трудились здесь, на ее глазах. «Все молоденькие… мальчишки еще, как мой Гриша… Им учиться время… как поезда водить, как дома строить… Им женихаться время, на свидания бегать…» — проносилось бессвязно в ее голове. И она мысленно спрашивала: «Зачем и кому это надо, чтобы все мальчишки на земле, миллионы мальчишек в разных странах тоже готовились сегодня, как и ее Гриша: и маршировали, и проносились на самолетах-истребителях, и мчались в стальных коробках танков, и ныряли под воду, и прыгали с самолетов?» Сколько ни жили люди, они всегда и повсюду воевали, и то, что они как бы притерпелись к необходимости воевать, что это никого, казалось, не удивляло, ужаснуло ее. «Живем, разве мешаем кому? — подумала она. — Чего же им нужно от нас?» «Им» была та злобная, ненасытная, непостижимая в своей нечеловеческой энергии сила, что отняла у нее мужа, что грозила отнять сына. И Елизавете Дмитриевне захотелось крикнуть на все поле, полное этих мальчишек: «Не отдам, не хочу!» Со стадиона небольшими отрядами потянулись десантники, окончившие укладку, — ее сына среди них не было. Елизавета Дмитриевна поднялась со скамьи, чтоб лучше видеть, и озиралась, теребя ремешок своей сумки; несколько раз она, обманувшись, порывалась бежать навстречу сыну. Но мимо проходили, унося парашютные ранцы, чрезвычайно торопясь, другие солдаты, только издали похожие на него. А на футбольной, вновь зазеленевшей площадке, с которой скатывали уже парусиновые ленты, оставалось все меньше людей. И тут вдруг лейтенант, опекавший Елизавету Дмитриевну, объявил ей со смущенным видом о недоразумении: девятая рота, в которой служил рядовой Агеев, уложила свои парашюты утром еще — он только сию минуту об этом узнал, и им, пожалуй, следовало спешить назад, к казармам. Он так и не понял, почему Елизавета Дмитриевна страшно перепугалась, выслушав его, точно он сообщил о каком-то непоправимом несчастье с ее сыном. Они побежали к казармам, и там выяснилось, что третий батальон в полном составе — в том числе и девятая рота — выступил уже из городка полчаса назад. Елизавета Дмитриевна, к изумлению своего провожатого, пришла прямо-таки в отчаяние; она плакала, кусала губы, а когда ей принесли воду, не смогла пить: зубы ее застучали о стекло, и она отставила стакан. Оправдываясь, лейтенант несколько раз повторил, что его неверно информировал дежурный по полку. Но Елизавета Дмитриевна и не обвиняла своего провожатого: виноват был не он, конечно, и не дежурный, да и вообще виновных здесь не было. Нечто неизмеримо более могущественное управляло судьбами людей. С Гришей, с сыном, произошло у нее все так же, как с мужем: она опять опоздала, не простилась. И в этом ей ясно привиделось ужасное предзнаменование: отцовская участь была уготована и ее сыну. — Да не огорчайтесь так, Елизавета Дмитриевна! Что вы, в самом деле?! — успокаивал ее лейтенант. — Поезжайте домой, к семье. А мы ваше напутствие, ваше материнское слово передадим через газету. Так даже лучше будет… Ваш сын прочтет его с товарищами… Он достал из своей сумки блокнот и авторучку, стряхнул чернильную каплю с пера и приготовился писать; они сидели за столом в пустой комнате батальонной канцелярии. — Мое материнское слово? — Тоска, страх, гнев смешались в душе Елизаветы Дмитриевны. — Будь она проклята, война! Отныне и вовеки!.. А Грише моему… Грише напишите, пожалуйста… Ее форменный берет сбился на затылок, и она машинально вновь надвинула его на лоб. — Прости меня, Гриша!.. Так и напишите: «Прости!» — Она чувствовала теперь вину перед сыном. — И не жалейте их… людоедов — вот мое слово! Товарищам своим скажи, чтоб не жалели… кто в сорок первом напал на нас… Такое разорение принес, столько людей погубил… Кто опять напал на нас? Лейтенант, оторвавшись от писания, поднял улыбавшееся лицо. — На нас никто не нападал, Елизавета Дмитриевна, — сказал он. — Насколько я знаю… Пока, по крайней мере. — А… ну да. Она удивленно на него посмотрела: у нее было такое чувство, точно сын ее ушел сегодня на войну, в бой.
