[105], а в «чрезмерном благоговении перед библейским текстом» видит причину всех «раздоров» в христианском обществе. «Кто же не знает, что, опираясь на текст, каждая секта, каждая ересь провозглашала себя единственной истинной церковью бога? Что благодаря тексту придан был римскому первосвященнику титул главы христианства, викария И. X. (Иисуса Христа.— С. К.) и что с текстом же в руках оспаривали и доныне оспаривают его право на этот верховный сан?»[106] Подобные рассуждения для католика звучали бы кощунственно.
За год до опубликования «Философического письма» Чаадаев написал своему другу Александру Тургеневу своего рода исповедь, в которой он объяснял, что в католичестве его привлекает «начало деятельное, начало социальное прежде всего», когда человек «не смотрит, сложа руки, на проходящих мимо людей, он стучится во все двери».
Пассивность и инертность православия невыносимы жаждущему деятельности Чаадаеву. Но вместе с тем он понимает, что той религии, которой бы он хотел, не существует. «Как видите,— пишет Чаадаев,— моя религия не совсем совпадает с религией богословов, и вы можете мне сказать, что это и не религия народов. Но я вам скажу, что это та религия, которая скрыта в умах, а не та, которая у всех на языке»[107].
Чаадаев пишет Тургеневу, что он хочет исповедовать ту религию, которая была близка таким умам, как Паскаль, Фенелон, Лейбниц, Бэкон, «Я принужден был принять исповедание Фенелонов, Паскалей, Лейбницев и Бэконов. Вы, между прочим, были неправы, когда определили меня как истинного католика»,— пишет Чаадаев.
Попытаемся проанализировать названный ряд философов и вспомнить, какую религию они называли своей. Бэкон, как известно, является родоначальником английского материализма. Фенелон был в ряду оппозиции против католичества и испытывал острую вражду к иезуитам. Как известно, его книга была осуждена по настоянию самого папы. Паскаль всю жизнь боролся против папства, иезуитов, инквизиции. Что же касается Лейбница, то его позиция, видимо, была ближе всего чаадаевской: его план соединения всех христианских вероисповеданий был основан на попытке изложить христианское вероучение таким образом, чтобы его признали и католики и протестанты.
Таким образом, не в догмах католичества видит Чаадаев возможность существования человеческой мысли, а в свободном и стойком внимании к нравственным проблемам, в преобладании разума над всеми инстинктами слепого чувства, в том числе и веры.
Вольнодумство характерно для Чаадаева и там, где он называет себя «христианским философом». Он остерегает от преклонения даже перед священными книгами: «Никогда божественное слово не могло быть заточено между двумя досками какой-либо книги, оно живет в беспредельных областях духа»[108].
Чаадаев выступает против религиозной косности: «Политическое христианство отжило свой век; оно в наше время не имеет смысла». Чаадаев в письме 1837 года четко формулирует свое отношение к современному католицизму, как к уже исчерпавшему себя и поэтому отжившему: «Бразды мироправления должны были естественно выпасть из рук римского первосвященника; христианство политическое должно было уступить место христианству чисто духовному».
В чем же видит Чаадаев смысл современного христианства, как оно ему представляется? По его понятиям, это должна быть «высшая идея времени, которая заключает в себе идеи всех прошедших и будущих времен и, следовательно, должна действовать на гражданственность только посредственно, властью мысли, а не вещества»[109]. Не случайно Чаадаев в христианстве видит рычаг воздействия на «гражданственность». Для него решение социальных вопросов остается едва ли не главнейшей задачей и философии и христианства. «Самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии»[110],— с горечью признается Чаадаев. Как философ он не верит в возможность совершенствования и развития христианства: «Христианская догма... не подлежит ни развитию, ни совершенствованию»[111]. Поэтому в «слиянии философии с религией» видит он «светоч и цель» всей своей умственной работы. Только это соединение, по его мнению, способно воздействовать на общественные силы страны.
Однако отличие судьбы христианства России от судьбы его в Западной Европе, по мнению Чаадаева, состоит в том, что оно на русской почве выразилось лишь в «монастырской суровости и рабском повиновении интересам государя. Не удивительно, что мы шли от отречения к отречению... Колоссальный факт постепенного закрепощения нашего крестьянства, представляющий собою не что иное, как строго-логическое следствие нашей истории. Рабство всюду имело один источник: завоевание. У нас не было ничего подобного. В один прекрасный день одна часть народа очутилась в рабстве у другой просто в силу вещей... Заметьте, что это вопиющее дело завершилось как раз в эпоху наибольшего могущества церкви, в тот памятный период патриаршества, когда глава церкви одну минуту делил престол с государем»[112].
За нарушенное единство христианства Чаадаев осуждает не только разделение церквей на православную и католическую, осуждает реформацию; в стремлении к единению видит он главную цель сознательных сил общества, которые должны трудиться и над разрешением социальных и нравственных задач. А это невозможно осуществить усилиями одной лишь стороны. «Мы не можем сделать ничего лучшего, как держаться сколько то возможно в области науки»,— писал Чаадаев[113], видя трудность в том, чтобы «слить в один поток света эти два великих маяка человеческой мысли» — науку и религию[114].
Трудно сказать, когда сложились эти религиозно-реформаторские идеи у Чаадаева. Видимо, он возвращался в Россию после трехлетнего путешествия по Западной Европе уже одержимый «своей идеей», одержимый «Философическими письмами», которые жаждал написать и напечатать на родине.
Сама история чаадаевского возвращения также явилась ярким воплощением его нравственно-общественной программы.
И один в поле воин
Нравственная независимость была всегда определяющей чертой личности Чаадаева. Пушкин недаром сказал о нем: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он — офицер гусарский». Тут меткая характеристика способностей, возможностей pi судьбы. В самом деле, республиканские, свободолюбивые устремления сделали Чаадаева одним из самых просвещенных политических умов своего времени, его блестящее образование, литературная одаренность, которая с такой яркостью развернулась в «Философических письмах» и «Апологии сумасшедшего» (1837) — немногом его наследии,— все это свидетельствует об объеме и малой осуществленности его поразительных способностей.
В пору знакомства с Пушкиным Чаадаев был гусарским офицером; в 1820 году он спас Пушкина от ссылки на Соловки или в Сибирь. Когда весть о возможности подобного наказания юного поэта достигла Чаадаева, он, в ту пору один из самых блестящих молодых людей Петербурга и Москвы, кинулся к советнику императора Каподистрии, поехал к историку Н. М. Карамзину и уговорил их заступиться за Пушкина перед царем. Северная ссылка была заменена Кишиневом и Одессой.
С юга Пушкин обращается к далекому другу:
В минуту гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой.
Участник Бородинского сражения, взятия Парижа, Чаадаев пользовался большим авторитетом не только среди своих сверстников, но и людей, облеченных властью. Перед ним открывалась головокружительная карьера, которая была внезапно оборвана им самим.
В 1820 году Чаадаев был послан к императору Александру I в Троппау с удручающим известием о бунте Семеновского полка. Выполнив эту миссию, Чаадаев подал в отставку. Пожалуй, ни одно событие его жизни не обсуждалось столь бурно, не вызвало столько кривотолков.
Ходила сплетня, будто Чаадаев опоздал к императору из- за своей вечной заботы о туалете — его-де опередил Меттерних, рассказавший Александру I неприятную новость, почему-де Чаадаеву и пришлось подать в отставку. Говорили еще, будто он оставил службу потому, что на него рассердились его друзья, офицеры Семеновского полка.
Племянник Чаадаева Жихарев впоследствии уверял, что «серьезная сущность» разговора «гвардейского ротмистра с всероссийским императором навсегда останется неизвестной»[115]. Однако друг Чаадаева декабрист Матвей Муравьев-Апостол, проведший в сибирской ссылке тридцать лет, назвал эти слова Жихарева «пустой болтовней людей, не знающих сути дела».
Разговор Чаадаева с Александром I, как и разговор Пушкина с Николаем, происшедший спустя несколько лет, всегда привлекали внимание и современников, и историков литературы.
Вот подлинный рассказ Муравьева-Апостола, выпавший из поля зрения биографов: «Чаадаев мне рассказывал о своем свидании с Александром. Первый вопрос Государя: — Иностранные посланники смотрели с балконов, когда увозили Семеновский полк в Финляндию? Чаадаев отвечал: — Ваше величество, ни один из них не живет на Невской набережной. Второй вопрос: Где ты остановился? — У князя А. С. Меншикова, ваше величество.— Будь осторожен с ним. Не говори о случившемся с Семеновским полком».
Чаадаева поразили эти слова, так как Меншиков был начальником канцелярии Главного штаба Его Императорского Величества. Чаадаев мне говорил, что вследствие этого свидания с государем он решился бросить службу»