[61] и наверняка его гложет желание приласкать спящих близнецов, но сделать он этого не может. Я ведь видел то, чего не должен был видеть — как рушилась его жизнь, думал то, чего не должен был думать, говорил то, чего не должен был говорить, и знал то, чего не должен был знать: не удивительно, что наши отношения испортились. Я был свидетелем самого драматического момента в их разводе, это было в субботу рано утром, когда я выходил из дома, направляясь в аэропорт: я видел стоящий у подъезда фургон, видел, как грузили в него коробки с какими-то до боли домашними вещами, я поздоровался с его женой через раскрытую дверь, спросив у нее, в то время как она снимала со стены в прихожей две картины: “Вы что, переезжаете?”. В вопросе была какая-то непристойность: подобные глупейшие вопросы задают, когда пытаются найти выход из невыносимо тяжелых ситуаций — например, спрашивая у человека на смертном одре: “Как поживаете?”; но как бы там ни было, я его задал, и в ответ получил сполна: она могла бы сделать вид, что не расслышала, могла бы просто улыбнуться, и я бы отправился восвояси, проклиная свой болтливый язык, но она ответила со всей безжалостной прямотой: “Только мы”, и показала на близнецов, которые неприкаянно мотались на лестничной площадке, пряча глаза. И потом, в тот же день, я еще подумал, пока летел в Нью-Йорк в салоне первого класса — единственный раз в жизни, — что, в сущности, меня это нисколько не удивляет: Конфалоне был мне не очень приятен, и я бы никогда не стал с ним общаться, не будь мы соседями — спортсмен, говорит только о мотоциклах, одет с иголочки, работает рекламным агентом и мотается по всей Италии, в общем, один из тех, что заводят романы на рабочем месте и ведут, вплоть до финальной катастрофы, двойную жизнь с несколькими мобильными телефонами и мнимыми командировками; его жена была известным эндокринологом, работала в поликлинике “Джемелли" — приятная, заботливая и даже привлекательная, хотя полновата, она любила “Roxy Music”[62] и Грэма Грина. И я, к тому же, все это рассказал: сначала поделился соображениями со своим издателем, с которым мы летели вместе, а потом Анне по телефону, едва мы разместились в гостинице — с расстояния в шесть тысяч километров поведал ей, что произошло с докторшей со второго этажа. А потом, неделю спустя, в ВИП-зале аэропорта Джона Кеннеди в ожидании рейса в Рим, пока я наслаждался всеми прелестями первого класса (коктейли, шампанское, копченая лососина), мне открылась истина, появилась она, жена, рядом с мужчиной гораздо старше ее, загорелым, спортивного вида, он непринужденно обнимал ее за плечи и громогласно повествовал о каком-то болоте возле бомбейского аэропорта. Главврач, проклятье, а я-то считал, что это относится к давно устаревшим мифам, по крайней мере, в плане сексуальных отношений, ан нет, вот же очередная его жертва: она бросила мужа ради главврача. С ними была еще одна пара с таким же распределением ролей (он — в возрасте и со взглядом завсегдатая салонов первого класса, она — молоденькая и явно из подчиненных): вероятно, возвращались с какого-нибудь шикарного конгресса, посвященного чему-нибудь заумному, наподобие Дисфункции молочной железы, и организованного каким-нибудь транснациональным фармацевтическим гигантом для ублажения светил западной медицины, и теперь они, проведя четыре приятных, full-credit,[63] дня в Нью-Йорке со своими любовницами, будут охотно прописывать некий препарат, в связи с производством которого гребаный Совет управляющих планирует в ближайшие три года увеличить на 2.2 % присутствие на мировом рынке и на 8.8 % общую капитализацию.
Именно тогда, после холодного приветствия, которым мы обменялись с этой женщиной в зале для избранных нью-йоркского аэропорта, и наши отношения с ее мужем стали прохладными. И теперь, когда прошло уже столько времени, и она может появляться в обнимку с тем стариканом даже в Риме, больше того — жить с ним вместе, и это он, когда ему заблагорассудится, гладит по головкам близнецов своими костлявыми руками в старческих пигментных пятнах, я жду не дождусь, когда Конфалоне вернется как-нибудь вечером домой с какой-нибудь женщиной, неважно какой — красивой, некрасивой, молодой, старой, — про которую можно будет подумать, что она появилась не сейчас, что она была и раньше, раньше всего другого, и что именно в ней все дело, как в Камилле Паркер-Боулз, но он по-прежнему возвращается домой один, уставший и одинокий, и значит, я всего лишь жалкий сплетник, которому почудилось, что он что-то о чем-то знает, хотя не знает ничего, и он треплется об этом с другого берега океана, вместо того, чтобы заниматься своими делами. Мало приятного, если однажды, сняв трубку домофона, я услышу такую свою характеристику, но если это будет голос Конфалоне, то возмущаться я не в праве.
