Сила обстоятельств — страница 19 из 97

т. Я занималась делами, покупками, прощанием, а к пяти часам возвращалась в наш номер, и до утра мы уже не расставались. Случилось так, что мне часто говорили о нем, считали его неуравновешенным, подозрительным и даже страдающим неврозом: мне нравилось быть единственной, кто его знает. А если, как уверяли, ему и свойственны были жесткость и резкость, то наверняка всего лишь в целях самозащиты. Ибо он обладал редчайшим даром, который я назвала бы добротой, если бы это слово не было так затаскано, скажем лучше: истинной заботой о людях. На прощание я сказала ему, что моя жизнь сложилась во Франции, окончательно и бесповоротно; он поверил мне, так ничего и не поняв. И еще я сказала, что мы снова увидимся, только неизвестно, когда и как. В Париж я вернулась сама не своя. У Сартра тоже возникли осложнения. Перед отъездом во Францию М. откровенно написала ему: «Я еду, собираясь все сделать для того, чтобы ты попросил меня остаться». Он ее об этом не попросил. Она хотела продлить свое пребывание до июля. И хотя в Нью-Йорке она была со мной очень мила, однако дружеских чувств ко мне не питала. Чтобы избежать трений, мы с Сартром поселились в окрестностях Парижа, в маленьком отеле возле Пор-Руаяля; это была почти деревня, в саду цвели розы, в лугах паслись коровы, и я работала на солнышке на природе. Мы гуляли по тропинке Жана Расина, заросшей травой и отмеченной витиеватыми александрийскими стихами. По вечерам Сартр ездил иногда в Париж, чтобы встретиться с М. Мне такой образ жизни подошел бы, если бы и она удовольствовалась этим, но нет. Вечерами, когда Сартр оставался в Сен-Ламбере, она звонила ему, и это было драматично. Она не хотела мириться с тем, что он позволяет ей уехать. Но разве могло быть иначе? Обстоятельства не способствовали половинчатому решению. Если М. обоснуется в Париже, пожертвовав своим положением, своими дружескими связями и привычками, всем, то и от Сартра будет вправе ожидать всего: это больше того, что он мог предложить ей. А если он любит ее, то сможет ли вынести разлуку, согласившись не видеть ее долгие месяцы. Чувствуя свою вину, Сартр удрученно слушал ее жалобы. Разумеется, он предостерегал М.: не могло быть и речи о том, чтобы разделить свою жизнь с ней; но, сказав, что любит ее, он опроверг это предупреждение, ибо – особенно в глазах женщин – любовь торжествует над всеми преградами. М. не так уж была не права: любовные клятвы выражают лишь страстность момента; осторожные оговорки не лишают свободы; во всяком случае истина настоящего властно отметает прежние слова, и вполне естественно, что М. подумала: все переменится. Ее ошибка состояла в том, что она приняла за простую словесную осмотрительность то, что у Сартра было не столько решением, сколько твердым знанием; и можно считать, что он ввел ее в заблуждение лишь в той мере, в какой не сумел донести до нее очевидность. Впрочем, М., со своей стороны, не сказала ему, что в отношениях с ним она не принимает никаких ограничений. Вероятно, он проявил легкомыслие, не вникнув в это; извинением ему служит то, что, отказываясь менять свои отношения со мной, он страстно дорожил ею, и ему хотелось верить в возможность примирения. Несмотря на ласку наступающего лета, я провела два тягостных месяца. После провала пьесы «Бесполезные рты» я поначалу спокойно отнеслась к неудаче моего последнего романа, но в глубине души меня это огорчало. Я не продвигалась вперед, я остановилась. Мне трудно было оторваться от Америки, и я попыталась продлить свое путешествие с помощью книги. Заметок я не делала, но длинные письма к Сартру, кое-какие встречи, помеченные в записной книжке, помогли моей памяти. Этот репортаж интересовал меня; но точно так же, как мое эссе относительно положения женщины, временно