В ожидании Нюргуна
Пролог
Земля раскололась, но это ей не помогло.
– Не люблю! Не люблю!
Грохот. Пыль столбом. Град обломков.
– Не люблю!
Разлом забивался чудовищными глыбами. Заваливался грудами щебня. Лавиной, сошедшей с потревоженного склона горы, щебень сыпался вниз, в кромешный ад, протестующий против такого откровенного насилия. Протест вскипал, горел, захлебывался. Оползень за оползнем, и ад глотал, давился, корчился в муках. А сверху уже валились новые глыбы: утесы, скалы, с корнем вырванные из сопки, похожей на мертвого лося, чей череп размозжили кулаком. Покореженная, освежеванная, разделанная на кровоточащие куски, сопка превращалась в жалкие руины.
– Не люблю, нет!
Айталын зажала уши ладонями. Тщетно – гром и не думал стихнуть. Он толкался в подошвы, пинал в живот, ворочался в крестце. Попросить Нюргуна остановиться? Бросить свой ужасный труд? Бесполезно. Если три, нет, девять просьб и одно, нет, дюжина решительных требований остались без ответа – с чего надеяться, что десятая просьба или тринадцатое требование будут услышаны?!
Девушка не знала, куда делся Эсех Харбыр, и не хотела этого знать. Наверное, был бой. Наверное, Нюргун прихлопнул молокососа, как конь хвостом размазывает по крупу зудящего слепня. Ну хорошо, не прихлопнул, а погнал в три шеи. Беги, женишок, домой, к любимой мамочке, она тебе сопли вытрет! Так лучше, когда все живые, а мы победили. Ведь правда? Айталын представила, что скажет Эсеху, когда встретится с ним в следующий раз, и на душе полегчало.
Болела голова. Просто раскалывалась, как земля вокруг провала, еще недавно носившего имя входа в Нижний мир. Всю драку с Эсехом, если драка была на самом деле, Айталын провалялась без чувств. Когда сознание вернулось к ней, Нюргун вез сестру прочь от вонючих подземных красот, усадив впереди себя на коня. Он молчал, несмотря на расспросы Айталын. Держал сестру крепко-крепко, словно ее могли отнять в любой момент, и молчал. По правде сказать, Айталын боялась его молчания больше, чем недавнего похищения. Эсех болтал без умолку, в болтовне юного адьярая звучало ребячество, а значит, откуда взяться страху? В Нюргуновом безмолвии крылось взрослое, тяжелое, закованное в цепи бешенство, и младшую дочь Закона-Владыки брали сомнения: «Мы и впрямь победили? А как мы победили? А все ли живы?»
Когда они выбрались наверх, Нюргун отвел коня подальше, в березовую рощу, и принялся за работу.
– Не люблю!
Каждое движение Нюргуна, каждое действие и поступок лучше слов говорили о его намерениях. Никто, вопила глыба за глыбой. Никогда, утверждали потоки щебня. Отсюда к свету солнца больше не выберется ни один вор. Не придет за моей сестрой. И за вашей сестрой тоже. За матерью, дочерью, внучкой. Все пути не закрыть, но этот кончился. Навсегда. На веки вечные.
Прощай, Муус-Кюнкюйэ[94].
Бессильная помешать, Айталын могла лишь покорно терпеть мучительное содрогание тверди. Ее тошнило. В затылок лупили кулаком. Глаза налились кровью, за левым копошился голодный птенец, клевал глазное яблоко. Девушка не догадывалась, что Нюргун делает не так, но все ее существо кричало: беда! Алатан-улатан! Кишка, подумала Айталын. Кишка, выводящая нечистоты из задницы. Мама, прости меня, грубиянку! Но я же права: поганую кишку, источающую смрад, и ту нельзя забить кляпом, если не хочешь, чтобы хозяин кишки сдох в мучениях!
– Не люблю!
– Будь ты проклят!
Айталын завертела головой. Кто? Где? Кого?! За что?! От головной боли она едва не лишилась сознания, но успела заметить, как из кустов багульника, цветущих в пору, которую девушка не рискнула бы назвать летом, с шумом взлетел крупный ворон. В перьях его густо пробивалась седина, будто ворон был не птицей, а крылатым стариканом.
Черный? – нет, скорее чалый.
– Девять бед тебе на девяти дорогах!
Изрыгая дурные пророчества, ворон кружил над Нюргуном, а боотур стоял над провалом, заваленным вглухую, и утирал пот со лба, как если бы никакого ворона не было в помине.
– Восемь несчастий на восьми перекрестках!
Айталын швырнула в ворона палкой. Жаль, промахнулась.
– Я, Тюптэ Бурай[95], проклинаю тебя! – ворон поднялся выше. – Идиот, ты вообще понимаешь, что натворил? Тут и так бардак, а ты еще подкидываешь! Дерьма на лопате! Кретин, придурок, мышцы без мозгов…
С набором высоты у ворона резко изменился лексикон. Слово «лексикон» Айталын слышала от отца и запомнила, что «кыш, дураки!» – это один лексикон, а «пожалуйста, отойдите» – другой. Это, значит, я грубиянка, подумала девушка. Да я лапочка рядом с этим грязноклювцем!
Похоже, Нюргуну тоже изменило его обычное добросердечие. Подняв с земли увесистый камень, боотур задумчиво подкинул его на ладони. Взгляд Нюргуна измерил расстояние до ворона, и птица справедливо решила не искушать судьбу. Взмахнув крыльями, Тюптэ Бурай превратился в стремительную тень. Сгусток тьмы, клякса расплавленной смолы, он ринулся на север, туда, где дремала орда хмурых туч – низких, набрякших, чалых, как и ворон. Тучи только того и ждали. Орда стронулась с места, жадно проглотив гневливого Тюптэ Бурая, и, набирая ход, пошла к уничтоженному пути Муус-Кюнкюйэ. Там, где проходили тучи, день превращался в ночь. Стало холодно, Айталын скорчилась, обхватив себя руками. Зубы стучали, она чуть не прикусила язык. Ветер без жалости хлестал багульник, срывал цветы и листья, оставляя ветви голыми. Казалось, ветер мстит кустам, еще недавно – прибежищу ворона, за то, что они не помешали Нюргуну заваливать путь в Нижний мир. Ну да, ухмыльнулась Айталын. Нюргуна, небось, хлестать страшно, вот и отыгрывается на безобидных кустиках. Она ошиблась – покончив с багульником, ветер налетел на боотура. Нюргун стоял скалой, изо рта его валил густой пар. Тучи клубились над головой Нюргуна, роняли снег. Снег?! Хлопья слипались на лету, превращались в потоки скисшего молока, накрывали землю белым, медленным ливнем.
Это буран, поняла Айталын. Это буран, и я замерзну насмерть.
Девушка хотела крикнуть брату, что надо бежать в рощу, к коню, потому что конь теплый, а еще лучше скакать, нестись отсюда прочь, подальше от вернувшейся зимы – и просто закричала, без слов и смысла. С Нюргуном творилось страшное. Не сразу Айталын поняла, что у брата подламываются колени. Они подламывались медленно, медленно, очень медленно. Нюргун делался ниже ростом, усыхал, подчиняясь неведомой силе, и когда колени его ткнулись в снежную кашу, на лицо боотура снизошел покой. Айталын уже видела однажды этот покой, и поэтому закричала во второй раз. Крик пропал даром – глаза Нюргуна закрылись, руки безвольно повисли вдоль тела, и Нюргун упал. Повалился боком, подтянул ноги к подбородку, как маленький ребенок, захрапел, соперничая с воем бурана.
– Не спи!
Айталын кинулась к брату. На лютом холоде ей стало жарко. Девушка тормошила спящего, терла ему уши, наотмашь хлестала по щекам:
– Не спи! Дурак! Нюргунчик, миленький…
На плечи Айталын, на ее спину, затылок, поясницу, на бесчувственное тело Нюргуна падал снег. Укутывал, подтыкал со всех боков пушистую шкуру, превращал обоих в сугроб.
– Проснись! Ну пожалуйста…
Нюргун спал.
– Не спи! Ну где я тебе Сарына достану?!
