Жиревичова говорила еще долго и все в том же духе, продолжая ходить по комнате, размахивая руками, раскрасневшаяся, с горящим взглядом. Бригида молчала, она была как в воду опущенная; на лбу у нее образовалась глубокая морщина, а черные глаза, устремленные вниз, выражали глубокую боль.
Наконец, Жиревичова выбилась из сил и остановилась.
— Ну, — сказала она повелительным тоном, — садись за работу, успокойся сама и дай мне тоже отдохнуть. А глупости эти выкинь из головы раз и навсегда…
Бригида подняла голову.
— Нет, мама, — ответила она, — я не сяду, не примусь за работу и не выкину из головы эти глупости… я пойду сейчас к нему и скажу, чтобы он заказал оглашение. Я уже совершеннолетняя… Ксендз выдаст мне метрику… Через две недели мы поженимся.
Она сказала это мрачным, но решительным тоном. На лице Жиревичовой отразилось сильнейшее беспокойство. Да, Бригида могла это сделать, она действительно была совершеннолетней, ксендз действительно мог выдать ей нужные документы, они действительно могли обвенчаться без ее согласия! Итак, чтобы побороть чертовское упрямство девушки, остается одно-единственное средство. Если Эмма не хочет опозориться перед людьми, если она хочет прямо смотреть в глаза Лопотницкой и Станиславу, она должна прибегнуть к этому единственному средству.
В воображении Жиревичовой промелькнул образ какой-то актрисы; она видела ее когда-то на сцене онгродского театра в роли матери, проклинавшей не то сына, не то дочь. Она не могла точно вспомнить слова проклятья, но перед глазами у нее стояла, как живая, внушительная и патетическая фигура актрисы.
И вот она вышла на середину комнаты, воздела руки и воскликнула:
— Раз так, то я прокляну тебя, подлая дочь! Прокляну вместе с твоим Сосниной и со всеми Соснинами, которые у вас родятся… Слушай же! Пусть проклятие матери…
— Мама! Мама! Мама! — закричала в страхе Бригида и, кинувшись к Жиревичовой, пыталась схватить ее за руки, за платье, чтобы только помешать ей договорить. Она была смертельно бледна и дрожала с головы до ног. — Мама! Не проклинай! — кричала она. — Мама, перестань, ради бога!.. Проклятие матери!.. О, я боюсь… За что же его проклинать! И детей… Мама, сжалься… Не будет благословенья божьего… ужасно!..
И рослая, стройная Бригида рухнула к ногам матери. Но пани Эмма резко отпрянула от дочери. В холодных ее глазах сверкнуло торжество.
— Да, — вскричала она, — раз мать проклянет, значит не будет божьего благословения… до четырнадцатого колена!.. Слышишь? До четырнадцатого колена! Голод, мор, змеи, саранча, мрак и все прочие египетские казни! Если ты не пообещаешь мне выкинуть из головы глупости, то я прокляну всех твоих Соснин до четырнадцатого колена! Ну что? Почему ты молчишь и лежишь, как мертвая, уткнувшись лицом в землю! Будешь еще противиться?! Ну, так слушай же! Пусть проклятие матери…
— Мама! Мама!
Бригида поднялась с пола.
— Не будет благословения божьего! — крикнула она. — Как страшно!
— Пусть проклятие матери…
— Погоди, мама, погоди! Остановись! Не губи моей и его души. О, несчастная я! Ухожу, ухожу! Уйду с глаз твоих прочь! Сделаю, как ты хочешь! О, лучше бы мне не родиться…
С этими словами, отчаянно рыдая и шатаясь как пьяная, она стремительно выбежала из дому.
Вечер был холодный; двор погрузился в глубокий мрак. Бригида побежала к воротам, у которых ее ждал статный мужчина с длинными густыми усами, одетый в простой городской костюм. Увидев Бригиду, он быстро шагнул ей навстречу.
— Ну что? Ну что? — спросил он нетерпеливо. — Уговорила? Она согласна? Можно мне пойти к ней?
Рыдающая Бригида, со свойственной ей порывистостью, схватила его за руку.
— Не согласна!.. Хочет проклясть и меня… и тебя! Уже начала проклинать!..
Он обнял ее, прижал к себе и долго молчал; потом грустно сказал:
— Мать проклянет, значит не будет благословения божьего. Я не могу взять тебя без материнского благословения. Какая она ни есть, все же она твоя мать… и наконец…
Руки его опустились, он поднял голову:
— И наконец… в чем дело? Кто я такой, вор, пьяница, бродяга, чтобы проклинать меня за то, что я полюбил девушку и хочу жениться на ней…
Бригида ничего не ответила и, покорная, словно застывшая, отодвинулась.
— Ты все испробовала? — спросил он немного погодя. — Просила? Убеждала? Говорила, что у меня есть верный кусок хлеба для тебя и даже для нее? Пусть у людей спросит. Пусть назначит срок, чтобы получше узнать меня. Я на все согласен… только не на проклятие.
Бригида продолжала молчать.
— Нам, как видно, с тобой только попрощаться и остается.
Бригида громко всхлипнула, и он снова обнял ее.
— Ну, ну, не надо, — говорил он, — может быть, старуха опомнится еще и подобреет. И у меня ведь сердце разрывается и плакать хочется… Знаешь что? Когда выпадет снег и у нас, каменщиков, окончится работа, я вырвусь как-нибудь в свободный день к тебе и узнаю… да хотя бы только чтоб взглянуть на тебя приеду, черноглазая ты моя!
