Среда, 1 октября День, омраченный референдумом и болезнью Сартра, он меня беспокоит: у него болит голова и он не хочет идти к врачу раньше субботы. Меня преследуют кошмары, и я весь день не нахожу себе места.
Четверг, 2 октября
Мрачные дни. Чтение номера «Экспресс» удручает: примирение с поражением и отвлекающий маневр. «Обсерватёр» держится достойнее. Сартр обедал с Симоной Беррьо, я так признательна ей: она сумела напугать его, и он собирается идти к врачу, я – вместе с ним. Слабое утешение: она пригрозила ему параличом и инфарктом; вид у него страшно усталый, его мучают головокружения и непрестанные головные боли.
Обед в «Куполь» с Жизель Халими. Слово за слово она поведала мне о своей жизни. Ах, далеко еще не все в порядке в судьбе женщин… Она рассказывает мне о процессе в Филиппвилле: ни ее, ни ее коллег не пожелали принять ни в одном отеле; пришлось адвокатам города приютить их. Представитель государственной власти потребовал девять смертных приговоров, суд вынес четырнадцать, то есть против всех обвиняемых (случайно арестованных после мятежа, наверняка все невиновные), за исключением одного провокатора. Впрочем, решение было признано недействительным, и в ближайшие дни дело снова будет слушаться в Алжире.Понедельник, 6 октября
Сартр был у врача. Ему немного лучше, хотя головные боли не проходят.
Шли такие дожди, что деревья на парижских улицах стоят зеленые. Можно подумать, что осень еще не наступила.
У будущего нет лица. Чувствуешь себя безработным, опустошенным, растерянным.Вторник, 14
Поистине ужасные дни. Временами Сартр чувствует себя вроде бы лучше, а бывает, как, например, вчера, путает слова, двигается с трудом, его почерк, его орфография приводят в ужас, и я ужасаюсь. Левый желудочек сердца внушает опасения, сказал врач. Необходим настоящий отдых, на который Сартр не согласится. Наша смерть в нас, но не так, как зернышко в плоде, а как смысл нашей жизни; она в нас, но чуждая, враждебная, отвратительная.
Все остальное не в счет. Моя книга, отзывы, письма, люди, которые говорят о ней, все, что могло бы доставить мне удовольствие, все бесповоротно отменяется. У меня не хватает даже духа вести этот дневник.Вторник, 28
Уход от этого кошмара, от болезни. Надо быть уже тронутым старостью, чтобы выносить ее.
Думаю, я перестану вести дневник.И действительно, перестала. Я сложила листки в папку, на которой, не раздумывая, написала: Дневник поражения. Больше я к нему не прикасалась.
В эти ужасные дни Сартр едва избежал апоплексического удара. С давних пор он подвергал свое здоровье жестокому испытанию, и не столько даже из-за переутомления, на которое обрекал себя, желая использовать свои возможности на «полную мощность», сколько из-за установившегося у него высокого давления. А главное, его ошеломило поражение левых сил, приход к власти де Голля и всего, что он собой воплощал. В Риме, постоянно употребляя снотворное, Сартр работал над пьесой, в общих чертах я знала ее содержание, и в Пизе перед моим отъездом он показал мне первый акт. На улице было сорок градусов жары, а у себя в комнате он так отрегулировал кондиционер, что превратил ее в ледник. Дрожа от холода, я читала текст, обещавший много, но не державший своих обещаний. «Это напоминает Зудермана», – заметила я. Он согласился. И начал все заново, но ему требовалось время, а он опять неосторожно взял на себя определенные обязательства. Боязнь испортить произведение, так много значившее для него, еще больше раздражала и волновала его. Наконец, по возвращении в Париж у него случился серьезный приступ болей в печени. Двадцать восемь часов непрерывной работы и последовавший затем митинг совсем доконали его. За обедом у Симоны Беррьо он, не заметив, поставил стакан в пяти сантиметрах от стола, она тотчас сняла телефонную трубку и договорилась с профессором Моро, что он примет Сартра. Дожидаясь его во время этого визита в соседнем бистро, я думала, что его вынесут на носилках. Он вышел на своих ногах и показал мне предписания врача: принимать лекарства, не пить и не курить, отдыхать. Он более или менее выполнял их, но продолжал работать. Головные боли не прекращались. Прежде такой живой и решительный, Сартр ходил не поворачивая головы, с окостеневшими руками и ногами, с распухшим, застывшим лицом, неуверенно ворочая языком и с трудом передвигаясь. Настроение его тоже было непредсказуемым: период затишья перемежался острыми приступами ярости. Врач был поражен его смиренным видом и сразу пообещал: «Я верну вам вашу активность». Но когда я видела его за письменным столом с сонными глазами, судорожно царапающим бумагу нетвердым пером и говорила ему: «Отдохните», он отвечал мне с небывалой для него резкостью. А иногда уступал. «Хорошо, пять минут», – соглашался он, ложился и, обессиленный, засыпал на два-три часа. «Сегодня он выглядит очень усталым», – сказала мне однажды его мать, когда я пришла раньше Сартра. «Вы устали?» – спросила я, когда он вернулся. «Вовсе нет», – отвечал он, усаживаясь за письменный стол. Я настаивала. «Уверяю вас, я чувствую себя прекрасно». И он принялся чертить немыслимые знаки. Я делала вид, будто работаю, ожидая, что он с минуты на минуту рухнет. Я пошла к доктору. «Не скрою от вас, – сказал мне доктор, – когда я увидел, как он входит в мой кабинет, я подумал: этому человеку грозит апоплексический удар. – И добавил: – Это очень возбудимый человек. И переутомлен умственно, но особенно эмоционально. Ему необходим моральный покой. Пусть немного работает, если ему так хочется, но ни в коем случае не следует перегружать себя, иначе он не протянет и шести месяцев». Моральный покой во Франции сегодня! К тому же Сартр намеревался закончить свою пьесу не позже чем через два месяца! Я сразу же пошла к Симоне Беррьо; решено, «Затворников Альтоны» передвинут на следующую осень. Я не говорила Сартру о предпринятых мною шагах, а когда сказала через несколько часов, он выслушал меня с добродушным безразличием: я предпочла бы, чтобы он рассердился. Какое-то время он работал совсем понемногу, потом медленно стал восстанавливаться. Самым тягостным для меня во время этого кризиса было одиночество, на которое его болезнь обрекала меня: я не могла разделить с ним заботы, предметом которых он был. Память об этих днях наложила на меня отпечаток. В 1954 году смерть стала со мною неразлучна, а отныне она мной завладела.
