ь не сделает того, что делают все, вдвойне трудно придется кому-то другому. И ка-кой-то другой матери… Вот, собственно, и все, о чем я прошу попомнить… А там выбирайте сами судьбу своему сыну, Елизавета Дмитревна. Он на работах сейчас, мы сию минуту за ним пошлем. Пока посмотрите полковой городок, погуляйте… Товарищ подполковник, — Лесун обратился к Климову, — вызовите к нам сюда сержанта Разина. И спустя еще несколько минут гостья — благодарная и обрадованная — покинула в сопровождении сержанта, написавшего ей письмо, кабинет замполита. — Ну и ну… — протянул Климов, когда дверь закрылась. — Боевая мамаша, прискакала из-под самого Ленинграда. Любопытно. Он не одобрял чрезмерного доверия, оказанного их неожиданной посетительнице начальником политотдела. — Мамаша — всегда мамаша, — сказал Лесун. — Кто она, проводница, кажется? — Так точно. Это, знаете, стреляная публика. — Давайте сюда вашего Воронкова… Действительно любопытно. Ну, поглядим, — сказал Лесун. Ему стало вдруг легко и приятно, точно он, сам не понимая, как и почему, сделал то разумное и человеческое, что только и можно и следовало сделать. И хотя он вовсе не был убежден, что женщина правильно его поняла и не использует его доверия во вред, эгоистично, он повеселел. В кабинет ступил Воронков, тонкий, красивый юноша, весь в испарине, желтовато-бледный, и Лесун, выйдя из-за стола, быстро, с интересом его оглядел. — Да, вид не гвардейский, — весело проговорил он. — Как, Воронков, продумали свое поведение, извлекли урок? Зная, что сию минуту он скажет нечто такое, отчего этот синеглазый, перепуганный красавец вмиг переменится, он самую малость помедлил. Разбираясь в деле Воронкова и получив из больницы справку, подтверждавшую показания солдата, Лесун почувствовал искреннее облегчение. Было бы очень грустно отдавать под суд совсем еще зеленого юнца, только что со школьной скамьи ушедшего в армию, «в жизнь». Иногда это означало навсегда потерять человека для той жизни, к которой готовили его в семье, в школе, — юность бывала слишком чувствительной и нестойкой в подобных испытаниях. И наказание — увы, даже справедливое, даже необходимое в общих интересах! — не только, случалось, не исправляло преступника, но еще больше коверкало — так думал Лесун. В данном случае речь, очевидно, должна была идти не о преступнике, но, скорее, о потерпевшем. И возмездие, которое понес Воронков, стукнувшись головой о мостовую, попав в больницу, а затем просидев четыре дня на гауптвахте, было для него более чем достаточным. Все произошло, как Лесун и ожидал: парень вспыхнул и зарделся так, точно сконфузился, услышав, что его освобождают. Он замигал своими ярко-синими глазами и глуповато улыбнулся. — Так как же, Воронков, извлекли для себя урок? Что скажете? — Лесун повторил вопрос более серьезным тоном. Но ему становилось все приятнее и веселее. И он чувствовал нечто вроде симпатии к этому юноше, которого он смог сделать таким неудержимо, до глупости счастливым. — Извлек, товарищ полковник, так точно! — выкрикнул Андрей, готовый согласиться сейчас с командирами в чем угодно. — Времени на размышления хватило, — со смешком сказал Климов. И капитан Борщ, подтверждая, закивал своей коротко, ежиком, остриженной головой. Солдат-автоматчик, приведший сюда Воронкова, широко растянул в ухмылке рот. Эта совершавшаяся на их глазах процедура «отпущения грехов» доставляла всем, кто здесь был, нескрываемое удовольствие. — Да и сознательности тоже должно было хватить, — продолжал Лесун. — Мы с вами недешево, — ой недешево! — обходимся нашему народу — нас он и кормит и одевает… И верит в нас, как в несокрушимую стену, в свой щит, верит и надеется на нас. Вы же должны это понимать, Воронков. — Так точно, товарищ полковник! — звонко отозвался