Напала на меня жажда страданий — и умерщвления плоти в это время, только этими страданиями плоти удовлетворялось несколько чувство мое пылкое, этот огонь любви требовал пищи... Я почти ничего не ела, не то что постилась, а не хотелось (то, что ощущала, насыщало меня), хотелось же страдать, и чего я не выдумывала для этого.— Заказала нашему кузнецу плоские тёрки (три, чтобы не знали для чего) и носила их в чулках — давая ногам отдых, чтобы не показалась кровь и так к этому привыкла, что было для меня этого недостаточно — жгла ладони, около печек и самовара до того, что кожа сходила. Обвязывалась по нагому телу веревкой засмоленной (мое тело не переносило смолы), веревка эта разъедала тело мое кругом — до крови, до струпьев въедалась в тело, при каждом движении жгла, как огнем — и все это было для меня мало — и все нипочем. Ничто не удовлетворяло жажды страдания — с моей стороны это был не подвиг, а наслаждение. Я только и мечтала о мученичестве. Как у меня была особая комната, я никогда не ложилась в постель, а спала на полу без постилки, подушки и одеяла. Вставала на молитву часов в пять и ранее, а иногда и всю ночь проводила без сна — особенно летом бегала молиться в сад... Я никому не поверяла моей сердечной тайны, но от домашних не скрылась перемена моя даже в наружности — я так похудела, что на себя не стала похожа. Домашние делали разные заключения, между прочим говорили, что я схожу с ума. Началось гонение, отобрали книги — насмехались, присматривали за мною, заставляли ездить к соседям — для моего развлечения и к себе звали частенько, требовали, чтобы я плясала и пела. Я покорялась, но такая обстановка сделалась для меня ненавистною, и я приняла намерение удалиться в пустынный женский монастырь, недалеко от нас в лесу устроенный. Придумала исполнить это с помощью духовника, нашего приходского священника. Мне еще угрожали замужеством... Я спешила исполнить мое намерение. Пользуясь тем, что отец, тетка и гувернантка уехали в Москву, я действительно бежала в мужском платье для безопасности путешествия. Священник и его жена помогли мне. Когда я ночью на 27-е апреля явилась к священнику, он уже ждал меня с зажженной свечкой у иконы. Надев епитрахиль и поручи, духовник мой посвятил меня Богу, остригши мне четверть пряди волос крестообразно, как при крещении, и нарек мне с молитвою мужское имя Назарий. Жена священника достригла меня по-семинарски. Она же меня и платьем и бельем своего второго сына наделила. Когда я совсем сделалась семинаристом, священник благословил меня, а матушка его и продовольствием на дорогу снабдила. Бегство мое наделало шуму, мальчик, который носил письма мои отцу Ивану, объявил о том матери. Отец Иван признался, как и когда отпустил меня. Мать занемогла, а соседи, жалея ее, пустились меня отыскивать. Настигли меня при повороте в лес и доставили к матери, которая вспомнила, что еще прежде рождения моего обрекла меня Богу... Но отец и слышать не хотел о том, а отдали меня (с разрешения Святейшего Синода) в тот же год в сентябре замуж за моего двоюродного дядю годами 18-ю меня старше. Когда я была девочка, я была года два страстно влюблена в него, но тут брачная жизнь казалась мне невыносимою. Выйдя замуж, я переехала жить в Москву...»
Венчание с Михаилом Александровичем Фонвизиным состоялось в сентябре 1822 года.
Пушкин и Фонвизина
Однако прежде монастыря и прежде замужества случилось в жизни юной Натальи Апухтиной сильное увлечение. М. Д. Францева, дочь тобольского прокурора, в своих воспоминаниях записала с ее слов рассказ о том, как в имение Апухтиных на берегу живописной Унжи приехал молодой человек, который стал добиваться руки дочери костромского помещика. Он сумел тронуть сердце молодой девушки и увлечь ее, но разочарование было жестоким. Разведав, что состояние ее отца расстроено, он уехал, даже не объяснившись. Вероятно, ее попытка уйти в монастырь была вызвана во многом и этим. «Вскоре после этого,— пишет Францева,— приехал к ним в деревню двоюродный ее дядя Михаил Александрович Фон-Визин, человек в высшей степени добрый, честный, умный и очень образованный... Михаил Александрович, будучи мягкого, нежного сердца, не устоял и пленился настолько своей племянницей, что привязался к ней страстно. Она, видя его горячую привязанность к ней, не осталась равнодушной к его чувству... Через несколько месяцев они обвенчались в родовом их имении Давыдове и вскоре переехали на житье в Москву, где Наталья Дмитриевна должна была постоянно посещать свет. Не любя его, она скучала пустотой светской жизни, тосковала и рвалась к своим заветным родным полям и лесам... Из наивной экзальтированной девочки она превратилась в женщину необыкновенно умную, сосредоточенную, глубоко понимающую свои обязанности. Это доказывает очень характеристический эпизод ее встречи на одном бале с тем молодым человеком, который когда-то увлекал ее своими льстивыми уверениями и так горько разбил ее чистые мечты. На бале он был поражен встречей с женою заслуженного и всеми уважаемого генерала, блиставшую красотою и умом, окруженную толпой поклонников. Его низкая натура проявилась еще раз тем, что он не задумался стать тоже в числе ее поклонников, рассчитывая на прежнюю ее к нему симпатию, но был уничтожен благородным и гордым ее отпором как низкий ухаживатель за чужой уже женой. Тема «Евгения Онегина» взята Пушкиным именно из жизни Натальи Дмитриевны, этот эпизод и многие подробности были ему переданы одним из общих их знакомых. Когда вышли первые главы поэмы «Евгений Онегин», то Михаил Александрович находился уже в крепости.
