выглядели, как издевательства: «Городу нужен свежий взгляд». «Если «свежий взгляд» из Львова хорош, то чем из Москвы плох?» – бурчали недовольные. Но бурчали негромко. Город вообще притих. Язык – единственное подлинное зеркало эпохи среди множества кривых и мнимых зеркал – пополнился оборотом «бытовой сепаратизм». Под эту статью при желании в наших краях можно было подвести каждого второго, а может быть, и двоих из трех.
Но закавыченная или нет, а жизнь продолжалась, налаживалась, входила в очередную неглубокую колею. Снова дети стали играть во дворах весь день, а не от обстрела и до обстрела, открылись некоторые магазины, бабки с семечками сели около «Голубки», появились деньги в банкоматах. Жить было можно. Жить стало невмоготу.
Впервые за это страшное лето я замерла и затомилась страшной черной тоской, не похожей ни на что, испытанное мною ранее. Беспросветной беспощадной тоской русских девочек, которым, как и русским мальчикам, белый свет не свет без поиска смысла. И даже сын, которого я носила под сердцем и который уже вовсю пинался по ночам, долгожданный, драгоценный первенец, внезапно сделался мне в тягость. Ведь те, которые убивали друг друга в черном ослеплении мысли «иначе нельзя», тоже были чьи-то сыновья, и их матери когда-то так же чувствовали легкие, но настойчивые толчки жизни, рвущейся в мир. Зачем, зачем? Желание продлить и подарить жизнь казалось бессмыслицей в смертных омутах, куда за несколько месяцев канули дружбы, любови, семейные связи. Зачем?.. Кому?.. Все было разбито, растоптано в мелкие режущие осколки.
В город повалили беженцы: усталые, не по сезону одетые люди, вздрагивающие от громких звуков. Их скупые рассказы были ужасны, но страшнее любых кровавых и мясистых подробностей выглядели лица, по которым любое доброе слово пробегало судорогой боли и проливалось внезапными, необъяснимыми слезами благодарности и смертного испуга. Только глядя в эти лица, я, кажется, впервые на самом деле прочувствовала, что у нас война. И что война – это не мертвые, прежде времени легшие в землю, а безнадежно искаженные судьбы живых вокруг. Я и сама была частью этого искажения.
Так и не дождавшись нового звонка, я вернулась из коридора на кухню и долго не могла найти веник, чтобы убрать за собой. Любая работа валилась из рук в распадающемся мире. Сливы липли к доскам, их приходилось собирать руками, к сладким потекам слетались тяжелые голодные мухи. Это было безнадежно, и я тихонько завыла, в четвертый раз меняя бумажное полотенце. Безнадежно.
В городе на постаменте много лет стоял танк – памятник боям на Донце во время Второй мировой. После нынешнего двусмысленного «освобождения» группа патриотов, благоразумно пожелавших остаться неизвестными, ночью перекрасила его в желтый и голубой и снабдила героической надписью: «На Путлера». Инициатива была вроде бы неофициальной, но когда неделю спустя кто-то из местных решил вернуть монументу пристойный вид и перекрасить его, не в цвета российского флага, упаси бог, а всего лишь в первоначальный хаки, его поймали украинские военные, немножко побили и нарисовали на спине зеленый трезуб «в воспитательных целях» (как охарактеризовал это действо журналист украинского новостного сайта).
«Пьяные бойцы добровольческого батальона устроили стрельбу из автоматов в ресторане», – такие новости просачивались сквозь глянец «всенародной радости» даже на официальные местные сайты, что говорить о том, что люди рассказывали друг другу?
Рассказывали, что в городе за рекой одновремено с «офциальными» ополченцами против ВСУ действовала компания подростков, назвавших себя «Молодой гвардией». В ополчение несовершеннолетних не брали, но они сами как-то раздобыли оружие и организовали тайный отряд. Когда солдаты Мозгового решили отступить из города, молодогвардейцы, ничего не знавшие об этом, остались там одни воевать против украинской армии. Тридцать подростков с автоматами против танков и артиллерии. Крестовый поход детей… Большинство погибло в быстром и неравном бою, кто-то успел уйти и перебраться в ЛНР, а троих, захваченных в плен, говорят, в этот же день расстреляли на мосту через Донец. Им было лет по пятнадцать. Мальчишки, до смерти заигравшиеся в «войнушку».