Андрей. — Я понимаю. Он стоял «смирно», выпятив грудь, всей позой выказывая чрезвычайное усердие, а в голове его проносилось: «Обошлось!.. Выскочил на этот раз!.. Обошлось!» — А если понимаете, за небольшим остановка: доказать понимание на деле. — Лесун отвел в сторону глаза, чтобы не выдать своей веселости. — Совершенно верно, товарищ полковник, — поспешил согласиться Андрей. — Урок хороший, надолго запомнится, — с удовлетворением сказал Борщ. — В следующий раз из увольнения до срока будете возвращаться. Сейчас и ему и другим даже нравился Воронков, доставивший недавно столько тревог и огорчений, нравился потому, что дал возможность каждому почувствовать от происходившего доброе удовольствие. — Ступайте, Воронков, — отпустил его Лесун. — Идите… И чтоб я о вас только хорошее слышал!.. — Марш в роту! — приказал Борщ. Андрей круто, по всем правилам, повернулся и вышел строевым шагом. На крыльце он вздохнул и помотал головой, как бы отряхиваясь. — Ну, все, выбрался! — пробормотал он счастливо. В эти минуты Андрей совсем не ощущал себя человеком, получившим серьезное жизненное предупреждение; он не думал о суровом уроке, не раскаивался и не давал себе слова быть в будущем благоразумнее — все в нем только радовалось и ликовало.
2
Елизавета Дмитриевна Агеева, получив письмо, в котором сообщалось, что ее Григорий отказался прыгать с парашютом и осрамил свою роту, тотчас и решительно встала на сторону сына. — Чего захотели? Чтобы я Гришу своими руками?! — вслух негодовала она, перечитывая письмо. — Да где ж такое видано! И народила сына, и выходила и загубила — все сама!.. Затем в ее сердце проникла тревога. — А наказывать Гришу за отказ не будут?.. — высказала она опасение младшей дочери, школьнице пятого класса, Насте. — У них там, если не послушаешься, строго… Она собралась было проконсультироваться по этому вопросу с соседями, но тут воспротивилась ее дочка. Письмо из полка, к удивлению матери, сверх всякой меры огорчило девочку, со слезами в голосе она молила никому его не показывать. И мать в сердцах даже ударила Настю по щеке, возмущенная ее черствостью, отсутствием сестринской любви. Все же к соседям она не пошла: действительно, может быть, лучше было не посвящать их в это деликатное дело; как они еще посмотрели бы на него? А больше, собственно, ей, вдове, и 7 Сильнее атома 193 советоваться было не с кем: муж Елизаветы Дмитриевны погиб еще в сорок первом. И к вечеру в день получения письма она утвердилась в мысли, что ей лично необходимо отправиться немедля в часть к сыну: опасность, угрожавшая ему, быстро разрасталась в ее воображении. А ехать в конце концов надо было не так уж далеко, и отпуск на два-три дня ей удалось бы исхлопотать без затруднений. Ночью в поезде Елизавета Дмитриевна почти не спала, она думала о своем сыне — думала со скорбью и сокрушением, не обманываясь на его счет. Но самые слабости его, которые она знала лучше, чем кто-либо, — робость и безволие, этот его постоянный испуг перед жизнью — вызывали в ней непреоборимое сострадание; чем ничтожнее был ее сын, тем сильнее она любила его. Елизавета Дмитриевна садилась на постели, пила воду, смотрела в темное окно, за которым мелькали огни полустанков, вновь вытягивалась на полке и ворочалась до рассвета — сердце ее мучилось любовью и разочарованием. После разговора в штабе полка с отзывчивым полковником она воспрянула духом: Григорий был вновь ею спасен. Это получилось удивительно просто: ей самой предоставили решить, что делать с ним, и ее решение состоялось еще дома. Главное для нее, как и для многих матерей, заключалось в том, чтобы сын был телесно здоров и благополучен. Ждать Григория пришлось довольно долго: он, как оказалось, был где-то на работе. И сержант, приставленный к ней, почтительно