Однажды один из родственников Натальи Дмитриевны, Молчанов, прибегает к ней и говорит: «Наташа, знаешь: ведь ты попала в печать! Подлец Солнцев передал Пушкину твою историю, и он своим поэтическим талантом опоэтизировал тебя в своей поэме «Евгений Онегин»[207].
О том, что Пушкин «срисовал» Татьяну Ларину с Натальи Фонвизиной, было достаточно широко известно в декабристской среде. Задолго до выхода в печать воспоминаний М. Д. Францевой, писатель-этнограф С. Максимов писал в своей книге «Сибирь и каторга»: «Наталья Дмитриевна Фон-Визина, урожденная Апухтина, недавно умерла в Москве. Она в молодости послужила идеалом Пушкину для Татьяны в «Онегине». Сначала хотела идти в монастырь, потом вышла за генерала Фон-Визина»[208].
Пушкинисты называют не одно женское имя, связанное с Татьяной Лариной, но Фонвизина, несомненно, более других заслуживает права считаться прототипом пушкинской героини[209].
Восьмая глава «Евгения Онегина» кончается лирическим обращением Пушкина к друзьям-декабристам:
Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал...
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.
Без них Онегин дорисован;
А та, с которой образован
Татьяны милой идеал...
О, много, много рок отъял!
«Рок отъял» Татьяну — до сих пор этот стих понимали так, что она умерла, но, быть может, «далече» означает как раз «во глубине сибирских руд», среди сосланных пушкинских друзей? М. Францева упоминает в воспоминаниях имя Солнцева, который «передал Пушкину историю» Фонвизиной. Солнцев (Сонцов) Матвей Михайлович — это дядя Пушкина (муж его тетки Елизаветы Львовны). С ним поэт неизменно встречался в Москве, а перед свадьбой возил его представлять своей невесте.
Елизавета Львовна с мужем жила в доме отца члена Союза Благоденствия П. Д. Черевина, который был родственником Натальи Дмитриевны[210]. Черевин был приятелем Пущина. Не исключено, что, бывая у своих родных, Пушкин мог там встретить и Наталью Дмитриевну.
Некоторые литературоведы пренебрежительно относятся к самой проблеме прототипа. На мой взгляд, такая точка зрения мало обоснована. Угадывая прототип, мы заметно расширяем «ауру» произведения, исторические и социально-бытовые ассоциации, связанные с образом, рожденным вдохновением художника, то есть становимся как читатели намного богаче, а не беднее. Кроме того, сама проблема перевода исторических, жизненных, бытовых импульсов, получаемых художником из воздуха времени, исторического пространства, социальной среды, есть важная эстетическая проблема. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда: как желтый одуванчик у забора»...— писала Ахматова.
Каких только женщин не выдвигала молва, исследователи Пушкина или собственное тщеславие приятельниц поэта на роль прославленной его героини! П. А. Плетнев утверждал, что Пушкин имел тут в виду Наталью Кочубей; П. В. Анненков, хотя и с оговорками, находил прообразы Ольги и Татьяны в сестрах Вульф; А. П. Керн объявила в своих воспоминаниях, что Пушкин писал свою Татьяну едва ли не с нее. Находили также черты Татьяны в графине Е. К. Воронцовой и Марии Раевской. Ахматова угадывала в Татьяне последних глав К. Собаньскую. Правомерно ли думать, скажем, о Раевской-Волконской?
В комментариях к «Евгению Онегину» имя Волконской обычно присутствует в связи со строфой в первой главе романа, которую Волконская безоговорочно отнесла к себе в своих воспоминаниях:
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Однако если обратиться к контексту пушкинского романа, то чтение заставит скорее отвергнуть, чем принять такое толкование. В самом деле, могут ли относиться к пятнадцатилетней девочке, какой была тогда Мария Раевская, когда ехала в карете с няней, гувернанткой, компаньонкой и сестрой в степи под Таганрогом и они «всей гурьбой бросились любоваться морем», такие пушкинские строки, полные любовного жара и неподдельной страсти:
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами...