В октябре команда «Тан модерн» собралась на обед у «Липпа», дабы отпраздновать возвращение Пуйона, недавно занявшегося этнографией и проводившего лето возле озера Чад, у народности корбо. Нечувствительный к жаре, он страдал лишь от мух, облеплявших его с головы до ног всякий раз, как он умывался рядом с палаткой. Он с удовольствием питался лепешками из проса, которые каждое утро замешивали для него. Единственным его занятием были разговоры с туземцами через переводчика. Мне казалось, что на его месте я умерла бы от скуки. «Каждое утро я спрашивала бы себя, что мне делать до самого вечера?» – заметила я. «Так не ездите туда никогда!» – с воодушевлением ответил он. К несчастью, он собрал мало информации; жизнь корбо была на редкость примитивной. «Они потеряли лук, – объяснял нам Пуйон. – Он у них был, и они его потеряли. Это хуже, чем никогда его раньше не иметь: им никогда его уже не найти!» Соседние племена пользовались луком, а они говорили: «А зачем?» При таких условиях ни одно из современных изобретений – ни автомобили, ни самолеты – не прельщало их: а зачем? Время от времени они с помощью камня убивали нескольких птиц и съедали их. У них был скот, но кормился он на далеких пастбищах и представлял собой лишь мнимое достояние. Землю у них обрабатывали женщины, и потому все они были многоженцами, за исключением слабоумного холостяка, жившего милостыней, и одного старика, более обеспеченного, чем другие, объяснившего Пуйону: «Мне не нужно больше одной жены, я богат». Их традиции казались столь же примитивными, как их нравы; чтобы увековечить их, требовалась встреча умного старика и любознательного ребенка: такое случалось редко, и многие традиции забылись. Они жили без религии и без обрядов, ну или почти. Голос Пуйона дрожал от восторга: эти люди избежали нужды, отказавшись от всяких потребностей; в лишениях они обретали изобилие. Мы испугались, как бы он не натурализовался и не стал одним из корбо.
За пределами круга своих близких я любила беседовать с людьми лишь с глазу на глаз, что нередко позволяло обойтись без светских банальностей. Я сожалела, что мне ни разу этого не удалось во время моих редких встреч с Франсуазой Саган. Мне очень нравился ее легкий юмор, ее стремление не попадаться на удочку и не кривляться. Расставаясь с ней, я всегда говорила себе, что в следующий раз нам удастся поговорить лучше, но нет, опять не получалось, понятия не имею почему. Поскольку она находила удовольствие в опущениях, в намеках, в недомолвках и недосказывала фраз, то мне казалось нудным договаривать свои фразы, но для меня не свойственно их разбивать, и в конце концов я не находила что сказать. Она внушала мне робость, как ее внушают мне дети, некоторые подростки и люди, которые иначе, чем я, пользуются языком. Думаю, и я со своей стороны внушала ей неловкость. Как-то летним вечером мы встретились с ней в кафе на бульваре Монпарнас и обменялись несколькими словами, ее, как всегда, отличали изящество и юмор, мне так хотелось побыть с ней наедине. Но она сразу же сказала, что ее ждут в «Эпи Клубе». Там находились Жак Шазо, Паола де Сен-Жюст, Николь Берже и кое-кто еще. Саган молча пила. Шазо рассказывал разные истории о Мари-Шанталь, и я удивилась при мысли, что прежде не было для меня ничего более естественного, чем сидеть ночью в каком-нибудь заведении со стаканом виски: я чувствовала себя так не на месте! Правда, меня окружали чужие люди, которые тоже не знали, почему я оказалась в их обществе.
Я понемногу читала. «Страстная неделя» Арагона навела на меня почти такую же скуку, как «Доктор Живаго»; усвоив его целенаправленность и оценив мастерство, я не вижу причин вникать до конца в эту прилежную аллегорию. Мне больше нравился голос Арагона, прямой и без прикрас, каким его слышишь иногда в «Неоконченном романе», в «Эльзе»; он трогал меня, когда писал о своей молодости и своих иллюзиях, о своих мечтах, о тщете славы, о жизни, которая проходит и убивает вас. «Зази», завоевавшей признание широкого круга читателей, я предпочитала другие книги Кено. Зато я с радостью погружалась в жизненную содержательность «Лолиты». Набоков со смущающим юмором оспаривал ясные логические обоснования секса, эмоций, личности, столь необходимые организованному миру. Несмотря на претенциозную неуклюжесть пролога и финальный спад, история меня захватила. Ружмон, который бестолково рассуждает о Европе, но совсем неплохо о сексе, расхвалил Набокова за то, что он изобрел новый лик любви-проклятия.
Обычно я читала во второй половине дня, перед тем как начать работать. Вечером в постели мне случалось пролистать один из тех романов, что присылали издательства; как правило, минут через десять я выключала свет. Но однажды не выключила. Книга принадлежала перу неизвестного мне автора и начиналась без блеска. Благоразумная девочка встречает неуравновешенного мальчика, она спасает его от самоубийства, и они полюбили друг друга: это банально, но таковым не оказалось. Их любовь, двусмысленная, приводящая в смущение, ставила под вопрос саму любовь. Наивная девочка говорила как многоопытная женщина, причем таким тоном, таким голосом, которые, несмотря на некоторые колебания, не отпускали меня до последней страницы. Это редкое удовольствие – неожиданно быть покоренной книгой, о которой никто еще не говорил. Кристиана Рошфор: кто это? Об этом я узнала чуть позже, когда суждение читателей совпало с моим.
