Сильнее атома — страница 35 из 56

ие с земляным полом. Вместо столов и скамеек здесь повсюду стояли турники и «кони»; физкультурный зал тоже был пуст, лишь в одном углу небольшая группа юношей, человек пять-шесть, занималась на брусьях. И Разин познакомил с ними Елизавету Дмитриевну; из деликатности, должно быть, он умолчал о причине, побудившей ее приехать в полк. — Мамаша нашего солдата, из города Ленина, интересуется нашей жизнью и учебой, — неопределенно отрекомендовал он ее. И, прекратив свои упражнения, физкультурники в майках и в трусах обступили гостью из «гражданки». Это были все здоровяки, с облитыми потом, блестевшими, как отшлифованный камень, как золотая бронза, как полированная медь, телами, — все ровесники ее сына. По-видимому, они обманулись, приняв ее за делегатку от какой-нибудь шефской организации, и она невольно согласилась на эту роль представительницы от общественности: не объяснять же было, как они ошибаются! Улыбающиеся, бесцеремонные, доверчивые, полные гостеприимного любопытства, они ждали, что она им скажет. И, поздоровавшись и помолчав, Елизавета Дмитриевна немного принужденно спросила: — Как с учебой, ребята? — С боевой подготовкой, что ли? — уточнил один из солдат, наголо обритый, скуластый и не в пример товарищам несколько сумрачного облика. — Ну да, с боевой, — спохватилась она. — С боевой нормально. Парень отвечал ей вполне серьезно. И когда он говорил, все остальные умолкали: видимо, он пользовался среди товарищей особым уважением. — По огневой взвод наш вышел в передовые. По физподготовке тоже изжили недочеты, — докладывал он представительнице шефов, — мало дают нам прыжков с самолета — вот что жалко! Давали бы почаще — раза два в месяц на крайний случай. — В каждый месяц? — переспросила она. — Интересно же, спорт! — сказал он. И замолчал, ожидая, что ответит гостья; она только кивнула. Всю грудь этого отважного парашютиста покрывала «наколка»: из выреза голубой майки вылезала фиолетовая голова дракона с красными глазами, на бугристых, будто кованных из металла предплечьях были изображены: на одном — скрещенные якоря, на другом — женская головка с распущенными волосами. И Елизавета Дмитриевна, чувствуя странную досаду, точно сердясь на это изобилие здоровья, мускулатуры, силы, сказала резче, нежели ей самой хотелось: — Зачем вы себя изуродовали так — на всю жизнь? Удивляюсь я на вашу моду! Парень оглядел свои руки, потом поднял глаза на нее. — По глупости, — чистосердечно и спокойно ответил он. — Молодой еще был. — А у нас деревня такая чудная! — смеясь, сказал другой солдат, на плечах у которого были вытатуированы летящие птицы. — Если чего не сделаешь, как все, обязательно бить будут. Я сперва табак не курил, не нравилось мне — меня побили, так насовали, что света невзвидел, я и закурил. После все у нас колоться стали, ну и я со всеми, чтоб не били. Он первый залился смехом, и его товарищи тоже захохотали, как будто ждали только повода. Против воли засмеялась и Елизавета Дмитриевна. Когда она стала прощаться, солдат с драконом на груди сказал, вновь сделавшись серьезным, даже хмурым: — До свидания, мать, спасибо, что интересуетесь. Передавайте привет Ленинграду. Передавайте, что десантники нашего полка… — он смотрел ей прямо в глаза, — оправдают свое звание. Пускай в «гражданке» мирно трудятся. Ну, чего еще?.. Приезжайте к нам на массовое десантирование, на прыжки. А пока до свидания, мать! — Счастливо! Приезжайте на окружную олимпиаду! Погостите у нас еще… Привет от батареи безоткатных орудий! — заговорили все разом, прощаясь и провожая ее. — Спасибо, спасибо… Я передам, спасибо! — отвечала Ели-завета Дмитриевна, торопясь уйти. Она испытывала волнение и все большую досаду и раскаивалась уже, что согласилась на эту прогулку по полковому