Сила искусства — страница 34 из 78

Образованные в результате выборов Генеральные штаты, собравшиеся в Версале весной 1789 года, пошли гораздо дальше, чем рассчитывали аристократы, отменив их привилегии, титулы и само их сословие. Вместо дворянства, духовенства и «третьего сословия» теперь существовала единая Нация. Спустя два года охваченный революционной горячкой Давид изобразил этот поворотный момент истории. По указу короля представители «третьего сословия» были изгнаны из зала заседаний Генеральных штатов, и тогда они вместе с перебежчиками из двух других социальных групп собрались во главе с мэром Парижа Жаном Сильвеном Байи в зале для игры в мяч, назвали себя Национальным собранием и поклялись добиваться конституции. Богатое воображение Давида нарисовало сцену, в буквальном смысле слова насыщенную электричеством (с. 224): сквозь окно видна молния, ударяющая в крышу королевской часовни; мощный порыв ветра выворачивает зонтики и раздувает политические страсти; он проносится по просторному помещению как ураган, наполняя его светом и свежим воздухом, дыханием общественных перемен.

Все это, однако, имело место лишь два года спустя, а в период до образования Генеральных штатов Давид еще не был огнедышащим радикалом. Он был состоятелен и знаменит, его принимали в культурных кругах с самыми утонченными запросами. Для семейства Трюден, устраивавшего приемы в своем блестящем парижском салоне, он написал картину, пробуждавшую в зрителях благородные и печальные чувства, – еще одно смертное ложе с современным подтекстом. Сократ, обвиненный в неуважительном отношении к официальной религии и развращении афинской молодежи, собирается выпить чашу цикуты. «Смерть Сократа», написанная в приглушенных тонах, представляет собой еще одну театрализованную драму, разворачивающуюся в тесном пространстве. Умирающий Сократ высказывает свои последние мысли (яд действует медленно), однако речь и тишина гармонично уравновешены – Платон, сгорбившийся в ногах постели, погружен в горькие размышления.

Теперь Давид меньше зависел от монаршей милости, поскольку стал любимцем богатых, либерально настроенных аристократов. Один из них, знаменитый ученый-химик Антуан Лавуазье, заплатил ему колоссальную сумму в семь тысяч ливров за свой портрет с женой (с. 215). Художник смотрел сквозь пальцы на то, что Лавуазье был также одним из членов «Генерального откупа», имевших в своем распоряжении целую армию, с помощью которой они собирали королевские налоги и снимали жирные сливки для собственного употребления. Но ведь был и другой Лавуазье: ученый-либерал и славный человек, тративший немало времени и средств на борьбу с малярией в своих загородных поместьях. Давид был явно покорен сестрами Антуана, а его жена Мария-Анна училась у него живописи. Художник изобразил их как современных, романтически влюбленных друг в друга супругов, а Марию-Анну, вышедшую за Лавуазье в возрасте тринадцати лет, и как незаменимого помощника мужа – она была автором рисунков в его работах и переводила для него тексты с английского языка. Одета супружеская чета элегантно и в соответствии с модой, но отнюдь не вычурно: у него темные чулки, она в изящном муслиновом платье. Лучше всего их характеризует слово «естественность». Длинные вьющиеся волосы Марии-Анны выбиваются из-под напудренного парика, рука ее непринужденно лежит на плече мужа. Оба являют образец благородного достоинства, но лишены какой-либо церемонности; именно такие славные люди и должны управлять новой Францией, говорит портрет.


Смерть Сократа. 1787. Холст, масло.

Метрополитен-музей, Нью-Йорк


Антуан Лоран Лавуазье и его жена. 1788. Холст, масло.

Метрополитен-музей, Нью-Йорк


Однако, вместо того чтобы передать власть таким славным людям, революция их уничтожала. Выборы в Генеральные штаты открыли ящик Пандоры и выпустили на свободу неуемные амбиции. Урожай в тот год был катастрофически низким, цены на хлеб подскочили до небес. Население надеялось, что собрание народных избранников, покончив с привилегиями и несправедливостями, как-нибудь все наладит и всех накормит. Но этого, разумеется, не случилось. Весной и летом 1789 года значительная часть французов, особенно в городах, голодала. Это породило параноидальные настроения, послужившие пусковым механизмом насилия. Кто-то должен был ответить за непрекращающиеся невзгоды – те, кто лишь притворялся, что поддерживает революцию, а на деле только и думал, как бы задушить ее. Во главе списка виновников был, естественно, весь версальский двор. Людовик XVI в конце концов признал решение, клятвенно принятое в зале для игры в мяч, преобразовать Генеральные штаты, в которых сословия заседали по отдельности, в единое Национальное собрание. Но парижская пресса, вырвавшаяся из-под власти цензуры, подозревала (не без оснований), что королева Мария-Антуанетта, ставшая символом порочности, вступила вместе с братьями короля и собственным братом, императором Австрии, в заговор с целью разогнать Национальное собрание силой оружия. Увольнение министра, признавшего собрание единственным правомочным законодательным органом, послужило искрой, поджегшей бочку с порохом.

