Присутствие рядом со мной Ланзманна освободило меня от возраста. И прежде всего оно устранило мои страхи. Раза два или три он видел, как они сотрясали меня, и его это так напугало, что я до мозга костей прониклась решимостью не поддаваться им больше: мне казалось отвратительным уже теперь обрекать его на предсмертные муки. А кроме того, его присутствие возродило интерес, с которым раньше я ко всему относилась. Ибо любознательности у меня сильно поубавилось. Теперь я жила на земле с ограниченными ресурсами, разрушаемой ужасными и простыми бедствиями, и моя собственная ограниченность во времени, распространившись на мое положение, судьбу и творчество, установила пределы моим притязаниям. Далеко в прошлое ушло то время, когда от любой вещи я ожидала всего! Конечно, я интересовалась тем, что появлялось: книгами, фильмами, живописью, театром; однако мне скорее хотелось проверить, углубить и дополнить прежний свой опыт, а для Ланзманна все было внове, и он на все проливал неожиданный свет. Благодаря ему множество всяких вещей были возвращены мне: радости, удивление, тревоги, веселость и свежесть мира. После двух лет, на протяжении которых вселенский маразм совпал для меня с надломом любви и первыми предчувствиями приближающегося заката, я с новой силой пылко устремлялась навстречу счастью. Война отодвигалась. Я замыкалась в радости своей личной жизни.
С Сартром мы виделись так же, как раньше, только у нас появились новые привычки. Несколько месяцев назад меня разбудил необычный шум: кто-то легонько стучал по барабану. Я включила свет: с потолка на кожаное кресло капала вода. Я пожаловалась консьержке, она сообщила управляющему, тот поговорил с хозяином дома. Но в комнате капало по-прежнему, и она тихонько подгнивала. Когда у меня поселился Ланзманн, мебель и пол заполонили книги и газеты. В этой комнате еще можно было работать и спать, но проводить время стало неприятно. Отныне, чтобы поговорить, поужинать и выпить, мы с Сартром располагались в «Палетт» на бульваре Монпарнас, а иногда в «Фальстафе», напоминавшем нам нашу молодость. С Ланзманном и Ольгой я часто ходила в бар-ресторан на улице Бюшри, по другую сторону сквера, там я в основном назначала все свои встречи; его посещали левые интеллектуалы. Сквозь широкие окна видно было Нотр-Дам и зелень, в зале приглушенно звучали бранденбургские концерты. Подобно мне, Сартр особенно хорошо чувствовал себя в узком кругу, который я собрала на Рождество на улице Бюшри, это Ольга с Бостом, Ванда, Мишель, Ланзманн. Мы так хорошо понимали друг друга, что улыбка порой стоила целой речи и разговор становился гораздо интереснее салонных развлечений, ведь если такое согласие отсутствует, то вести беседу – это целая работа, и зачастую напрасная. Я утратила интерес к мимолетным знакомствам. Моника Ланж предложила мне встретиться с Фолкнером, я отказалась. В тот вечер, когда Сартр ужинал у Мишель с Пикассо и Чаплином, с которым я познакомилась в США, я предпочла пойти с Ланзманном посмотреть «Limelight» [38] .
Весна подарила мне радость: в Америке вышел «Второй пол», его успех не омрачила никакая грязь. Я дорожила этой книгой и с удовольствием отмечала – каждый раз, как ее печатали за границей, – что во Франции она вызвала скандал не по моей вине, а по вине моих читателей.
В конце марта я отправилась вместе с Ланзманном в Сен-Тропе. По дороге мы обсуждали мой роман, рукопись которого я ему дала. Он обладал острым критическим умом, пожалуй, даже въедливым, и дал мне хорошие советы. Эта книга доставила мне много забот. После Норвегии я переделала ее коренным образом, но когда осенью 1952 года Сартр перечитал ее, он все еще не был удовлетворен. Быть может, действительно не стоило брать героями писателей, или, по крайней мере, такая задача была не по силам мне… «Надо все бросить», – решила я. «Поработайте еще», – советовал Сартр; однако его волнение перевешивало слова ободрения. Скорее Бост и Ланзманн побудили меня к упорству; они читали текст в первый раз и острее чувствовали его достоинства, чем недостатки. Так что я снова принялась за роман. Однако в этот последний год работы я с трудом сдерживалась, когда люди спрашивали с вежливым удивлением: «Вы больше не пишете? Почему она перестала писать? Она давно уже ничего не писала…» И когда появлялся новехонький, в нарядной обложке роман какого-нибудь талантливого писателя с более скорым, чем мое, пером, я чувствовала укол зависти.
В ноябре Сартр опубликовал в «Тан модерн» вторую часть своего эссе «Коммунисты и мир», где он уточнял границы и причины своего соглашения с партией. Он поехал в Вену и по возвращении подробно рассказал нам о Конгрессе в защиту мира. Целую ночь напролет он пил с русскими водку. Коммунистов было относительно мало – 20 процентов. Многие делегаты приехали на встречу без согласия своих правительств. Франция, не считая коммунистов и прогрессистов, была представлена слабо; интеллектуалы левых взглядов, которых хотел привлечь Сартр, не приехали. Вместе с Ланзманном я пошла на митинг, где делегаты делились своим опытом; странно было видеть Сартра сидящим рядом с Дюкло и обменивающимся с ним улыбками. Думаю, коммунисты тоже этому удивлялись; член комитета, уполномоченный представить Сартра, чуть заметно запнулся: «Мы рады видеть среди нас Жана Поля…» Зал вздрогнул: все подумали, что он скажет: Давида. Но он спохватился, и Сартр взял микрофон. Я всегда волновалась, когда он говорил на публике, наверное, из-за дистанции, которую внимательная толпа создавала между нами. Он сильно всех позабавил, высмеяв людей левых взглядов, которые испугались Вены. Потом взялся за Мартине и Стефана; последний сидел как раз передо мной, я видела, как он реагировал и время от времени оборачивался с кислой улыбкой.