— Приедешь? На самом деле приедешь? — спросила Бригида обрадованно, и в голосе ее зазвучала надежда.
Уже выпал снег, и переходившей улицу маленькой худенькой женщине было, вероятно, не слишком жарко в жиденькой, едва подбитой ватой жакетке, и все же ее круглое лицо напоминало красное яблочко, а маленькие глазки блестели, как черные бисеринки. В них то появлялись слезы, то мелькала тревога; время от времени она заламывала руки и тихо стонала:
— О боже мой, боже! Неужели это правда? Неужели это возможно?
Войдя во двор, она стрелой помчалась к квартире Жиревичовой.
— Дорогая моя! — крикнула она еще с порога. — Я не выдержу… я чуть жива… Светопреставление… Стась… Стась… наш Стасечек.
Она опустилась на диван, заломив руки и уставившись в одну точку. Жиревичова, которая наигрывала какой-то вальс, с особенной силой ударяя по клавишам в трогательных и мелодичных местах, подбежала к ней.
— Стась? Что случилось со Стасем? Заболел? Умер?
— Нет, нет, нет! Две недели тому назад он продал Жиревичи и уехал куда-то далеко, в Белоруссию, что ли, к каким-то родственникам…
— Уехал?
— Уехал!
— Как? Совсем уехал? Совсем?
— Да, совсем, совсем.
— Не попрощавшись?
— Вот то-то и обидно! Не попрощавшись!
Жиревичова остолбенела, на глазах у нее выступили слезы.
— Не верю! — закричала она вдруг. — Как это? Не попрощавшись со мной, со мной… ведь он так недавно еще говорил, что я его ange concolatrice[17]. Не верю! Кто тебе сказал?
— В городе! В городе! В городе! Все говорят, все наши общие знакомые… я относила подставки для подсвечников и салфеточки… все говорят, что это так…
Жиревичова опустилась на диван и долго сидела задумавшись, в унынии. Розалия вытерла слезы. Лишь спустя несколько минут вдова тихонько спросила:
— А наши денежки?
— Ах! — вскочила Розалия. — Я совсем забыла! Верно! Что же теперь будет с нашими деньгами и процентами? О боже! Мама очень расстроится… Что делать? У кого теперь требовать? Пойдемте к маме…
— Подожди, а ты не слышала, как это случилось? В чем дело? Почему ему пришлось так внезапно уехать?
— Ах, — махнула рукой Розалия, — разве можно людям верить? Теперь уж, конечно, всякие сплетни пошли… Говорят, будто он собирался теми деньгами, которые взял у мамы, покрыть какой-то долг, а потом продать лес и еще что-то такое и очистить имение от долгов, а сам на другой же день, после того как взял деньги взаймы, проиграл их…
— Что? Как это проиграл? В карты?
— В карты. Говорят, что в карты. И долг заплатить он уже не мог и продать то, что хотел, тоже не мог, и пришлось ему продать имение…
— Сплетни, ложь, клевета! — закричала вдова. — Он! Такая возвышенная душа… поступить так низко!.. Нет, этого не может быть! Тут кроется какая-то драма, злой рок, трагическое обстоятельство, что-то… что-то такое…
— Пойдемте к маме. Она, может быть, посоветует, как узнать правду. Мама знает все, что может и чего не может быть. Пойдемте.
Они пошли. И когда, сопровождая свой рассказ множеством восклицаний, оговорок, утверждений, отрицаний, вздохов и слез, они сообщили Лопотницкой все, что им было известно, почтенная старушка оцепенела. Прямая, как туго натянутая струна, она сидела разинув рот, широко растопырив пальцы на своей французской шали, и только веки ее над серыми остекленевшими глазами мигали быстро-быстро. Розалия в испуге подбежала к ней.
— Мама, вам дурно?
Лопотницкая очнулась от минутного оцепенения и повелительным жестом отстранила дочь.
— Рузя, дай мне салоп и теплый платок, — сказала старуха, как всегда твердо и самоуверенно.
Но с кресла она поднялась с трудом. Розалия подала ей салоп и платок.
— Куда вы собираетесь, мама? Сегодня очень холодно…
Лопотницкая указала пальцем на дом, в котором жил адвокат.
— У него я выясню, что правда, а что ложь. Он знает всех помещиков и в курсе их дел.
— Я пойду с вами.
— Не надо. Там могут говорить о таких вещах, которых девушкам слушать не подобает.
В салопе Лопотницкая выглядела совсем старой и сгорбленной. Со своей неизменной палкой в руке она шла по двору медленнее и не так уверенно, как обычно. Пани Эмма и Розалия в тревоге и молчании ждали ее. Она вернулась быстро, минут через пятнадцать, и хотела сама снять салоп, но не смогла. Руки у нее тряслись и даже голова ее, обычно так гордо сидевшая на негнущейся шее, тоже тряслась.
— Ну что, мама? — спросила, помогая ей раздеться, Розалия.
Лопотницкая ответила резко и коротко:
— Правда, все правда.
— Значит, он уехал? — воскликнула Жиревичова.
Ответа не последовало.
— А наши деньги? — спросила она тише.
— Пропали, — глухо ответила старуха, которая уже сидела в своем кресле, прислонившись головой к спинке и уставившись в потолок.
Вдова сильно побледнела. Перед ней возник призрак нищеты.