В событиях, развернувшихся 12 июля 1789 года, порох и в самом деле фигурировал. У гарнизона Дома инвалидов имелись пушки и боеприпасы, и по городу разнесся слух, что уполномоченный по боеприпасам – не кто иной, как Лавуазье, – перевозит орудия в древнюю восьмибашенную крепость Бастилию, откуда простреливался район Фобур-Сент-Антуан, сердце революционного Парижа. Среди колоннад и садов Пале-Рояля, оазиса свободы, где шарлатаны и ловкачи всех мастей, проститутки, памфлетисты и горлопаны обитали на расстоянии брошенного камня от Лувра, молодой провинциальный адвокат Камиль Демулен, взобравшись на столик торговца лимонадом, прокричал, что увольнение министра – это объявление войны Национальному собранию и всему народу. Теперь королевские войска пройдут по Парижу, уничтожая всех подряд, а пушки и порох в их распоряжении уже имеются. Единственное спасение – вооружиться и нанести упреждающий удар.

Последовали два дня перестрелок и кровавых стычек, и в результате Национальная гвардия под командованием маркиза де Лафайета взяла город в свои руки. Кульминационным моментом был штурм Бастилии 14 июля. Благодаря широко распространявшимся писаниям нескольких поколений узников крепости, попавших туда за оскорбление короля или правительства, Бастилия стала символом деспотизма, но в тот момент в ней содержалось всего восемь заключенных. Охраняли крепость и имевшийся там порох семьдесят восемь швейцарских гвардейцев и ветеранов. Когда они были окружены, комендант Бастилии Бернар де Лонэ попытался договориться о мирной капитуляции. Но все произошло так, как обычно бывает в подобных случаях: всеобщая неразбериха, выстрел, произведенный неизвестно кем, паника, гнев и обвинения в вероломном обмане, пролитая кровь и неудержимая атака. К концу дня Бастилия была взята, де Лонэ отправили под конвоем в городскую ратушу, но на одной из улиц по пути ему отрезали голову ножом. Лафайет, Национальная гвардия и аморфная масса, называвшаяся «народом», бурлившая, разгневанная и раздираемая подозрениями, стали полными хозяевами великого города. Когда курьер доставил эту весть королю в Версаль, тот задал ставший знаменитым вопрос: «Это что, бунт?»

«Нет, сир, – ответили ему, – это революция».

V

Это была революция, изменившая весь мир. До нее слово «революция», происходящее от латинского revolutio, «поворот назад», сохраняло свое первоначальное значение и в социальном отношении подразумевало возвращение к предыдущему, более справедливому или менее деспотическому общественному устройству. Историки описывали английскую «Славную революцию» как восстановление прав, попранных абсолютистской властью короля Якова II. Вожди американской революции тоже заявляли, что борются за свободу, искони присущую человеку и подавленную британской тиранией. Но в 1789 году у людей было ощущение, что все происходившее до тех пор перечеркнуто и история начинается заново. В августе либералы «благородного» происхождения, вроде Лафайета и Мирабо, стяжали себе славу тем, что отказались от своих стародавних привилегий и получили взамен истинно благородный титул Гражданина.

Если уж было решено, что Нация должна возродиться и существовать на прочных основаниях, то надо было привить гражданское самосознание людям, которые не имели понятия о том, что такое общественная жизнь, и уж тем более никогда не имели возможности в ней участвовать. Старые обычаи королевского двора, дворянства и церкви стали не только ненужными, но и опасными для новой жизни. Им надо было противопоставить новые символы национального единства и братства граждан, и прежде всего, естественно, трехцветное знамя. В неспокойные дни и месяцы после падения Бастилии лучшим ответом на вопрос, который могли с подозрением задать на улице: «Вы за Нацию?» – был трехцветный шарф или кокарда. От этих знаков лояльности порой зависела жизнь. В ноябре 1789 года, когда прибывшая из Парижа революционная толпа наводнила Версаль, Лафайет, стремясь обеспечить безопасность королевской семьи, велел им завернуться в трехцветные флаги и нацепить кокарды, а затем сопроводил их в столицу, чтобы «вернуть их в лоно народной жизни».


Ликторы приносят Бруту тела его сыновей. 1789. Холст, масло.

Лувр, Париж


Какое же место в этом бурном круговороте событий занимал гражданин Давид? Документальных свидетельств о его деятельности в это время не сохранилось. Речей он не произносил – мешали заикание и деформированная щека. Но на письме высказался по поводу ноябрьского унижения королевы в Версале, заметив, что «надо было разрубить тушу на куски». Известность ему принесла «Клятва Горациев», которая ретроспективно воспринималась как революционный призыв к оружию; он выступил как реформатор, обвиняя Королевскую академию в том, что она служит бастионом старого порядка. Жены нескольких художников явились как-то в Национальное собрание, чтобы пожертвовать Нации свои драгоценности, и, разумеется, среди них была супруга Давида.