егиона я бы их не наградил!» Странные слова: Камю, как и Сартр, отказался от ордена Почетного легиона, который в 1945 году друзья у власти хотели им дать. Мы чувствовали себя очень далекими от него. Тем не менее он с искренней теплотой уговаривал Сартра: «Уезжайте. Если вы останетесь, они отнимут у вас не только жизнь, но и честь. Вы умрете в ссылке, а они скажут, что вы живы, что вы призываете к отказу от национальных интересов, к смирению, к предательству, и им поверят». Я была потрясена и в последующие дни обдумывала доводы Камю. Возможно, Сартра не тронут, при условии что он будет молчать; но произойдут вещи – мы не имели больше права сомневаться в этом, – с которыми он не станет мириться молча, а ведь известно, какую судьбу готовил Сталин для непокорных интеллектуалов. Во время одного обеда у «Липпа» я спросила Мерло-Понти, что он рассчитывает делать: он не собирался уезжать. А Сюзу повернулась к Сартру: «Вы разочаруете многих людей, если уедете, – сказала она то ли простодушно, то ли провоцируя. – От вас ожидают самоубийства». В другой день Стефан умолял Сартра: «В любом случае, Сартр, обещайте, что вы никогда не признаете их!» Столь героические перспективы мне совсем не нравились, и я вновь и вновь возвращалась к разговору о возможной оккупации. О союзе с фашистами против французских рабочих не могло быть и речи; принять все – тоже нельзя, а открытое сопротивление равносильно самоубийству. Сартр слушал меня, насупившись; мысль об изгнании он отвергал начисто. Олгрен, убежденный теперь, что какая-нибудь безрассудная выходка Макартура может развязать войну, приглашал нас в Миллер. Однако никогда мы не питали столь сильной ненависти к Америке, как в ту пору. В августе Сартр был смущен – меньше, чем Мерло-Понти, и все-таки – тем обстоятельством, что северные корейцы первыми пересекли границу и что коммунистическая пресса отрицала это. Потом мы узнали, что они попали в западню; Макартур хотел этого конфликта, надеясь воспользоваться им, чтобы отдать Китай на милость китайскому лобби, а с другой стороны, феодалы Юга имели виды на промышленность Севера. Охота на человека, обстрелы, прочесывания: американские военные вели не менее жестокую расистскую войну, чем наши войска в Индокитае. Словом, если мы надумаем уехать, то нам подойдет только какая-нибудь нейтральная страна, решили мы. «Закончить свои дни в Бразилии, как Стефан Цвейг, вы только представьте себе!» – говорил Сартр. Он был убежден, что, даже выбирая изгнание из лучших побуждений, человек теряет свое место на земле и никогда уже не обретет его полностью. А мы к тому же собирались бежать от режима, который, несмотря ни на что, воплощал собой социализм! Мы оказались по одну сторону с людьми правых взглядов, хотя они-то не довольствовались пустыми словами, они использовали свое состояние и свои связи, чтобы обеспечить себе пароходы и самолеты. Однажды мы обедали у Клузо; Вера была одета с хорошо продуманной небрежностью: в брюках, вся в черном, с золотой цепочкой на лодыжке, с ниспадающими на плечи великолепными пышными волосами. Был там и Андре Жиллуа с женой. На протяжении всей трапезы разговор вертелся вокруг практических возможностей отъезда. Сартр не желал внезапно быть отброшенным в этот лагерь. «Между американской подлостью и фанатизмом компартии неизвестно, какое место в этом мире остается нам», – писала я сестре. Сартр с негодованием ясно осознал, что коммунисты, относившиеся к нему как к врагу, загоняют его в тупик, словно он и есть враг. Он никогда особенно не верил в русскую оккупацию, но, вообразив ее себе, остро почувствовал парадоксальность нашей ситуации; охватившее Сартра возмущение сыграло огромную роль в дальнейшем развитии его мировоззрения.
Глава V
Мой образ жизни изменился. Я много времени проводила дома. Это слово наполнилось новым смыслом. Раньше у меня ничего не было, ни мебели, ни гардероба. Теперь в моем шкафу висели гватемальские кофты и юбки, мексиканские блузки, костюм и американские пальто. Комнату мою украшали вещи недорогие, но для меня бесценные: страусиные яйца из Сахары, тяжелые тамтамы, барабаны, привезенные мне Сартром с Гаити, стеклянные шпаги и венецианские зеркала, которые он купил для меня на улице Бонапарта, гипсовый слепок его рук, светильники Джакометти. Я любила работать лицом к окну: голубое небо в обрамлении красных занавесок походило на декорацию Берара. Там я проводила много вечеров с Сартром; я поила его фруктовым соком, ибо он временно отказался от спиртного. И мы слушали музыку. Мне захотелось купить проигрыватель, я посоветовалась с Вианом, какой выбрать, и Сартр помог мне составить фонотеку. Его интересовали Шёнберг, Берг, Веберн, но во Франции не существовало записей их произведений. Я купила некоторых классиков, кое-кого из старинных, «Четыре времени года» Вивальди, от которого Париж вдруг снова пришел в восторг, много произведений Франка, Дебюсси, Равеля, Стравинского, Бартока: в Америке, где он был в большой моде, мы открыли его каждый сам по себе, и в то время – с последними квартетами и сонатой для скрипки – он стал для нас самым любимым. По совету Виана я покупала также много джаза. Менять пластинку каждые пять минут и довольно часто иголку – сколько требуется терпения! Да и консервированная музыка звучит совсем иначе, чем живая. И все-таки приятно иметь возможность устроить концерт на дому, по собственному желанию и в нужное время.
В рождественский вечер, когда у меня собрались Ольга, Ванда, Бост, Мишель, Сципион, Сартр, у нас было иное развлечение: магнитофон, который М. отдала на хранение Сартру. Без предупреждения я записала несколько разговоров. Слова созданы для того, чтобы разлетаться, и до чего удивительно вновь слышать застывшие, окончательные, словно предназначенные для возведения в сан стихотворения, беспечно брошенные наобум фразы.
Иногда я ходила в кино. «Золотая каска» [34] воздала наконец должное красоте Симоны Синьоре и открыла нам ее талант.
Чуть раньше на месте прежнего «Прокопа», взяв его имя, открылся новый ресторан: мраморные столики, кожаные банкетки; мне там нравилось. На втором этаже находился клуб, где бомонд ужинал при свечах. Внизу можно было встретить завсегдатаев квартала, среди прочих Луи Валлона, вдрызг пьяного. Издалека он бормотал оскорбления в мой адрес, но, высказавшись, подходил ко мне, чтобы со слезами на глазах поговорить о Колетт Одри, которую он любил до войны, в те времена, когда был социалистом. В «Прокопе» я изредка встречалась за обедом с Антониной Валлантен, если только не шла к ней во второй половине дня. Плохо, небрежно одетая, в некрасивых пеньюарах, она меня удивляла, особенно когда на фотографии я видела ее молодой и прекрасной, однако за разговором оживал ее талант биографа: она очень хорошо рассказывала о людях. Подруга Штреземана, она знала многих политических деятелей и очень близко Эйнштейна, о котором написала книгу. Она была также автором работ о Гойе и да Винчи, имевших огромный успех. Сотрудничала с «Тан модерн», в основном как критик по искусству. Наши отношения продолжались до августа 1957 года, когда сердечный приступ оборвал ее жизнь.
