Съежившись с темноте и глядя на бегающих крыс, Ингрид Грасс обычно спрашивала себя, как стало возможным, что ребенок, зачатый в такой любви и радости, обречен на столь трагическую и короткую судьбу, раз за разом она повторяла, что, влюбившись в самого прекрасного на земле мужчину, она навлекла на себя и самые кошмарные бедствия.
Словно мало было этих девяти долгих лет мучительной разлуки и неизвестности; так теперь, после четырех месяцев безумного счастья, на нее обрушилась новая напасть, грозя окончательно ее погубить.
А с ней и ребенка.
Возможно, их сожгут вместе или позволят ему родиться и тут же отнимут. И в самые темные ночи, лежа на койке в грозящей поглотить ее тьме, Ингрид не слышала ни единого звука кроме перекрикивания часовых и в отчаянии взывала к небесам, чтобы не позволили ему появиться на свет, чтобы она вместе с сыном отправилась в далекие миры, где любовь всегда побеждает ненависть.
Где же ты?
Почему ты не приходишь, чтобы освободить меня из этой темной и сырой могилы, куда меня заточили до конца жизни?
Приходи же и спаси своего ребенка! Спаси хотя бы его, ведь он ни в чем не виноват!
Она сидела, чутко прислушиваясь к каждому шороху, а душа ее взывала к возлюбленному; Ингрид казалось, что Сьенфуэгос, где бы он ни был, непременно услышит ее и придет.
Но он все не приходил.
Почему же он не приходит?
Неужели испугался? Неужели ужас, внушаемый империей кошмаров, так велик, что напугал даже того, кто уже сталкивался с миллионом опасностей?
Инквизиция знала, что человек, лишенный всех контактов с близкими, полностью изолированный в камере, словно болтается в пустоте, он становится хрупким и уязвимым, как акула на берегу или орел без крыльев.
Самый быстрый способ лишить человека воли — выбить из-под него все точки опоры, изолировать от действительности, так чтобы он начал путаться в представлениях о ней, даже в представлении о времени и пространстве, лишить его всех способов защиты, и тогда он сдастся, даже не сообразив, как это произошло.
В том, как разрушить человеческую сущность, святая Инквизиция преуспела как никто другой. Каких бы успехов ни добилось человечество на ниве науки, максимальной жестокости достигли те, кто полагается на бога в качестве оправдания своим действиям.
Лишь высшим благом можно оправдать высшее зло, и эту идею поддерживает легион фанатиков, в глубине души истосковавшиеся по самым отвратительным зверствам.
Всякое преступление будет оставаться преступлением, если только оно не совершено во имя какого-либо бога, и каждый преступник будет знать, что он преступник, если не сможет переложить вину на высшие силы.
С чистой совестью и убеждением, что жестокость оправдал сам Господь, инквизиторы потакали своим самым низменным инстинктам, при это обладая самым изощренным умом, и эта неповторимая комбинация породила такие ужасы, что пять столетий спустя само упоминание об этом приводит в ужас.
В каком же состоянии духа пребывала одинокая и беременная женщина, когда на протяжении многих дней и месяцев никто не трудился объяснить ей, что произойдет с ее ребенком?
— Сколько еще мне предстоит провести в этих стенах? — спрашивала она.
Брат Бернардино молчал, пристально вглядываясь в ее лицо, словно надеясь найти в нем признаки одержимости Князем Тьмы. Хотя иногда он все же ей отвечал, слегка запинаясь от смущения:
— Поверьте, время, которое вы провели здесь — не более чем капля в океане времени.
— Но у меня не так много его осталось, — взмолилась она. — Я должна родить ребенка подальше от этих стен, от этих страданий, от этих крыс, наконец!
— Что значат несколько недель или даже месяцев, когда на карту поставлено спасение вашей души, а возможно, и души вашего ребенка?
— О каком спасении вы говорите, если до сих пор я лишь чудом не потеряла ребенка — учитывая, в каких условиях я живу? Чего стоит эта справедливость, равенство и милосердие, если на карту поставлена жизнь невинного существа всего лишь по навету какого-то неизвестного?
Доброго монаха не могла не тронуть глубина ее отчаяния, и однажды вечером он шепнул ей на ухо:
— Обвинение отозвали.
— Как отозвали? — недоверчиво пробормотала донья Мариана Монтенегро. — В таком случае, что мне здесь делать?
— Ждать.
— Ждать? Но чего?
— Ждать, когда божественное провидение смилуется и ниспошлет мне знак, который рассеет последние сомнения, — последовал нелепый ответ. — Я лишь скромный дознаватель, и меня подстерегают тысячи ловушек, которые силы зла расставляют на пути тех, кто ищет истину.
— А если провидение так и не подаст вам никакого знака?
— Значит, вы никогда отсюда не выйдете. Но не волнуйтесь, если в разумный срок я так и не смогу найти верного решения, то передам это дело в руки компетентных судей.
— В руки Святой Инквизиции? — ахнула Ингрид.
— Возможно.
— Но ведь суд может затянуться на много лет.
— Как утверждал Фома Аквинский, любая мука, имеющая целью своей спасение души брата твоего во Христе, оправдана, поскольку является духовным благом. Что значат телесные страдания, если они очищают наши души. И вспомните, сколько святых подвергали себя бичеванию, чтобы приблизиться к Богу.