3
Генерал-полковник Меркулов выехал из штаба дивизии перед вечером; к полуночи он рассчитывал добраться до места, где было намечено выбросить десант, и на рассвете встретить там десантников. Вместе с Меркуловым ехали полковник из оперативного отдела и адъютант; другие члены инспекторской комиссии отправились еще раньше. Было душно, душно даже в открытой машине, обвеваемой сухим ветром, который она же в своем движении рождала. И генерал часто взглядывал на небо: в зените оно оставалось пока совершенно чистым, яркого лазоревого цвета, но на западе вспухали белые, плотные, покрашенные мутноватой синью облака. Меркулов думал о том, что к ночи соберется, как видно, гроза, что прогноз погоды вообще нехорош и что в его власти отменить учение с выброской десанта, покуда еще есть время. Во всяком случае, он доставил бы этим немалое облегчение и себе самому и многим своим подчиненным. И хотя он и теперь был убежден в правильности принятого им решения («А как же иначе, скажите на милость, вы воспитаете солдата? — спрашивал мысленно генерал у кого-то неизвестного, кто не одобрял его. — Не кордебалет готовим, а десантников!»), он испытывал сердитое раздражение: обстоятельства вынудили его пойти на серьезный риск. И сердился он именно потому, что точка зрения его незримого собеседника вовсе не была лишена основательности. Метеосводки, полученные утром и днем, действительно могли вызвать беспокойство, тем более сильное, что и самый прыжок и «бой» должны были произойти на незнакомой, не слишком легкой для парашютистов местности, в условиях, наивозможнейшим образом приближенных к боевым. Меркулов, однако, подтвердил свой приказ («Что же, вы думаете, противник нам соломку подстелет, когда до дела дойдет? — обращался сейчас он к своему несговорчивому оппоненту, — Или вы с ним конвенцию подпишете: воевать исключительно в тихую погоду?»). Так, продолжая в воображении этот затянувшийся спор с самим собой, он и ехал, сумрачный, замкнувшийся, сидя впереди, рядом с водителем, Адъютант, поместившийся на заднем сиденье, с опаской поглядывал на широкие плечи и загорелый, по-стариковски исчерченный морщинами затылок генерала. Он угадывал его настроение: оно не сулило на ближайшее время ничего хорошего ему, адъютанту. Полковник из оперативного отдела задремал, покачиваясь в углу; голова его держалась прямо, но красные веки сомкнулись: бедняга здорово умаялся с подготовкой этого десанта. Повернув на центральный проспект, машина встала, гудя мощным двигателем, перед красным огнем светофора. Была суббота, и к вечеру на улицах заметно прибавилось народу. Под желтеющими липами бульвара текла плотная, субботняя толпа; меж стволов, точно флаги праздника, мелькали разноцветные платья женщин; зажглась неоновая вывеска над окнами кафе «Чайка». И адъютант, завидуя, смотрел на бульвар: он предпочел бы находиться сейчас там, в этой молодой, праздной толпе, где все были свободны от служебных тягот и на сегодняшний вечер и на целый завтрашний воскресный день. — Чего он нас держит, чего держит? — проворчал Мерку-лов, глядя на милиционера-регулировщика, высунувшегося из своей стеклянной башенки. — И движения нет никакого… Он подумал, что, если массовый прыжок на новую площадку, да еще в «трудную» погоду, приведет — не дай боже! — к несчастным случаям с людьми, вся ответственность ляжет на него одного. В столице в министерстве за такие вещи спрашивают строго, и, конечно, несчастья на учениях недопустимы — об этом и толковать нечего. Ну что же, он ответит, если понадобится. Он и его офицеры исходили в своих расчетах из средних, только средних человеческих ресурсов, используя в то же время все возможности, какие