Жюллиар, с тех пор как принял от Галлимара на свое попечение «Тан модерн», приглашал нас иногда на обед. Его жене, элегантной Жизель д’Ассайи, нравилось собирать известных людей, которым не всегда было что сказать друг другу. Мы встречали у нее Пуленка, Брианшона, Люси и Эдгара Фор, Мориса Шевалье и Жана Массена, бородатого священника, сохранявшего еще веру, но отделившегося от церкви: он служил мессу у себя в комнате; он приводил нам свои доводы и рассказывал о собственных проблемах. Время от времени Мерло-Понти останавливал его: «Вы должны написать об этом в «Тан модерн»». И каждый раз тот отвечал тихонько: «Плевал я на «Тан модерн»». Позже он утратил веру, женился и писал вместе со своей женой книги в марксистском духе, некоторые из них превосходны – о Моцарте, Бетховене, Робеспьере, Марате.
Симона Беррьо отвела меня к Колетт, которую очень хорошо знала. В юные годы Колетт завораживала меня. Как все, я получала удовольствие от ее языка, мне очень нравились три или четыре ее книги. «Жаль, что она не любит животных», – сказал нам однажды Кокто. И то верно, говоря о собаках и кошках, она всегда говорила лишь о себе, и я предпочитала, когда она делала это открыто; любовь, кулисы мюзик-холла, Прованс подходили ей гораздо лучше, чем животные. Ее довольство собой, презрение к другим женщинам, почитание надежных ценностей не вызывали у меня симпатии. Но она жила, она работала и была мне приятна. Рассказывали, что Колетт бывает не слишком любезна с женщинами моего возраста, и действительно, приняла она меня холодно. «Вы любите животных?» – «Нет», – отвечала я. Она смерила меня величественным взглядом. Мне это было безразлично. Я не ожидала никакого контакта между нами. Мне довольно было созерцать ее. Парализованная, с распущенными волосами, сильно накрашенная, с заостренным лицом и голубыми глазами, которым возраст придавал ошеломляющий блеск, в окружении своей коллекции пресс-папье и зелени за окном, она предстала мне, неподвижная и величавая, как умопомрачительная Богиня-Мать. Когда однажды мы ужинали вместе с ней и Кокто у Симоны Беррьо, у Сартра тоже возникло ощущение, что перед ним «священный идол». Она побеспокоила себя в значительной степени из любопытства, чтобы увидеть его, зная к тому же, что будет для него гвоздем вечера: эту роль она исполняла с царственным добродушием. Она рассказывала истории о своей жизни, о людях; бургундская плавность интонаций не притупляла остроту ее слов. Слова у нее лились из вечного источника, по сравнению с этой естественностью высочайшего класса блеск Кокто казался вымученным.
С Жене мы как-то ужинали у Леоноры Фини; она написала его портрет. Вместе они посещали миллиардеров, которых с большим или меньшим успехом побуждали к меценатству. Меня интересовали ее рисунки, гораздо менее ее коллекция кошек и еще меньше чучела мышей, которые притворялись живыми под стеклом.
Кого я часто встречала в Сен-Жермен-де-Пре, так это художника Вольса. Он делал иллюстрации к «Лицам» Сартра. Полан покупал у него время от времени либо рисунок, либо акварель; нам очень нравилось то, что он делал. Немец, давно уже переселившийся во Францию, он пил в день по литру водки из виноградных выжимок и, несмотря на свои тридцать шесть лет, белокурые волосы и розовый цвет лица, выглядел весьма пожилым; глаза его были налиты кровью, думается, я никогда не видела его трезвым. Ему помогали друзья, Сартр снял для него комнату в отеле «Сен-Пер»: хозяин жаловался, что ночью его находили спящим посреди коридора и что он давал друзьям пристанище в пять часов утра. Однажды на террасе мартиниканской «Рюмри» мы выпили с ним по стаканчику; неопрятный, небритый, он был похож на бродягу. К нему подошел очень хорошо одетый господин со строгим лицом, от которого веяло роскошью, и сказал ему несколько слов. Когда он удалился, Вольс повернулся ко мне. «Прошу прощения. Этот тип – мой брат, банкир!» – сказал он тоном банкира, признающегося в том, что его брат – бродяга.