удничать с политической полицией и стать членом Комитета общественной безопасности, который подписывал смертные приговоры и отправлял осужденных на гильотину. Давиду импонировала также театральность поведения Марата – его нарочитая простоватость, поза Друга Народа, то, как он вызывающе выпячивал свое знаменитое уродство, появляясь на публике в старом и грязном горностаевом воротнике. Один из жирондистов сравнил его с жабой. Когда в Конвенте жирондисты нападали на Марата, он приставлял пистолет к виску, притворяясь, что хочет вышибить себе мозги. Давиду это страшно нравилось. Это было словно взято с какой-нибудь из его картин.
Неудивительно поэтому, что он был одним из двух депутатов, которых Конвент послал домой к Другу Народа справиться о его здоровье, так как обострение его болезни не позволяло ему посещать заседания. Давида провели в ванную, где, как он доложил Конвенту, Марат, «как всегда, неутомимо излагал на бумаге свои мысли о безопасности Родины». В разговоре с ним Давид выразил надежду, что достойный гражданин скоро поправится, и тот ответил с характерной для него резкостью, что лишний десяток лет жизни его не заботит и что его единственное желание – сказать на смертном одре, что «Республика спасена».
Однако как раз этого ему не довелось сделать. За день до этой аудиенции в ванной в Париж прибыла Шарлотта Корде. Несмотря на изматывающую жару, в городе царило предпраздничное настроение, все готовились ко Дню взятия Бастилии. 12 июля Шарлотта гуляла в садах Пале-Рояля, где ровно за четыре года до этого началась революция. Колонны были увиты лентами и увешаны флагами, повсюду были пропагандистские плакаты с созданными Давидом символами, призванными вдохновлять публику. Литературные поденщики и проститутки наводняли сады по-прежнему, но писакам приходилось строго придерживаться проякобинской линии, а проституткам притворяться белошвейками. Скобяными изделиями под арками Пале-Рояля тоже, разумеется, торговали, и Шарлотта приобрела там кухонный нож с длинной ручкой, а также черную шляпу и зеленые ленты. В 1789 году зеленый цвет считался символом революции, весеннего возрождения свободы. Теперь старые лозунги могли быть небезопасны, но Шарлотту беспокоили другие проблемы.
Она собиралась заколоть Марата прямо в Конвенте, и известие о его болезни несколько выбило ее из колеи, но не сбило с намеченного курса. Приходилось перенести выполнение задуманного к нему домой, только и всего. Вечером она написала прощальное письмо отцу и еще одно своему наставнику-жирондисту Барбару, объяснив ему, что чувствует себя обязанной убить Марата, дабы остались живы многие другие. Позорным преступлением с ее стороны было бы не делать ничего, писала она. Третье письмо с просьбой принять ее она отправила самому Марату. Приманкой было обещание рассказать ему о врагах революции в Кане. Подробное объяснение своего поступка и свидетельство о крещении она зашила за подкладку платья.
На следующее утро она явилась в дом Марата с письмом в руках, однако бдительная Симона Эврар не впустила ее. Шарлотта побродила по улицам, не зная, как поступить, но в конце концов решилась на вторую попытку. На этот раз она пришла в тот вечерний час, когда Марату доставляли пищу и газеты с новостями (что для него было одно и то же). В дверях она представила Симоне письмо и объяснила вымышленную цель прихода. Симона все же колебалась, но тут донесся голос из ванной: «Впусти ее».
Они беседовали с четверть часа. Затем Марату потребовалась новая примочка, и Симона вышла приготовить ее. Убийца осталась наедине со своей жертвой. Шарлотта прочла приготовленный ею список «изменников Родины», на что Марат удовлетворенно пробурчал: «Очень хорошо, через неделю они все будут гильотинированы». Это послужило сигналом. Шарлотта выхватила нож из складок платья и успела нанести один решающий удар в область ключицы, который перерезал сонную артерию. Кровь фонтаном брызнула в ванну. На крики Марата прибежали его помощники и Симона, кинулись за жгутами, но было уже поздно. Последовала короткая потасовка. Один из помощников швырнул в Шарлотту стул, другой повалил на пол. Но она и не собиралась бежать. Новость быстро распространилась в густонаселенном квартале приверженцев якобинства, и, когда Шарлотту везли в тюрьму Аббэ, толпа угрожающе гудела. Одна из женщин прокричала, что хотела бы разрезать это чудовище на кусочки и съесть их все. В тюрьме Шарлотта, чувствуя, что настал ее звездный час, договорилась, чтобы написали ее предсмертный портрет. На эшафот она взошла в алом платье, избрав цвет убийц и изменников родины. Шел дождь, и платье облепляло ее. Женщины плевали на Шарлотту, когда она проходила мимо, но некий молодой писатель, не зараженный якобинской идеологией, вспоминал впоследствии, что у Шарлотты был необыкновенный вид, заставивший его влюбиться в нее, и он целую неделю не мог избавиться от этого чувства.