Возвращаюсь домой, думая, что, в сущности, никто никого по-настоящему не знает, потому что все скрывают правду — если не специально, то инстинктивно. У одной моей знакомой случился настоящий шок, когда она через пять лет после замужества узнала, что у ее супруга аллергия на курятину. В общем-то, это не так уж необъяснимо: их квартира была прямо над рестораном ее родителей, и они ужинали там почти каждый день, так что достаточно было не заказывать курицу; в тех же редких случаях, когда они ели дома, она никогда не готовила курицу, пока это наконец не случилось, и ему пришлось сказать, что у него аллергия на курятину. В качестве технического это объяснение моя приятельница приняла, но что я мог ей возразить, когда она заявляла, что подобные вещи про собственного мужа жена знать обязана и что если она не знает такого, можно представить, сколько она не знает еще… Потом, поскольку ей нельзя отказать в чувстве юмора, она стала воображать, какое лицо сделает ее дочь, когда приведет в дом жениха, и она потребует от него либо немедленно сообщить, на какую пищу у него аллергия, либо никогда в жизни не заикаться об этом; между тем, с того случая она стала обращать внимание на то, что ее муж не делает, что не заказывает в баре, что не читает перед сном — вряд ли это так уж нормально. Они, однако, не разошлись, а это уже кое-что.
Пора спать. Закрываю окно, раздеваюсь, ныряю в кровать, даже не умывшись; но сна нет и в помине, и с этим лучше смириться — видимо, на сегодня я еще не до конца покончил со всеми своими терзаниями. Наверно, мне долго предстоит так проваляться, с закрытыми глазами, все глубже увязая в унынии и смятении. Впрочем, ладно, раз так, значит так. О некоторых вещах лучше думать, а не грезить.
В сущности, день не прошел впустую: я начал писать. Но я также начал курить. Эта пачка “Капри”, надо же ей было мне подвернуться. Фейерверк, Конфалоне, загадочный сквернослов, чайка — как она на меня смотрела. Я сила прошлого, там и осталась моя любовь. Безупречная ловушка, которую расставил мне Больяско, мой невообразимый промах, которым он подло воспользовался: как я мог перепутать журналиста с официантом? Как я могу помнить имя какого-нибудь никчемного актера вроде Бредли Уитфорда и не заметить манжеты его рубашки? Почему память такая сложная штука? Почему она столько в себя вмещает и потом пасует перед самыми простыми вопросами? Голландец на “Фольксвагене” был блондином или брюнетом? В какую сторону вертит револьвером Берт Ланкастер в “Вера Круз”,[64] вперед или назад? Сколько лапок у муравья — шесть или восемь? На каком боку обычно спит Франческино — правом или левом? Если бы я был шпионом, а детский писатель был бы моей легендой, и меня сегодня ночью убили бы при загадочных обстоятельствах — пиф-паф — из пистолета с глушителем, что помнил бы обо мне Франческино?
Открываю глаза и смотрю в потолок, туда, где я много лет собираюсь повесить вентилятор, и почему я этого не делаю — еще одна загадка.
То, что я был детским писателем, он наверняка запомнит.
15
Подскакиваю и сажусь на кровати: без четверти одиннадцать. У меня же назначена встреча.
Опоздать на встречу именно с ней я не могу…
Плетусь в ванну, в голове сонная одурь. Холодная вода смывает остатки приснившегося мне мучительного сна: будто служитель вошел в гостиничный номер, где спала Анна, но это был не служитель, я набрасывался на него, Анна была беременна, он вооружен… — после душа я полностью во власти спешки. Не могу я, черт побери, заставлять ждать эту женщину, она этого не заслужила.
Смотрю на себя в зеркало и вижу лицо, которое меня совсем не радует, в нем есть что-то бандитское: отросшая щетина, глаза опухшие, волосы стоят торчком. Таким я не могу показаться: перед этой женщиной я должен предстать в приличном виде, а еще лучше с намеком на элегантность. Это даже важнее, чем успеть к назначенному времени, если на то пошло: в результате решаю не спешить и привести себя в порядок, не глядя на часы. Пусть каждый делает то, что должен. Пусть жизнь идет своим чередом…
Пока бреюсь, думаю о прошедшей ночи, и уже то, что она позади, вызывает чувство глубокого облегчения. Впрочем, все это в порядке вещей: то, что начинается плохо, заканчивается еще хуже — последнее дело засыпать с тревогой на душе. Я то и дело пил воду и бегал в туалет, всякий раз думая, что теперь в последний раз, но каждый раз обнуляя счетчик времени — единственного механизма, способного одолеть бессонницу. Тяжелый утренний сон, который, наконец, мной овладел, нимало не помог мне восстановить силы, а лишь обеспечил не слишком приятное начало дня, и это еще счастье, говорю я себе, что у меня назначена эта встреча, на которую я явлюсь с незначительным — незначительным — опозданием, потому как, возможно, опозданием и ограничатся все неприятности: с учетом того, о чем мы будем с ней говорить, встреча с этой женщиной поставит в них точку, и о том, чтобы и дальше хандрить и речи быть не может. Напротив, я получу в результате такой заряд энергии, что пулей вылечу на Аврелиеву дорогу, в сторону Виареджо, и ближе к вечеру уже буду с Анной в сосновом бору смотреть, как Франческино скачет на батуте, и безумно благодарить