Команда «Тан модерн» в большинстве своем одобряла политическую позицию Сартра, позже он рассказал, как из-за этого испортились его отношения с Мерло-Понти. Многие люди отошли от него с большим или меньшим шумом то ли по глубокому несогласию, то ли считая, что он их компрометирует. Его довольно прохладно встретили во Фрибуре, куда он ездил читать лекцию. Из тысячи двухсот студентов, слушавших его, французский язык в достаточной степени знали не более пятидесяти. Им показалось, что он слишком близок к марксизму. Сартр нанес визит Хайдеггеру в его орлином гнезде. Тот рассказывал, как он огорчен пьесой, которую только что написал о нем Габриель Марсель. Они только об этом и говорили, и Сартр ушел через полчаса. Хайдеггер ударился в мистицизм, сказал мне Сартр и с удивлением добавил: «Вы только представьте себе: четыре тысячи студентов и преподавателей целыми днями корпят над Хайдеггером!»
В конечном счете Сартр сам решил написать большую часть книги, посвященную Анри Мартену. Друзья беспокоились: неужели ему нечего больше делать? Я тоже так думала в стародавние времена – до войны. Теперь литература уже не казалась мне священной, и я знала, что если Сартр выбирает такой путь, то, значит, испытывает в этом потребность. Он перечитывал Маркса, Ленина, Розу Люксембург и многих других. Собирался также продолжить «Коммунистов и мир».
Новые позиции Сартра очень понравились Ланзманну. Политика казалась ему важнее литературы, и, как я уже говорила, если он не вступал в компартию, то лишь по субъективным причинам. Прочитав черновик «Мандаринов», он убедил меня получше объясниться по поводу сохранения Анри и Дюбреем дистанции в отношениях с коммунистами: до тех пор мне это казалось само собой разумеющимся. Я была далека от того, чтобы осуждать Сартра, однако он не убедил меня в необходимости следовать за ним, так как я судила о его эволюции с учетом его исходной позиции; я опасалась, как бы ради сближения с компартией он не отошел слишком далеко от собственной обретенной истины. Ланзманн находился на другом конце пути и называл прогрессом каждый шаг, который делал Сартр навстречу коммунистам. Постепенно он сломил мое сопротивление, я отказалась от своего идеалистического морализма и в конце концов приняла точку зрения Сартра. Тем не менее работать с коммунистами, не отрекаясь от своих взглядов, было ничуть не легче – несмотря на относительно большую открытость французской компартии, – чем в 1946 году. Сартр не чувствовал себя затронутым внутренними трудностями партии. Однако он не смирился ни с пражскими процессами, ни с бушевавшим в СССР антисемитизмом и арестом «убийц в белых халатах». Вероятно, ему пришлось бы поссориться со своими новыми друзьями, если бы ход событий внезапно не изменился. Однажды Сартр должен был обедать вместе с Арагоном, и тот явился к нему с полуторачасовым опозданием, взволнованный, небритый: умер Сталин, и сразу же Маленков освободил обвиненных врачей и принял в Берлине меры для ослабления напряженности. Не одну неделю все в нашем окружении, как и повсюду в мире, терялись в догадках, толках, прогнозах. Сартр почувствовал огромное облегчение! Сближение, к которому он стремился, получило наконец возможность осуществиться.
Было одно увлечение, целиком сохранившее для меня свою притягательную силу, – это путешествия. Я еще не видела всего, что желала увидеть, а во многие места хотела бы вернуться. Ланзманн же почти не знал ни Францию, ни мир. Большую часть свободного времени мы посвящали прогулкам, коротким и длинным.
Думаю, что деревья, камни, небеса, краски и шелест пейзажей никогда не перестанут трогать меня. Так же, как в юности, меня приводили в волнение закат солнца на песчаных берегах Луары, какие-нибудь красные отвесные скалы, яблоня в цвету, зеленый луг. Я любила серые и розовые шоссе под сенью нескончаемых рядов платанов или, когда приходит осень, золотой дождь листьев акации; я любила небольшие провинциальные селения, конечно, мне нравилось не жить там, а проезжать мимо них, чтобы потом вспоминать; я любила оживленные рынки на площадях Немура или Аваллона, тихие улицы с низкими домами, розы, ползущие вверх по камню какого-то фасада, шелест сирени над стеной. Запах скошенного сена, вспаханное поле, вересковые заросли, говор фонтанов навевали воспоминания детства. Да, еще несколько лет мне могли доставлять удовольствие золотистая черепица бургундских крыш, гранит бретонских церквей, камни ферм в Турени, потаенные тропинки вдоль воды, что зеленее травы, ресторанчики, где мы останавливались, чтобы отведать форели или фрикасе, отблески фар автомобилей на асфальте Елисейских полей. Но что-то подтачивало эту радость, эти празднества, да и саму страну.