— Но я вовсе не стремлюсь к святости, я лишь хочу родить красивого и здорового ребенка, — возразила она. — И не понимаю, по какому праву вы держите меня в тюрьме, не имея никаких доказательств моей вины, по одному лишь голословному обвинению? И даже теперь, когда обвинение отозвали, вы продолжаете держать меня здесь...
— Я должен убедиться, что сатана не приложил руку к решению вашего обвинителя.
— А не проще ли было сатане с самого начала не допустить, чтобы меня арестовали?
— Возможно, но не в моей власти знать его мысли и намерения. Быть может, Господь не дал дьяволу дара читать мысли людей, и ему приходится иметь дело лишь со свершившимися фактами.
— Боюсь, вы пытаетесь выжать из меня признание, словно грязную воду из половой тряпки, пусть даже в ней уже не осталось ни единой капли, — произнесла немка. — Страшно подумать, сколь злую и ужасную силу представляет собой Инквизиция, если даже такой уравновешенный человек как вы потерял представление о том, что справедливо, а что нет.
— Что же такого несправедливого в предположении, что ваш обвинитель мог испугаться кого-то или чего-то — скажем, пыток или смерти на костре? Мой долг — добраться до сути дела.
— Ну а я какое имею к этому отношение?
— Самое прямое. Вы — та ось, вокруг которой вертится все это дело. И хотя в глубине души я уверен в вашей невиновности, не хочу впадать в грех гордыни и думать, что мои убеждения сильнее происков Князя Тьмы.
— Порой вы говорите, как доминиканец, а не как францисканец.
— Все мы — братья во Христе.
— Разумеется, но я всегда считала, что ваш орден более преисполнен любви к ближнему и к природе, чем остальные, и что ваш Бог — это бог не мести и ненависти, а сострадания и любви.
— Позвольте вам напомнить, что я здесь выступаю не как францисканец, а как следователь, которому поручили это дело даже против моей воли. На самом же деле моя душа стремится вглубь этих лесов, чтобы нести туземцам слово Божие.
— Как это, должно быть, печально: знать, какие великие дела ждут вас за пределами этих стен, и при этом запереть себя них, разбирая всякие мелкие дрязги, порожденные чьей-то злобой, завистью или непомерным честолюбием, — вздохнула донья Мариана Монтенегро. — Можете ли вы хоть теперь сказать, кто же обвинил меня в этих деяниях и каковы были его мотивы?
— К сожалению, не могу.
— Смогу ли я когда-нибудь это узнать?
— Не из моих уст.
В действительности она узнала об этом очень скоро, и не из уст зловонного монашка, а из уст самого обвинителя. Наконец-то немка узнала его имя, а также мотивы его поступка, ставшего причиной всех ее бед. Однажды вечером, через неделю после этого разговора, сидя в своей камере перед зажженной свечой, она неожиданно услышала скрип открываемой двери. Обернувшись в тревоге, она увидела, как в темницу вошел человек, плохо различимый в тусклом пламени свечи.
— Что случилось? — спросила она. — Кто вы и что вам нужно в моей камере посреди ночи?
— Не беспокойтесь, сеньора, — ответил лейтенант Педраса, стараясь говорить как можно тише. — Я офицер караула и не собираюсь причинять вам зла.
— И в чем причина тайного визита?
— Если они узнают, почему я здесь, моя жизнь окажется в большой опасности, — он поднял свечу, чтобы лучше видеть лицо заключенной. — Но прежде чем я расскажу вам об этом деле, я бы хотел, чтобы вы поклялись, кто никому не скажете ни единого слова о том, что сейчас услышите.
Одиночество и изоляция стали уже совершенно невыносимыми, а потому нужно ли говорить, что бедная женщина, всеми на свете забытая и покинутая, готова была согласиться на любые условия, едва перед ней забрезжил лучик надежды.
— О каком деле вы говорите? — спросила она.
— Вас хочет навестить один человек, пожелавший остаться неизвестным.
— И кто же он?
— Я не могу вам этого сказать. Так вы клянетесь, что никому ничего не расскажете?
— Клянусь.
— Ну хорошо.
Педраса обернулся в сторону человека, ожидавшего снаружи, и жестом велел ему войти. В камеру шагнул не кто иной, как Бальтасар Гарроте по прозвищу Турок, и бросился на колени перед доньей Марианой Монтенегро, а Сьенфуэгос по-прежнему оставался за дверью, искусно прячась в тени.
Несомненно, немка испытала глубокое разочарование, не обнаружив в лице наемника ни единой знакомой черты. Мгновение она помедлила, вглядываясь в его лицо, после чего угрюмо спросила:
— Кто вы такой, и что вам от меня нужно?
— Я вас обвинил и теперь жажду вымолить прощение.
— Прощение? — изумилась Ингрид Грасс. — Почему я должна прощать человека, который причинил мне столько зла без причины? Уходите с глаз моих!
— Прошу вас, сеньора!
— Повторяю, уходите! Гореть вам в аду! Вы хоть понимаете, сколько зла причинили? И не только мне, но и ни в чем не повинному существу, которому еще только предстоит родиться на свет. Убирайтесь отсюда!