о индийской позе, позе Кали, что в целом производит впечатление, скорее, жалкое…
Увы, чек подползает туда, куда и устремлен мой взгляд, за ним следует ручка “Паркер” с золотым пером, вероятно, подарок на день рождения, когда эта женщина еще отмечала свои дни рождения; я смотрю на него, не могу не смотреть; собираюсь с духом, беру ручку, снова смотрю на то, что мне видеть невыносимо, на этот бумажный прямоугольник (Банк Фучино), со всеми его высокомерными нулями и идущей понизу длинной и язвительной надписью, дублирующей для верности ту же сумму (пятнадцать миллионов, где решетка нужна для того, чтобы Джанни Орзан, получатель, найдя ручку того же цвета и как следует поупражнявшись в имитации почерка, не мог, слегка поправив верхнее число — заменив все нули на девятки, добавить своей рукой писателя-лауреата девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять в сумму прописью) — чек мятый, затертый в углах, замызгавшийся за шесть долгих дней, проведенных в компании жалких, мелкого достоинства купюр, просроченных телефонных карточек и скомканных квитанций, которые издевались над ним почем зря ("Ты ни черта не стоишь, этот остолоп тебя не подписал…"); он точь-в-точь как те, кого чудом откопали живыми спустя неделю после землетрясения, но в отличие от них не молчит, потеряв голову от яркого света и не веря своему счастью, напротив, он кричит во всю глотку, из последних, покидающих его сил. “Черт вас возьми, — рявкает он, — вас, жалких дилетантов всеобщего братства, вы хотите что-то сделать и ничего не делаете, вы раздаете чеки и их не подписываете, вы вынуждаете мать ребенка, лежащего в коме, встречаться с вами, мчаться на поезде, хватать такси, заказывать мороженое и оказываться в жутких ситуациях, и все из-за вашего поганого легкомыслия. Я проклинаю вас, собаки!”
И все же, как бы тяжко ему ни пришлось, достаточно моей подписи, чтобы он утих и со мной примирился. Готово. Вот эти жалкие, едва читаемые закорючки, которые должны означать “Джанни Орзан” и которые я смиренно вывожу у него на загривке, и он уже воскрес, этот чудесный клочок бумаги, который, прежде чем попасть в передрягу, был Премией, а потом, пусть и на считанные секунды, катамараном, поездкой в Диснейленд и/или антресолью в комнате моего сына; и теперь он преображается снова, на сей раз окончательно, в десять дней растительной жизни ребенка. (Кстати, замечу мимоходом, что в мире может противостоять цивилизации, которая допускает такое?) “Без обид, парень!” — говорит он мне, перед тем как перекочевать обратно в бумажник, где сейчас вся мелочь, насмехавшаяся над ним, подожмет хвост.
— Спасибо, — слышу голос женщины.
“Морганти. Оригинальная кулинария”.
И что теперь? Я должен посмотреть на нее, как же иначе. Но сумею ли я это сделать? Сейчас я знаю, что было написано в больших черных глазах этой женщины с первой минуты: “Чеки, тупица, надо сперва подписывать, а потом дарить” — как я могу посмотреть ей в глаза? Проклятье, почему никто не отвел меня в сторонку после моего великолепного жеста — уходящий мэр, мэр, заступающий на должность, журналистка, — и не сказал, что чек хорошо бы подписать? Почему эта женщина не подделала мою подпись вместо того, чтобы ехать сюда и подвергать нас таким мукам? Разве ей мало достается и без этого?
Подходит официант, берет деньги, и пока он отсчитывает сдачу, окидываю его взглядом с ног до головы: тощая фигура, грязноватый передник, в ухе серьга, волосы ежиком, тонкая бородка — должно быть лет двадцати и, похоже, держит кота — руки исцарапаны. Он надрывает оба счета, сдачу кладет под стакан, говорит “спасибо” и уходит легкой, вихляющей походкой в сторону бара: наверно, гомосексуалист. И как я завидую его простым мыслям — о любви, деньгах, развлечениях…
— Могу я оставить вам свой телефон? — говорит женщина, я по-прежнему не осмеливаюсь на нее посмотреть. — Буду рада, если вы мне как-нибудь позвоните…
Наконец я решаюсь: поворачиваюсь к ней, будь что будет. К счастью, она на меня не смотрит: вынула из сумочки мобильный телефон и, наклонившись к нему, манипулирует кнопками.
— Извините, — говорит, — он у меня недавно, не помню своего номера…
Бип — бип — бип, — нажимает на кнопки, качает головой…
— Ах, вот он…
Поднимает глаза, и я вижу, что красота, исчезнувшая в ту леденящую минуту, вернулась опять, в сопровождении двух героев “Венецианского Анонима”…
— У вас есть, где записать?
Сую руку в нагрудный карман — записной книжки нет. Есть ручка Bic, без колпачка, а книжки нет — точно, вынул ее прошлым вечером, чтобы перечитать призыв японского императора, и оставил на письменном столе, а обратно, конечно, не положил.
— Минуточку…
Куда же записать? Звонить я ей не буду — после того, что я сотворил с чеком; да и она, я уверен, не ожидает, что я когда-нибудь позвоню, однако же телефон я должен где-то записать, раз она хочет мне его дать. Могу записать на ее школьной газете, но это не очень красиво; на книге Карвера, потому что, пожалуй, ее не отдам, хотя нет, могу еще и передумать; на руке, но в этом есть что-то интимное, а двусмысленных жестов уже было сделано немало. Роюсь в карманах пиджака и нахожу что-то бумажное, вытаскиваю — это конверт, сложенный пополам, не заклеенный, без всяких надписей, но явно не пустой. Что там может быть? Впрочем, это неважно, главное, есть на чем писать.