державшийся, вежливый молодой человек, всячески старался занять и развлечь ее. — Не утомились, мамаша? Тогда, если желаете, мы можем осмотреть стадион, — предложил он. — Пройдемте, мамаша, сюда, так будет короче. А вот наша столовая. Может, заглянете? И он показал ей и стадион — настоящий, с футбольными воротами, со скамейками для зрителей, на котором, быть может, упражнялся и ее сын («Нет уж, куда ему…» — тут же возразила себе она), и солдатскую столовую, пустовавшую в этот час, — огромное, как вокзал, помещение, заставленное длинными столами, покрытыми зеленой клеенкой, чистое, но несколько унылое, неуютное («Гриша и дома мало ел», — подумала она). — Вот здесь наша хлеборезка, а там моют посуду. Может, позавтракаете, мамаша? Снимете пробу? — пошутил сержант. — Вы завтракали уже, мамаша? Он поминутно называл ее «мамашей», и это ее тронуло, тем более что сержант очень мило выглядел: все ловко и ладно сидело на нем: и застиранная, почти белая гимнастерка, и отутюженная пилотка, сдвинутая набекрень. — А вон наш клуб, — он показал рукой на видневшееся в зелени двухэтажное здание с вынесенным вперед застекленным входом, — там у нас библиотека-читальня, большой зал, там мы кино смотрим — почти что каждую неделю. Сейчас готовим концерт самодеятельности к окончанию инспекторской проверки… Если погостите еще у нас, мамаша, приходите обязательно. — Его быстрые глаза улыбались. — Может быть, получите удовольствие: танцевальная группа у нас сильная, есть хорошие чтецы. Елизавета Дмитриевна, желая также проявить учтивость, поинтересовалась: — Ну, а вы?.. С чем вы выступаете? — Я? Показательное выступление «самбо». — Это что ж такое? — призналась она в своей неосведомленности. — Не слыхала я. — Самозащита без оружия. Представляете, мамаша, вы идете одна, и на вас нападает кто-нибудь с ножом, — принялся он охотно объяснять. — А у вас у самой в руках ничего — ни пистолета, ни финки. Но если вы только знаете «самбо», вы всегда возьмете верх. — Да что вы? — усомнилась Елизавета Дмитриевна. — Верное дело, — подтвердил он. — Но, конечно, вы должны почаще тренироваться. Миновав клуб, они вышли на просторную огороженную площадку, которая напомнила Елизавете Дмитриевне «уголок аттракционов» в городском парке; здесь были качели не совсем обычного вида, какие-то обручи, подвешенные к перекладинам, п огромные двойные колеса непонятного назначения. На краю площадки стояла высокая, красивая вышка из дерева, сквозная, с двумя подвязанными парашютами наверху и с красным флажком на шпиле; там же, несколько в стороне, виднелся на траве самолет, точнее, один остов самолета, у которого не было ни винта, ни мотора. На противоположном краю площадки возвышалось сооружение из столбов, лестниц и тросов на блоках, с противовесами. — Парашютный тренажер конструкции Проничева, — пояснил Елизавете Дмитриевне ее провожатый. — Здесь, мамаша, вы проходите наземную подготовку к прыжкам. Отрабатываете па снарядах все элементы и закаляетесь физически. Вот возьмите, например, трамплин, — он кивнул на три деревянных ящика разной величины, соединенные вместе так, что они образовывали как бы крыльцо из трех больших ступеней. — На этом снаряде вы укрепляете свои голеностопные суставы. Ни он, ни она не касались покамест в разговоре того, что их обоих занимало в первую очередь: он не упоминал о Григории, будто и не он, сержант Разин, написал ей, а она не стала его расспрашивать. Елизавете Дмитриевне не захотелось вдруг разговаривать о своем сыне с этим ловким, любезным, понравившимся ей пареньком: уж очень он был не похож, завидно не похож на ее Григория. После осмотра «парашютного городка», как назвал сержант площадку с качелями и с тренажером, он привел ее в физкультурный зал — такое же огромное, как столовая, помещен