В Париже показали полную версию «Ивана Грозного». Первая часть была немного напыщенной; вторая, разнузданная, лирическая, эпическая, вдохновенная, превосходила, быть может, все, что я когда-либо видела на экране. В сентябре 1946 года Центральный комитет осудил фильм, Эйзенштейн написал Сталину, тот принял его и присутствовал на показе в зале Кремля. Лицо Сталина оставалось бесстрастным, рассказывал нам Эренбург, он ушел, не сказав ни слова. Эйзенштейн получил разрешение снимать третью часть, которую хотел соединить со второй, но он был уже очень болен и через два года умер.
Где-то в мае Ланзманн повел меня как-то вечером в «Олимпию» на репетицию Жозефины Бейкер. В урезанных декорациях актеры в городских костюмах соседствовали с другими, полуобнаженными, в античных одеяниях. Мне доставили удовольствие и этот беспорядок, и суета технического персонала, и недовольство руководителей, и необычные результаты, получавшиеся от соединения пышных ухищрений с плоской повседневностью. Но, вспоминая Жозефину моей юности, я повторяла стихи Арагона: «Что миновало? Жизнь…» Она держалась героически, невольно вызывая уважение, но мне тем более казалось непристойным смотреть на нее. На ее лице я видела зло, подтачивающее и мое собственное.
Незадолго до этого – ровно через десять лет после того, как врачи сказали ему: «Вам осталось жить всего десять лет», – от раздражения и сердечного приступа во время частного показа фильма «Я приду плюнуть на ваши могилы» умер Борис Виан. Придя к Сартру вскоре после полудня и раскрыв «Монд», я узнала эту новость. В последний раз я видела Виана в «Труа Боде». Мы выпили по стаканчику, он совсем не изменился со времени первого нашего разговора. Я относилась к нему с большой любовью. А между тем лишь через несколько дней, увидев в «Матче» снимок с накрытыми тканью носилками, я осознала: ведь под тканью – Виан. И поняла: раз ничто во мне не возмущалось, то это потому, что сама я уже свыклась с собственной смертью.
Мы с Сартром провели месяц в Риме. Ему стало лучше, он хорошо себя чувствовал. Первый акт пьесы «Затворники Альтоны» он переделал и написал следующие картины, которые мне очень понравились. Как-то вечером он дал мне рукопись последнего акта, который я прочитала на маленькой площади Святого Евстахия: собрался семейный совет, чтобы судить Франца; каждый объяснял свою точку зрения, мы снова возвращались к Зудерману Когда какое-то произведение Сартра разочаровывает, сначала я пытаюсь винить себя и раздражаюсь все больше, если оно убеждает меня в моей правоте. У меня было очень скверное настроение, когда Сартр присоединился ко мне, и я сказала ему о своем разочаровании. Он не слишком расстроился. Сначала он намеревался показать встречу отца и сына наедине и сам толком не знал, почему отказался от этого. Он вернулся к первоначальному варианту, и на сей раз сцена показалась мне лучшей в пьесе, которую я ставила выше всех прежних его пьес.
Сартр, со своей стороны, резко раскритиковал первую версию моей книги; я сказала, что когда мое творчество не удовлетворяет его, он тоже не щадит меня. Все надо было начинать заново. Но в заключение он заметил, что, на его вкус, это будет интересней «Воспоминаний благовоспитанной девицы», и я работала с удовольствием.
Сартр оставил меня в Милане, через неделю у меня там была назначена встреча с Ланзманном. Я остановилась в Белладжо, несколько оробев от такого уединения, ибо уже отвыкла от этого: дни показались мне слишком короткими. Я завтракала на берегу озера, листая итальянские газеты, работала у открытого окна, любуясь спокойным пейзажем – водой и холмами. Во второй половине дня я читала «Моцарта» Массена, которого отобрала у Сартра, не успевшего его дочитать: он находил эту книгу великолепной. Она была такой насыщенной и страстной, что мне было трудно оторваться от нее, чтобы сесть за работу. После ужина я с радостью возвращалась к ней, попивая виноградную водку на террасе кафе. Затем я гуляла при луне. С Ланзманном мы провели в Ментоне десять дней. Он прочитал мою рукопись и дал хорошие советы. Наши жизненные пути разошлись, но прошлое в неприкосновенности сохранилось в дружбе. Когда я познакомилась с ним, то еще не созрела для старости: он скрыл от меня ее приближение. Теперь она уже поселилась во мне. У меня еще оставались силы, чтобы ее ненавидеть, но не было больше сил приходить из-за нее в отчаяние.Где-то в июле Красный Крест сообщил о том, что все большее число мусульман исчезает, как «исчез» Оден. 10 августа Вержес и Завриан расположились в гостинице «Алетти», с тем чтобы принять алжирок, чьи мужья, сыновья, братья пропали, их пришло множество. Обоих адвокатов выслали, тем не менее они успели собрать сто семьдесят пять показаний, появившихся с сентября по октябрь в «Тан модерн», а также в «Экспресс». Трупов нет, а значит, нет и доказательств, отвечали люди, заинтересованные в отрицании этих убийств. Газета «Франс католик» разъяснила ничтоже сумняшеся, что нельзя утверждать, будто Одена пытали и задушили, так как его нет, дабы засвидетельствовать это, и что пытки, которым подвергся Аллег, не причинили ему, видимо, большого вреда, если он выжил после них.