Ее власть имела название: старость. В середине ноября мы ужинали в «Палетт» с Лейрисами. Со времени последней нашей встречи Лейрис принял смертельную дозу барбитуратов, его спасли лишь ценой сложнейшей операции и длительного лечения. И ему и Сартру удалось избежать гибели. Мы поговорили о лекарствах: о снотворных, успокаивающих, снимающих напряжение, которыми пользовался Лейрис. Я спросила, каков все-таки от них эффект. «Очень просто, – ответил он, – это снимает напряжение». И так как я продолжала настаивать, он уточнил: «Неприятности остаются, они никуда не деваются, только вы их больше не воспринимаете». Пока они с Сартром выясняли разницу между успокаивающими средствами и снимающими напряжение, я думала: «Ну вот, мы уже перешли рубеж, стали стариками». Чуть позже, разговаривая со старинным другом, Эрбо, я сказала, что нам, в общем-то, больше нечего ждать, разве только собственной смерти и смерти наших близких. Кто уйдет первым? Кто кого переживет? Вот вопросы, которые теперь я задавала будущему. «Да будет, будет, – отвечал он, – пока еще мы не дошли до этого, вы всегда опережали свой возраст». А между тем я не ошибалась…
Последняя нить, которая удерживала меня, не давая осознать истинного моего положения, лопнула: наши отношения с Ланзманном разрушились. Это было естественно, это было неизбежно и даже, если вдуматься, желательно, как для одного, так и для другого; однако момент для раздумий еще не наступил. Ход времени всегда приводил меня в замешательство, я все принимаю за окончательное, поэтому процесс расставания был для меня труден; для Ланзманна, впрочем, тоже, хотя инициатива исходила от него. Я была не уверена, что мы сумеем спасти прошлое, и слишком дорожила им, чтобы мысль отречься от него не была мне ненавистна. С печалью в сердце я подходила к концу этого тягостного года.
Глава X
Начиная с мая месяца шквал слов обрушивался на Францию; к ним нельзя даже было отнести такое ясное понятие, как «ложь». Их интерпретировали специализированные команды. Выражение «мир храбрых» они переводили как «великодушное предложение», что для алжирцев означало капитуляцию.
Пресса покорно смирилась. Выборы в Алжире стали фарсом, во Франции – победа членов партии «Союз в защиту новой республики», которые вместе с обязательными мусульманскими избранниками образовали блок из двухсот шестидесяти голлистских депутатов. Коммунисты утратили свою значимость. Многие люди из тех, кто до сих пор причислял себя к левым, выбрали так называемый реализм.
Результаты референдума окончательно отторгли меня от моей страны. Покончено и с путешествиями во Франции. У меня не было желания знакомиться с еще неведомыми мне местами, такими как Таван, Сен-Савен и прочие; настоящее отравляло для меня прошлое. Отныне надменную горделивость осенних дней я встречала в унижении, сладость наступающего лета – с горечью. Еще случается, что от прелести какого-то пейзажа у меня захватывает дух, но это все равно как преданная любовь или лживая улыбка. Каждую ночь, ложась спать, я страшилась сна, его наполняли кошмары, а когда просыпалась, меня охватывал холод.
«Период битв завершился», – заявил де Голль в Туггурте. На деле никогда они не были столь серьезны. Генерал Шалль добился военных успехов, однако его психологическое наступление провалилось, он не привлек на свою сторону население. В начале весны 1959 года нам был явлен еще малоизвестный лик этой истребительной войны: лагеря. Начиная с ноября 1957 года операция по так называемой «перегруппировке» приобретала размах. Раз АНО – вопреки официальной пропаганде – чувствовала себя среди народа как рыба в воде, требовалось убрать воду: опустошить поселки и дуары, выжечь земли и поместить крестьян под контроль армии, за колючую проволоку. 12 марта 1959 года газета «Монд» намекнула вскользь на существование подобных центров. В апреле генеральный секретарь «Католической помощи» монсеньор Родэн проводил расследование, некоторые результат