е, без улыбки глаза — следят с отчужденным любопытством. И Андрей поспешно отвел в сторону свой взгляд. Крылова интересовало, кажется, только одно: проболтается он, Воронков, или нет?.. На мгновение в нем вспыхнуло строптивое желание наперекор Крылову, не одобрявшему, должно быть, его, рассказать все, как было. К счастью, помешав Андрею, раздался вдруг хорошо всем знакомый грубый голос: — Дневальный, это что? Почему люди не ложатся? Солдаты расступились, и Андрей вновь увидел Елистратова, остановившегося в дверях; темный, подозрительный взгляд старшины был издали устремлен на него. Отвернувшись, Андрей принялся стаскивать сапоги. — Погасить свет! — распорядился Елистратов. Он подождал, пока все улеглись, потом удалился. И лишь только затихли его шаги, Булавин приподнялся на койке. — Додон — не угомонится никак! Давай, Воронков, отчитывайся! — зашептал он. Но Андрею расхотелось уже хвастаться. И было особенно досадно, что именно Додон застал его в тот момент, когда он чуть-чуть не поддался тщеславному искушению и не сподличал. Он подумал о письме Вари, таком неумело искреннем и полном любви, и подивился, как он сразу не прекратил этого разговора о ней. «Скотина я, однако, свинья», — точно о чем-то новом в себе, ранее неизвестном, подумал он. — Давай, Саша, спать, ничего не было такого, — сказал он. — С чего ты взял? — Я же г-говорю — пустой номер, — донеслось с койки на-против; Масленкина сжигало любопытство. — Вот я бы… П-по-знакомь меня с этой Варькой. Андрей вскинулся на койке, но помедлил, не зная, как ответить покрепче, и его опередил Крылов. — Не хлопочи, Масленкин!.. С тобой вообще ни одна женщина не пойдет… — насмешливо проговорил он. — И давайте спать, ребята… спать! Неожиданно на Масленкина накинулся и Булавин: — Ты накройся, обсосок! (Это нечаянно родившееся прозвище очень почему-то подходило к Масленкину.) Варька на тебя и глядеть не станет… Ишь ты, познакомь его с ней… Масленкин не подавал больше признаков жизни; все укладывались на ночь. И Андрея вновь удивил Даниэлян. — Правильно, Андрюша!.. Варя красивая, честная… — про-гудел он своим баском. — Женись, когда службу кончишь. Андрей изумился: жениться на Варе — это ему просто не приходило в голову. Во-первых, рано ему было думать о женитьбе, а во-вторых… нет, так сразу эти вопросы не решаются. Еще некоторое время Андрей размышлял обо всем случившемся с ним. Несмотря на самокритику, которой он только что подверг себя, он в общем был собой доволен. И его вера в свою удачливость, в свою счастливую звезду даже окрепла после всех передряг, из которых он благополучно выбрался. «За битого двух небитых дают», — припомнилось Андрею, и с этим приятным сознанием своего преимущества перед другими, «небитыми», он закрыл глаза, приготовившись спать. Последней его мыслью было, что его товарищи так никогда и не узнают, к сожалению, про его великолепную победу. Елистратов был глубоко обижен тем, что Воронков, этот нерадивый, этот испорченный солдат, отделался столь легким наказанием. И у него имелись для обиды свои, личные, особые причины. Именно сегодня, в день, когда Воронков вернулся из-под ареста, у Елистратова приключилась новая неприятность, быть может, мелкая, но больно отозвавшаяся в его сердце. Казалось, стоило только Воронкову появиться в казарме, как там опять повеяло духом распущенности и обмана, против которого не было еще, видимо, найдено верного средства… После обеда, собравшись по делам в город, старшина ввиду дождливой погоды надел свой плащ, надел, не осмотрев его предварительно. Да и к чему, собственно, было осматривать новый плащ, спокойно провисевший все лето на вешалке недалеко от столика дежурного по роте. Во дворе Елистратову встретились капитан Борщ и лейтенант Жаворонков; капитан заговорил