городку. — Наши чемпионы легкой атлетики готовятся к соревнованиям, — пояснил Разин, выйдя с нею наружу. — Этот, у которого все тело в наколке, с Донбасса, горняк. Отличник по всем видам боевой и политической… с будущим парень. Они проходили теперь мимо полкового плаца, и навстречу по утрамбованной, твердой, как железо, земле шагал с тяжелым топотом отряд; поравнявшись, солдаты хором грянули песню. И Елизавета Дмитриевна, наполовину оглушенная их грубыми, резкими, удалыми голосами, глядя на взмокшие поющие лица, тоскливо подумала: «Таким что сделается! Таким все нипочем!» — Мы в клубе еще с вами не были, может, в клуб пройде-те? — спросил Разин. — Вы меня и вправду, видно, за шефа считаете, — раздраженно сказала Елизавета Дмитриевна. — Словно бы отчитываетесь передо мной. А я никакой не шеф… Вы же сами знаете, зачем я к вам приехала. — Конечно, знаем. И мы это ценим, мамаша, — тихо проговорил Разин. — Ценить тут, положим, нечего… А может, мой Гриша пришел уже, дожидается меня? — сказала она. — Сейчас мы это проверим… Я об чем вам хотел заметить, — он запнулся, как бы в затруднении. — Вы уж не шибко его… прорабатывайте, мамаша! Травмированный он отчасти, ваш Гриша. А так он неплохой парень, грамотный… даже хороший парень. К нему подход индивидуальный нужен. Поэтому мы и написали вам. Родная мать всегда найдет индивидуальный подход — это само собой понятно. Видимо, ее провожатому и в голову не приходило, что она, примчавшись стремительно по его письму, собирается воздействовать на сына совсем не в том направлении, как надеялось комсомольское бюро. Он видел в ней свою союзницу. И Елизавета Дмитриевна, не умея совладать со смутными чувствами, обуревавшими ее, вконец разозлилась. «А вот и не выйдет у вас, не отдам я вам Гришу, не отдам! — упрямо внушала она себе, идя к казарме. — Мне сказали — будет, как я сама рассужу, а я уже рассудила: не получите моего Гришу!» — Напуганный он очень, — продолжал виноватым тоном Разин. — Отчего? — вот вопрос. Он прибыл к нам в полк напуганный… А мы не сумели его перевоспитать — пришлось к вам обратиться. Она не ответила; ее пухлые щеки опять пылали, ей было жарко, и ее, как ночью, мучила жажда. — И для жизни это плохо — быть слишком пугливым, не для одной службы, — услышала она далее то же самое, о чем говорил ей полковник в штабе. — Разве ж это жизнь — трепетать перед всеми, как Акакий Акакиевич? Торопливо, не глядя по сторонам, прошла Елизавета Дмитриевна мимо дневальных в казарме; сержант привел ее в Ленинскую комнату, усадил за стол, на котором аккуратной стопкой лежали тетрадки журнала «Советский воин», попросил прощения за то, что оставляет одну, а сам отправился за ее сыном. И вот наконец она увидела своего Григория. Ему не сказали, кто его ждет, он был так изумлен, что в первую секунду даже не выразил радости; войдя, оп будто споткнулся и остановился с оторопелым видом — дочерна загорелый, в залатанной гимнастерке, в тяжелых сапогах, измазанных глиной. Он в самом деле подрос за год и раздался в плечах; большущие, мужицкие руки в царапинах и ссадинах высовывались у него из узких рукавов. И Елизавете Дмитриевне померещилось в это первое мгновение, что ее обманули и перед ней предстал не ее сын, а кто-то незнакомый, совсем уже взрослый, лишь очень похожий на сына. В следующую секунду этот чужой человек издал странный, короткий звук, не то стон, не то всхлип. — Ма… мама… — поперхнувшись, сказал он и пошел к ней. И только его высокий голос, нисколько не изменившийся, и это «мама» прозвучали совершенно так же, как раздавались в ее памяти и после того, как они разлучились. Она встала навстречу, он обхватил мать, прижался к ней, уткнулся в плечо — он был выше ростом — и заплакал, точно закашлялся. Сама чуть не плача, Елизавета Дмитриевна погладила его