Когда весть об убийстве достигла Конвента, зал разразился криками и рыданиями. Депутаты выступали с элегическими речами и панегириками погибшему, заимствованными у авторов трагедий. После успеха Давида с похоронами Лепелетье и портретом этого республиканского мученика, висевшим в зале Конвента, не оставалось сомнений, что его призовут опять. Так и случилось. Депутат Жиро, указывая на портрет, воскликнул: «Давид, где ты?.. Для тебя есть новая работа». – «Я выполню ее», – ответил Давид. Еще бы он отказался.
Работа над организацией похорон и портретом Марата должна была стать практически повторением того, что Давид делал после убийства Лепелетье. Но тут выявилось серьезное осложнение, связанное со временем года. Лепелетье забальзамировали и выставили на всеобщее обозрение среди зимы, а теперь стояло необыкновенно жаркое лето, какого не помнили старожилы. Тело Марата было далеко не в лучшем состоянии. Еще до того, как бальзамировщик и пять его помощников приступили к делу, кожа Марата стала приобретать пугающий зеленый оттенок. Надо было принимать срочные меры. Пришлось перерезать одну из подъязычных мышц, чтобы язык не вывешивался наружу, и существенно обесцветить лицо. Не смогли полностью закрыть глаза Друга Народа, и в результате он действительно имел вид притаившейся жабы, оправдывая прозвище, данное жирондистами. В течение трех дней тело было выставлено в секуляризированной церкви Кордельеров на таком же высоком римском пьедестале, какое использовалось при прощании с Лепелетье; на углах его горели четыре высокие свечи. Давид не мог придать Марату сидячее положение, в каком он был при их последней встрече, но хотел, чтобы люди видели руку, которая тогда продолжала писать для них. Однако из-за трупного окоченения и это оказалось невозможным, так что пришлось прикрепить к телу руку от другого трупа. Результат вышел не очень удачным – как-то утром, к всеобщей досаде, руку обнаружили на полу. Она отделилась от тела, но продолжала держать перо. Затем состоялось факельное шествие по улицам, была прочитана республиканская проповедь, во время которой Марата сравнивали с Иисусом, после чего тело, за исключением сердца, захоронили в саду Кордельеров, а сердце в порфировой урне подвесили на шелковом шнуре над головами скорбящей публики, и оно раскачивалось, наподобие perpetuum mobile революции.
Давид очень хорошо понимал, что, несмотря на заоблачный пафос погребального обряда, одним консервированием останков не обойтись. В своих прощальных речах во время похорон многие якобинцы говорили, что достойным ответом на преступление убийцы, целью которого было стереть Марата с лица земли, явится увековечивание его – не только в памяти людей, но и на холсте. Давид должен создать образ мученика Марата, который станет вечной иконой Республики.
Никогда еще перед ним не стояло столь ответственной задачи – и не в последнюю очередь потому, что картина должна была оказывать на публику двоякое и, по существу, противоречивое действие. С одной стороны, она должна была утешать и успокаивать, с другой – возбуждать и вдохновлять. Прежде всего, Марата надо было представить как неоклассического квазибиблейского героя, чье лицо и фигура, исключительно за счет его внутренней добродетели, отражали бы высшие гуманистические идеалы. При создании картины Давид поработал над телом еще более старательно, чем перед церемонией прощания, и вместо жуткой шелушащейся плоти перед нами предстает изваяние из нетленного мрамора, республиканская «Пьета»; его ангельская бледность резко контрастирует с кроваво-красной водой в ванне (это одно из немногих живописных изображений крови, где ее цвет передан с вызывающей дрожь точностью). Судя по всему, Давид тщательно продумал вопрос о том, под каким углом должна быть наклонена голова Марата, чтобы его черты выглядели наилучшим образом. Все болезненное тщательно затушевано. О свирепом псориазе Марата говорит только небольшое покраснение на его руке, а глубокая рваная рана, нанесенная Шарлоттой Корде, преобразована в аккуратный надрез, вроде тех, какие изображают на теле Христа, alter ego Марата. Подобно Спасителю, предшествовавшему ему, мученик Марат славился своей добровольной бедностью («Он умер, отдавая последнюю корку хлеба бедным», – говорил Давид в Конвенте), обличением богатых и властвующих и неукротимой решимостью высказываться откровенно.
Но картина должна была не только увековечить память Марата, но и напоминать о текущих событиях. Представляя свое произведение в Конвенте, Давид сказал, что своим мысленным взором он видел, «как вокруг него собираются мать, сирота, вдова, солдат… – все, кого он защищал, не жалея своей жизни». Самым важным для художника было, чтобы зрители благодаря картине поняли, как Марат жил и как было совершено это злодейское убийство, «увидели, как перо, наводившее ужас на предателей, выпадает из его рук». Подобно «Клятве в зале для игры в мяч», новое творение художника сочетало пропаганду идеи и описание события, то есть пыталось примирить два вечно противоборствующих представления о том, что искусство должно делать: отражать действительность или вдохновлять, демонстрируя идеал. Давид полагал, что революционное искусство, как и революционная политика, должно совмещать и то и другое – помогать людям в их реальной жизни и вместе с тем ориентировать на высшие республиканские идеалы: свободу, равенство, братство.