о новых мишенях, которые требовалось срочно изготовить… И тут к ним подошел командир батальона; он был в таком же плаще, как и старшина. Постояв немного, послушав, майор сказал с напускным удивлением: — Товарищ старшина! Вы что, в город собрались? Почему-то он пристально разглядывал петлички на плаще Елистратова. — Вернитесь и приведите себя в порядок. — Майор показал пальцем на левую петличку. — Что ж это, старшина? Если уж вы начали небрежничать… Должно быть, командир батальона и сам был чем-то рас-строен или на кого-то зол; поморщившись, он добавил: — Стареете, старшина! Да, вот так, стареете. И Елистратов увидел: у капитана Борща сделалось жалостливое, сочувствующее лицо, а круглолицый лейтенант Жаворонков покрылся румянцем, как от стыда. Обескураженный, ничего не понимающий Елистратов вернулся к себе в комнату, стащил с плеч свой плащ. И пережил еще одно потрясение, подобное недавнему, когда эмблема десантников — парашютик с крылышками — чудом появилась там, где ее раньше не было, — на погоне гимнастерки Воронкова. В данном случае такая же эмблема непостижимым образом отсутствовала там, куда он собственноручно ее прикрепил, — на его собственной левой петличке… И простая, но жестокая разгадка таинственных фокусов с эмблемами явилась сама собой: это его крылатый значок с его плаща перелетел на воронковскую гимнастерку. Другого объяснения быть не могло: он сам нечаянно помог Воронкову ускользнуть от справедливой кары. И он напрасно пытался бы теперь изобличить его вкупе с соучастником Булавиным: он ничего не сумел бы доказать. Он, Елистратов, был кругом одурачен, и его самого подняли бы в полку на смех, если б стало известно об этой истории. Воронкова между тем начальство признало невиновным. И старшина больше не колебался — он твердо решил уходить из армии. Видимо, и в самом деле он слишком постарел и ему пришла пора уступить свое место более молодым и проворным. Он был мучительно уязвлен, и обида — не на командира батальона, сурово обошедшегося с ним, но на жизненные обстоятельства, в которых зло, несмотря на чрезвычайные усилия, не всегда наказывалось, а добро, случалось, что и не торжествовало, — тяжело ранила его. Сразу же по окончании инспекторской проверки Елистратов вознамерился подать по начальству рапорт с просьбой об увольнении в запас. На другой день после возвращения Воронкова с гауптвахты всю роту с утра увели из казармы на полевые занятия. И лишь вечером, в сумерках, Андрей прибежал к гаражу на свидание с Варей, без всякой, впрочем, надежды застать ее там. И действительно, на улице, за обвисшей проволокой, что заменяла здесь забор, Вари не оказалось; было уже поздно, и она не дождалась его. А на третий день, вернее, в конце ночи, когда только начало светать, был поднят по тревоге весь полк. Затем роты облетело известие, что получен приказ немедленно готовиться к посадке в самолеты и к десанту.2
Елизавета Дмитриевна Агеева пришла в полк проститься с сыном: она уезжала домой. Сразу же, едва ступив на территорию полкового городка, она встревожилась: городок выглядел сегодня по-новому, и все в нем, куда ни погляди, было в движении. Из казарменного корпуса гурьбой выбегали солдаты с оружием и быстро строились в колонну; по центральной дорожке катились за машинами маленькие зеленые пушки. И, подпрыгивая и весело поблескивая под солнцем, эти новенькие пушки будто радовались тому, что их вывезли на воздух, на свободу. Повсюду раздавались громкие, сердитые команды; в глубине двора, урча, проезжали грузовики, крытые брезентом, и тоже вытягивались на дорожку. Затосковав вдруг, Елизавета Дмитриевна беспокойно оглядывалась: ей отчетливо вспомнилось, как в сорок первом году она прибежала проститься с мужем, уходившим на фронт. И так и не простилась, опоздала; полк