оставленное, он не давал мне того, что до сих пор я требовала от литературы: ощущения риска и в то же время возможности превзойти себя, чуть ли не благоговейной радости. «Я делаю работу крота», – говорила я Сартру. Во всяком случае, трудности и удовольствия писать было недостаточно, чтобы погасить воспоминания о моих последних днях в Америке. В Чикаго можно было вернуться, ибо вопрос о деньгах теперь не возникал, но не лучше ли отступиться? Я спрашивала себя об этом с тревогой, граничившей с растерянностью. Чтобы успокоиться, я принимала ортедрин, на какое-то время меня это приводило в равновесие, однако полагаю, что такая уловка была обусловлена беспокойством, охватившим меня тогда. Мои тревоги, будь они обоснованными, реальными, могли бы, по крайней мере, держаться в допустимых пределах, но они сопровождались физическим расстройством, никогда прежде, даже под воздействием спиртного, не вызывавшимся самыми сильными приступами отчаяния. Возможно, потрясения, связанные с войной и послевоенным временем, предрасположили меня к подобным крайностям. А быть может, до того, как придет время смириться с возрастом и своим концом, эти кризисы стали моим последним мятежом: я все еще хотела отделить тьму от света. Внезапно я превращалась в камень, меч разрубал его: это ад.

По случаю своего возвращения я устроила вечеринку в погребке на улице Монтань-Сент-Женевьев. В баре распоряжался Виан, он сразу же подал свирепые смеси, многие из приглашенных одурели; Джакометти заснул. Я проявила осторожность и продержалась до рассвета, но, уходя, забыла сумочку. Во второй половине дня я пошла за ней вместе с Сартром. «А глаз? – спросил нас швейцар. – Глаз вам не нужен?» Оказалось, один друг Вианов, которого они прозвали Майор, положил на пианино свой стеклянный глаз и оставил там. Через месяц открылся «Табу», погребок на улице Дофина, где клиентов принимала Анна-Мария Казалис, молодая рыжая поэтесса, несколько лет назад ставшая лауреатом премии Валери; Виан со своим оркестром обосновался в «Табу», который сразу стал пользоваться огромным успехом. Там много пили, танцевали и дрались, как внутри, так и у входа. Жители квартала объявили войну Анне-Марии Казалис: по ночам они выливали ведра воды на головы клиентов и даже просто прохожих. В «Табу» я не ходила. И не видела «Джильду», о которой все говорили. Я даже не присутствовала на лекции Сартра, посвященной Кафке и устроенной в пользу французской лиги в защиту свободной Палестины. Я почти не покидала Сен-Ламбера. Сартр рассказывал мне о своей жизни в письмах и при встречах. Он присутствовал на спектакле «Служанки» по пьесе Жене, которую Жуве поставил противно всякому смыслу. Сартр опять встречался с Кёстлером и хотел дать ему свои «Размышления по поводу еврейского вопроса», только что вышедшие. Кёстлер остановил его: «Я был в Палестине, я пресыщен этим вопросом и должен предупредить вас, что не прочту вашей книги». Благодаря вмешательству М., которая была знакома с Камю, они с Сартром помирились. В то время вышла «Чума», местами там слышались интонации «Постороннего». Нас трогал голос Камю, но приравнивать оккупацию к стихийному бедствию – это был еще один способ бежать от Истории и настоящих проблем. Все слишком легко соглашались с оторванной от жизни моралью, вытекавшей из этой притчи. Вскоре после моего возвращения Камю покинул редакцию «Комба»: забастовка газет подорвала ее финансовый баланс. После оказанной Смаджа помощи газету снова взял в свои руки основавший ее Бурде, находившийся в концлагере, когда «Комба» вышла из подполья. В каком-то смысле такая перемена оказалась благоприятной: «Комба» снова заняла левые позиции; но Камю так тесно ассоциировался с этой газетой, что его уход означал для нас конец определенной эпохи. Как только я приземлилась, бедность