— Я готов.
— 0335, - диктует она, — 5348318. Мне сказали, что он будет брать и в Австрии. В следующий понедельник я туда еду.
Я старательно записываю номер и чувствую себя уже лучше.
— Куда именно? — мне удается даже задать вопрос.
— В Инсбрук.
Слава Богу, худшее позади или почти так. Она меня больше не ненавидит, улыбается мне, снова головокружительно красивая; и потом, почему я решил, что она меня ненавидела — напротив, восхищается мной, она сама так сказала. Я для нее — что-то вроде ангела: сначала рассказывал ее сыну сказки на сон грядущий, а теперь, когда сон оказался слишком крепким, помогает его разбудить. Может быть, ей понравился бы и Карвер, если бы я ей его подарил, может быть, прочитала бы, а в подчеркнутой мною фразе нашла бы для себя поддержку. Да, за исключением этой жуткой истории с неподписанным чеком, — история, кстати, тоже в духе Карвера, — ничего, кроме хорошего, она от меня не видела. За что ей меня ненавидеть?
— Ладно, — говорит она, — мне пора. Не знаете, как вызвать такси?
— 3570.
— Спасибо.
Она снова начинает возиться со своим мобильником, сразу видно, что не очень с ним освоилась. Подносит к уху.
— Где мы находимся? — спрашивает.
— Порта Сан-Паоло.
Она ждет у телефона, вид у нее немного потерянный, что очень ей идет.
— Все линии заняты, — говорит она, а я улыбкой убеждаю ее довериться деревянному голосу автоответчика, который просит не вешать трубку. Она продолжает слушать. Наконец дозвонилась:
— Добрый день, мне нужна машина к Порта Сан-Паоло…
Внезапно на ручку пустого стула рядом со мной садится голубь.
— Минуточку, — говорит женщина.
Отнимает телефон от уха и показывает мне на конверт, где я только что записал ее номер. Голубь улетает.
— Скажите, что вы звоните с мобильника, — подсказываю я, человек опытный.
Она повторяет это вслед за мной, кивает мне благодарно — мы все сделали правильно. Нет, конечно, она меня не ненавидит. Я даже не думаю, что она будет говорить про меня гадости, оказавшись рядом с домофоном…
Прижав к уху телефон, она ждёт, пока ей ищут машину, и так хороша собой, что кажется рекламой мобильного оператора. Закуривая очередную сигарету — это уже пятая, — кажется рекламой “Мальборо Лайт”. Не могу сказать, что меня настиг сейчас фатальный импульс, до этого пока не дошло, но нет и той легкой тошноты, которую я должен испытывать, чтобы чувствовать себя в безопасности; следовательно, сейчас нужно что-нибудь сделать — так учили на курсах, — что-нибудь приятное или, по крайней мере, полезное, словом, что-нибудь решительное и энергичное, способное изгнать дьявола, сказал бы Моррисси, из моих ленивых рук.
Что-нибудь приятное — это взять руку этой женщины и еще раз, по-обезьяньи копируя ее жест, ласково провести по моей щеке, как Кристофер Ламберт в фильме “Грейстоук”[72] делает с рукой покойного дедушки. Но это сделать нельзя.
Еще было бы приятно достать из ее сумочки пистолет, потрогать его и спросить, заряжен ли он и почему она его с собой носит. Вместо этого я открываю конверт, обнаруженный в кармане пиджака, — в нем листок, вырванный из тетрадки в линейку и сложенный вчетверо. Раскрываю — на нем почерком Анны, мелким, правильным, узнаваемым сразу, написано: "Дорогой Джанни…”
- “Куба-22”, - говорит женщина, — через четыре минуты.
Смотрю на нее, улыбаюсь, но тут же возвращаюсь к листку.
"Дорогой Джанни, мне нужно кое-что тебе сообщить. Ты знаешь, что я не люблю писать письма. Я и не писала их никогда за исключением того времени, о котором мы оба с тобой помним — тогда я писала тебе по письму в день, но сейчас у меня другого выхода нет…”
— Ну что ж, я с вами прощаюсь, — говорит женщина.
Я отрываюсь от чтения. Она уже на ногах и кладет телефон и сигареты в сумочку. Я тоже поднимаюсь, стараюсь смотреть на нее, но этот листок заполонил собой все.
“но сейчас у меня другого выхода нет. Дело в том…”
— Еще раз благодарю вас, — торопливо говорит женщина. — Я всегда буду перед вами в долгу, я знаю, но…
Но тут я вынуждаю ее умолкнуть. Я закрыл ее рот рукой, вот что я сделал. Я протянул руку к ее лицу и, как ни в чем не бывало, прикоснулся пальцами к ее розовым, как губка, губам. И я знаю, почему я это сделал.
— Держись, — шепчу я ей.
И я знаю также, почему я это сказал и почему на “ты”, сказал так нежно, так правильно, что вызвал настоящую бурю: она бросается ко мне в объятия, она сжимает меня изо всех сил, ее груди расплющиваются о мою грудную клетку, я дышу ее запахом, долетевшим из утраченного детства, а лицом, тут же ставшим мокрым от слез, она утыкается мне в шею. Да, я знаю точно, зачем я это сделал.