предоставляла новая техника. И он подтвердил сегодня приказ о выброске десанта не потому, что заботился о своем престиже, но потому, что знал: приказ по силам его людям, а следовательно, может и должен быть выполнен! Нельзя же, в самом деле, научить человека плавать, держа его из осторожности на бережку, оберегая от простуды!.. Но вместе с тем — и это Меркулов тоже хорошо знал — никто не был в состоянии все досконально предусмотреть. Даже самый тщательный тактический расчет, случалось, не оправдывался на практике, и всякий отход от шаблона таил в себе долю неведомой опасности… Машина миновала бульвар и мчалась теперь по окраинным улицам. Здесь тоже было многолюдно в этот час: ребята играли в «классы» на расчерченном мелом тротуаре; у павильона, где торговали пивом, толпились и шумели мужчины. Иные с любобытством оборачивались на машину, в которой сидел генерал; черная, зеркально-сверкающая машина с шелковым шелестом проносилась дальше, оставляя за собой пыльный хвост. Горбатая старуха, в длинном, волочившемся по камням платке, посмотрела ей вслед и перекрестилась, видимо устрашившись этого огромного черного летящего чудовища. Улицы становились все теснее, и дома на них — каменные, старинной кладки, осевшие в землю, — все ниже. Кое-где в раскрытых окнах уже засветился свет. И было видно: женщина накрывала белой скатертью стол для ужина; в другом доме лысый старик, примостившись у подоконника, пил чай; под ним в первом этаже в глубине комнаты целовались под зеленым абажуром парень и девушка. И эти мимолетные обрывки чужой жизни, полные покоя и мира, тут же мгновенно исчезали. За поворотом отошло в сторону высокое здание школы под серебряно-блестящей крышей, такое новенькое и чистенькое, что на него нельзя было не засмотреться. Меркулов повернул голову; за тонкими прутьями простой ограды мальчики гоняли мяч, рыжая собака бегала с ними. И все это тут же заслонила бархатная желтая пыль, точно выстрелившая из-под колес. Еще через пять минут машина, промчавшись по мосту, очутилась на другом берегу реки, за городом. Расступаясь перед нею и клонясь в разные стороны, будто готовые разбежаться, замелькали старые ивы, которыми обсажено было шоссе; огромные дупла, как ядерные бреши, зияли в их замшелых стволах. Затем открылась беспредельная пашня; хлеб был убран уже, свезен, и до холмов на горизонте простиралось желто-соломенное жнивье. По другую руку лежало поле, поднятое под озимь, все в длинных, параллельных бороздах, точно расчесанное гигантским гребнем. За землей, нещедрой, небогатой, в этих краях ухаживали, как за избалованной красавицей. Меркулов опять взглянул на небо: облачная гряда раздалась по горизонту, поднявшись над холмами. Будто многочисленная белогривая конница встала там на пологих вершинах и развернулась полукольцом, чтобы лавой обрушиться вниз, на равнину. Вокруг все обезлюдело и примолкло, как бы в ожидании страшного удара. И Меркулову почудилось, что это уже происходило с ним когда-то; не воспоминание, ясное и точное, но, вернее, позабытое ощущение тревоги и настороженности родилось в нем. Вот так же, казалось, он мчался давным-давно посреди осенних полей, и так же стелилась за горизонт пыльная дорога, и так же копились навстречу тучи. Но когда это было, где? Он напрасно напрягал память. Быть может, это померещилась ему Украина, и восемнадцатый год, и старый чумацкий шлях на Киев, и он, скачущий в свою первую разведку? А может, степной, широкий, как река в разлив, большак на Кубани, и далекие курганы в ранних сумерках, и всадник на кургане — не поймешь, свой или чужой?.. Или, может, аккуратное, обсаженное, как и здесь, деревьями шоссе на Ль