Франции поразила меня. Политика Блюма – замораживание цен и заработной платы – не дала ожидаемых результатов: не хватало угля, зерна, паек хлеба урезали, питаться, одеваться стало невозможно без черного рынка, а зарплата рабочих не позволяла им этого. Протестуя против понижения уровня жизни, 30 апреля объявили забастовку рабочие «Рено». Голод вызывал все новые возмущения и забастовки – докеров, газовщиков и электриков, железнодорожников, Рамадье обвинял в них некоего неведомого дирижера. Я узнала, каким репрессиям подвергла армия мальгашей: 80 000 убиты. И в Индокитае шли бои. Перед моим отъездом в Америку газеты полны были рассказов о мятеже в Ханое. Только после моего возвращения мне стало известно, что его спровоцировала бомбардировка Хайфона: наша артиллерия расстреляла 6000 человек – мужчин, женщин, детей. Хо Ши Мин ушел в маки. Правительство отказывалось от переговоров, Кост-Флоре утверждал: в Индокитае нет больше военных проблем, в то время как Леклерк предвидел годы партизанской войны. Компартия выступила против этой войны, она протестовала и против ареста пяти мальгашских парламентариев; министры-коммунисты поддержали забастовку на заводах «Рено» и вышли из правительства. Борьба классов обострялась. Причем шансы были не на стороне пролетариата; буржуазия восстановила свои структуры, конъюнктура благоприятствовала ей. Распад единства французов в значительной степени действительно был обусловлен распадом международной солидарности. Всего два года прошло с тех пор, как я видела в кино американских и русских солдат, вместе танцующих от радости на берегах Эльбы. Сегодня в порыве благородства США планировали превратить в сателлит Европу, включая страны Восточной Европы. Молотов выступил против, отвергнув план Маршалла. Началась холодная война. Даже среди левых мало кто одобрил отказ коммунистов, из интеллектуалов Сартр и Мерло-Понти были чуть ли не единственными, кто разделил точку зрения Тореза относительно «ловушки Запада». Тем временем отношения между Сартром и коммунистами окончательно испортились. Интеллектуалы, входившие в партию, ожесточенно нападали на него, боялись, что он отнимет у них сторонников: он был ближе всех к ним, и потому они считали его опасным. «Вы мешаете людям идти к нам», – заявил Гароди, а Эльза Триоле добавила: «Вы – философ, а следовательно, антикоммунист». Газета «Правда» обрушилась на экзистенциализм со смехотворной и все-таки удручающей бранью. Гароди хоть и называл Сартра «могильщиком литературы», но соблюдал все-таки в своих нападках некоторые приличия, зато Канапа в статье «Экзистенциализм – это не гуманизм» в непристойном тоне называл нас фашистами и «врагами человечества». Сартр решил не принуждать себя более к осторожности. Он дал подписать – в числе прочих Пьеру Босту, Мориаку, Геенно – бумагу с протестом против клеветы, распространяемой о Низане, и газеты опубликовали ее; Национальный комитет писателей возразил, Сартр собирался ответить в июльском номере «Тан модерн». Разрыв этот был неизбежен, ибо, писал он в работе «Что такое литература?», которую печатал тогда журнал «Тан модерн»: «Политика сталинского коммунизма несовместима с честным занятием литературным трудом». Он упрекал компартию в ее пренебрежении ролью искусства и культуры в жизни общества, в колебаниях между консерватизмом и оппортунизмом, в утилитаризме, низводившем литературу до уровня пропаганды. Вызывавший подозрения у буржуазии и оторванный от масс, Сартр обречен был иметь лишь читателей, а не широкую публику. Он охотно мирился с таким одиночеством, ибо оно соответствовало его пристрастию к авантюризму. Нельзя представить себе ничего более отчаянного и ничего более радостного, чем это эссе. Отталкивая Сартра, коммунисты тем самым обрекли его на политическое бессилие; но раз определить –