выступил уже, когда она с узелком, приготовленным для мужа, добралась до казарм. Она долго еще металась тогда без толку посреди других каких-то отрядов и машин, в которых сидели другие красноармейцы, сделавшиеся в своих одинаковых шинелях удивительно похожими на ее мужа. В штабе полка все также очень торопились сегодня: дежурный, поговорив на ходу с Елизаветой Дмитриевной, попросил ее подождать, извинился, ушел и точно позабыл о ней. Она сидела в коридоре на табурете, поворачиваясь на каждый стук дверей; люди входили, выходили, перед нею мелькали все новые лица, строгие, спешащие, сосредоточенные, — один и тот же отпечаток общей заботы лежал на них. И беспокойное чувство, сродни той острой тоске, с которой некогда она искала мужа в потоке солдат, одетых в одинаковые шинели и пилотки, пронизывало ее. Но вот наконец вернулся дежурный и привел с собой не сержанта Разина, как она ожидала, а незнакомого молодого лейтенанта. Этот офицер, сотрудник дивизионной газеты, что выяснилось в дальнейшем, и взял над нею опеку. Из штаба новый провожатый повел ее на стадион, где сейчас укладывались парашюты. И пестрое, необыкновенное зрелище, открывшееся Елизавете Дмитриевне на этом полковом стадионе — безлюдном в ее первое посещение, — и поразило ее и привело в еще большее волнение. Все поле стадиона было сегодня тесно заполнено массой обнаженных до пояса, шевелящихся молодых тел. Коричневые, сизо-черные, розово-смуглые, пунцово-красные, опаленные солнцем, они ползали там друг подле друга, и сразу не понять было, чем люди заняты. Прямо на траве футбольной площадки лежали, покрывая ее от одних ворот до других, узкие парусиновые полотнища, на которых и происходила укладка. И солдаты по двое в молчании — их работа требовала, должно быть, большого внимания — расправляли, встав на колени, складки парашютной материи или перебирали и тянули длинные веревки — стропы. Время приближалось к полудню, сильно парило — собиралась, как видно, гроза, хотя небо было совершенно чистое, — и все обливались потом. Елизавета Дмитриевна напрасно искала глазами сына, да и трудно, конечно, было найти его на этом кишащем людьми поле. По совету лейтенанта, сопутствовавшего ей, она присела на скамейку у выхода со стадиона, ожидая окончания работы. И лейтенант, сев рядом, пустился в объяснения; особенно упирал он на то, что каждый десантник собственноручно укладывает перед прыжком свой парашют и что укладку во всех подробностях проверяют специально назначенные офицеры, начальники парашютно-десантной службы или инструкторы; это, по его словам, надежно оберегало от ошибок. Елизавета Дмитриевна кивала, соглашаясь, но слушала плохо: ее неопределенная тревога росла. И, как некогда, в страшный день расставания с мужем, которого увозили на войну, она думала сегодня о сыне: «А увижу ли еще когда-нибудь Гришу?..» Со стороны вся картина, расстилавшаяся перед нею, выглядела почти празднично: белый парашютный перкаль точно пенился, слепяще выделяясь на парусиновых полотнищах, на зелени травы; сложенные аккуратными складками купола парашютов упрятывались в ярко-оранжевые чехлы, подобные гигантским колпакам. Стадион был окружен стеной белоствольных берез, начавших по-осеннему золотиться, кленов с их кованой медно-красной листвой. И все вместе — эта человеческая живая теснота и это изобилие красок — заставляло вспоминать о воскресном гулянье за городом или о речном пляже в знойный день. Странно было лишь, что гулянье совершалось в безмолвии: только густой шорох, да металлическое позвякиванье, да будто легкий шепоток доходили с поля до Елизаветы Дмитриевны. И ей почудилось: неведомая, неслышная опасность, прячась где-то за горизонтом, приблизилась к этим славным, крепким, сильным ребятам, что с таким усердием