Я слышала эту историю от нескольких разных людей, хотя так и не набралась духу проверить самые страшные детали, и теперь всякий раз, когда приходилось ехать через мост, мне мерещилась кровь на перилах. Хотя, конечно, этого никак не могло быть. В начале августа шли дожди, и кровь, если она и была, давно уже смыло в реку.
Эти мальчики, рожденные в Украине, выбрали для себя примером образы героев иной страны, иной, уже не существовавшей цивилизации. Объявить себя молодогвардейцами в стране, мечтающей об евроинтеграции, было так же странно, как объявить себя центурионами и пойти умирать за ценности Древнего Рима. Они погибли за призрак СССР, государства, которого никогда не видели, так страна-кукушка, в которой они родились и которая за двадцать с лишним лет не удосужилась воспитать в этих детях любовь к себе, отомстила им за свои педагогические ошибки.
Другие находили себе пути и смыслы. Муж Алены сразу, как перестали стрелять, принялся надстраивать над домом второй этаж.
– Война закончится, много сирот будет, будем брать, – коротко отвечал он удивленным этим несвоевременным строительством соседям. Я так не могла.
Один из осколков все-таки порезал руку, и я завороженно уставилась на темные капли, капающие на пол, было не больно. Пусть бы она вытекла так вся, освободив меня от необходимости жить и мучаться. Господи, что я такое думаю… Мне нельзя умирать, я отвечаю не только за себя. Я накинула на рану кухонное полотенце и выбежала во двор, подальше от битого стекла и мыслей о смерти. Кровь скоро остановилась. Не так-то просто на самом деле истечь кровью. Хотя… Прочь из дома, прочь со двора. Пройтись, проветриться, попробовать нащупать почву. Мне всегда это помогало. Я повязала платок на голову, открыла калитку и вышла на улицу в липкую жару.
Я брела по городу, часто и бесцельно меняя направление вслед своим путаным мыслям. Я несла тяжелеющий с каждым днем живот мимо расстрелянного вокзала, мимо бывшего кинотеатра, где мальчик Руслан целовал меня, вместо того чтобы смотреть на экран кинотеатра, ставшего мебельным магазином, в холле которого теперь стоял ящик для доносов на бытовых сепаратистов, мимо постамента, с которого окончательно свергли подорванного несколько лет назад Ленина, мимо парка, где завяли посаженные мной цветы, а из деревьев торчали осколки, как в фильмах про ту, другую, «настоящую войну».
Мне не с кем было поговорить, но я говорила, и не с сыном, нет, я обращалась к чему-то или кому-то высшему, неведомому и, вероятно, несуществующему. К кому-то, кто мог увидеть это все извне. Из нездешнего измерения, где наше всеобщее озверение имело какой-то смысл. Может быть, это и было тем, что называется «разговаривать с Богом»? Не знаю. Я не верила в Бога, хотя и крестилась в юности, чтобы убежать от несчастной любви, но эта блажь скоро прошла. А до того и после несуществование Бога казалось мне таким же очевидным и само собой разумеющимся фактом, как дружба народов, невозможность войны и нерушимость Советского Союза. Но сегодня мне все казалось возможным, даже Бог. Я больше не могла сказать, как Лаплас, что я «не нуждаюсь в этой гипотезе». Я нуждалась. Ну, пусть не в Нем, но в точке, на которую можно стать так, чтобы земля не колебалась под ногами, в точке, с которой можно было бы обозреть происходящее и не сойти с ума. Я столько лет мечтала о сыне, мне казалось, будет сын – будет и смысл, но сейчас я с ужасом смотрела вперед. Пусть мы рожаем детей, чтобы они умирали. Но рожать детей, чтобы они убивали?.. Как это вместить?