потную, жаркую шею, его лопатки, ходуном ходившие под гимнастеркой. — Приехала… — выговорил он невнятно. — Ма-а-мочка! — Ну, хватит… ну, что ты… — тихо, чтоб не услышали в коридоре, шептала она. Он поднял мокрое лицо; она утерла его щеки ладонью, и на нее глянули омытые, сияющие глаза. — И не написала ничего, а приехала… А я не знал! — захлебываясь, вскрикнул он. — И не писал тебе, думал, где ты, а где я… Он был неизъяснимо счастлив, точно свет надежды и воскрешения блеснул ему, точно родным, домашним, райским теплом пахнуло на него, окоченевшего в своем одиноком страхе. И он с силой, не замечая этого, сжимал руки матери, такие знакомые ему, маленькие, тугие ручки с твердыми бугорками мозолей на большом и указательном пальцах; вновь на глаза его набегали слезы, и его толстые, вывернутые губы расслабленно кривились. — Настя как? Учится… учится? — стал он расспрашивать о доме. — Квартиру-то… дают вам новую квартиру? — Слушай, сынок! — начала она негромко, глядя в пол, но так, что он сразу же перестал плакать. — Я обо всем переду-мала… Ее решение созрело лишь сейчас и почти мгновенно. Еще пять минут назад она думала, что поступит совсем иначе. Взяв его за руку, она сказала: — Ты заяви, Гришенька, командиру… Сегодня же заяви, что… как все, так и ты. Вот сейчас пойди и заяви. Он сделал движение, точно хотел отодвинуться от нее. — Мама, разве я?! — закричал он. — У меня ноги чужие де-лаются… Кругом такой шум! А у меня ноги как чугунные!.. — Тише, — прервала она его и оглянулась на дверь. — Тише, ты! — Разве я виноват? — прошептал он, точно давясь. — На-верно, я неизлечимый, мама! Рушилось его последнее прибежище, его единственная крепость. — Вылечишься, сынок, Гришенька! — ответила она тоже шепотом. — Обязательно вылечишься. — Мама! — вырвалось у него, как мольба о помиловании. Елизавета Дмитриевна отрицательно, отказывая, покачала головой. А рука ее все гладила его большую, грязную руку; жалость разрывала ей сердце.

3

Только поздно вечером Лесун добрался до своего кабинета в штабе дивизии; из полка Беликова он проехал к артиллеристам и задержался там, беседуя с молодыми офицерами, только что прибывшими в часть. На обратном пути он заглянул в редакцию дивизионной газеты, которая скучно, по его мнению, трафаретно писала о боевой учебе десантников. И время подошло к десяти, когда он смог наконец заняться «канцелярией», как он называл ту часть своей работы, что требовала сидения за письменным столом. В политотделе Лесун застал одного секретаря парткомиссии; обложившись книгами и тетрадками, этот офицер готовился к семинару в вечернем университете. Выслушав его недолгий доклад и взяв почту, Лесун уединился у себя. Он порядком устал — ныла спина, напоминая о давнишней контузии, — но был доволен миновавшим днем. Завершение «дела Воронкова» и отличное продолжение «дела Агеева», с которых начался день, точно задали хороший, удачливый тон всему дальнейшему. У артиллеристов славно — не без его, Лесуна, подсказа — встретили и устроили молодежь, позаботились о «быте», отремонтировали комнаты в офицерском общежитии. В редакции газеты само появление начальника политотдела произвело немалый эффект: его предшественник не баловал печать своим вниманием. И Лесун, потолковав с журналистами, убедился, что это совсем не сухие, не скучные (редактор даже сам писал недурные стихи), но заскучавшие люди, нуждавшиеся лишь в большем внимании и в большем доверии. Вообще, находясь почти уже три месяца в дивизии, которой командовал Парусов, Лесун мог с полным основанием утверждать, выражаясь сдержанным языком официальных документов, что политработа здесь недооценивалась. В подготовке к учениям, например, командир дивизии не забывал ничего: ни материального обеспечения, ни боевого, ни тыла, ни медицины, ни даже в