В буране ворочалось, хрипело, трубило. Наружу, прямо к Айталын сунулись рогатые морды, чмокнули отвислыми губами. Разинули курящиеся пасти, показали желтые зубы, багровые глотки:
– Бу-у-у!
– Пошли вон! Вон!!!
– Бу-у-у!
– Убирайтесь!
Морды испугались, спрятались в буран. Откликнулись человеческим голосом:
– Арт-татай! Дочка! Бедный дочка!
– Я тебе не дочка!
– Внучка! Бедный внучка!
– Я тебе не внучка! У меня три брата-боотура!
– Ой-боой! Знатный внучка!
– Иди прочь, адьярай! Не тронь нас!
– Моя адьярай? Моя не адьярай!
– А кто же ты? Бу-у-у, и не адьярай?!
– Моя бедная Сортол, старая тунгус…
– С рогами? С губами?!
– Моя олешки гонит, нарты едет…
Морды показались вновь. Надвинулись, вытащили за собой из метели седые горбы, массивные тела. Два упряжных оленя рыли снег копытами, фыркали, трясли рогами. Шеи оленей были связаны поводком из сыромятной кожи. Сбоку, встряхиваясь по-собачьи, вынырнул мелкий, юркий, всклокоченный старичок. Шапка-трехклинка[96], закрывшая лоб до самых бровей, превращала лицо старичка в морщинистый, плотно сжатый кулак, опушенный по краям рыжеватым мехом. Открылся черный редкозубый рот:
– Ай, внучка! Внучка-ёкё[97]! Холодно, да?
Старичок сорвал с себя распашную па́рку, кинул на плечи Айталын:
– Вот, однако! Чего плачь? Чего рыдай?
– Брат…
Айталын указала на Нюргуна, заваленного снегом. Старичок взрыл снег ладошками, дернул Нюргуна за нос, удивился:
– Дохлая брат? Дохлая слезой не поднять…
– Сам ты дохлый! Спит он!
– Спать? На морозе? Боотур!
Старичок подпрыгнул, хлопнул себя по бедрам:
– Сортол на морозе спать, сразу дохнуть…
– Будить его надо!
– Надо!
– Он знаешь как долго спит? Знаешь, как крепко?
Старичок пнул Нюргуна: раз, другой. Тот откликнулся могучим храпом.
– Сортол знай, внучка! Ой-боой, знай! Боотур спать!
– Вот!
– Убей, не разбудить!
– Давай его на нарты положим! Отвезем в тепло…
– Сортол давать! Класть нарты!
– Спасибо, дедушка!
– Нарты крепкий, олешка сильный! Довезти! Где моя палка?
– Какая палка?
– Ай, потеря, большой пропажа…
– Зачем тебе палка?
– Олешки гнать! Палка бить!
– Да вот же она! Ты ее выронил, дедушка!
Айталын нагнулась за палкой.
Песня первая
Ай, как ты придумал умно,
Ай, как ловко ты повернул!
Оказывается, и в народе айыы
Рождаются не одни глупцы,
Появляются и мудрецы…
Ну, порадовал ты меня,
Прав ты был, возвеличиваясь предо мной,
Прекрасный, как видно, ты человек.
Удивлен я,
Без меры я восхищен,
Веское ты слово сказал!
1. Мертвых не любят
Ночь. Глухая, беспросветная.
Без луны и звезд.
Эй, ночь! Не слышит. Говорю же, глухая. Наверное, в звездах сгорело все время. Больше в Трех Мирах – проси, не проси! – не осталось ни единого мига, ни одного лучика. Кромешный мрак, и во мраке – я. Кто – я? Юрюн Уолан, кто же еще? Лежу на твердом, грущу.
На твердом? Выходит, что-то еще осталось, кроме нас с мраком? Балбес! Дубина стоеросовая! Какие звезды, какое время? Уот последние мозги отшиб?! Жаворонок! Я хотел ее увести. А Уот не хотел, чтобы Жаворонка уводили. Хотел, не хотел; очень хотел, очень не хотел… Вспомнил! Мы дрались. Лучше бы не вспоминал. Дрались – это сильно сказано. Он меня душил, давил, кулаками молотил. Я пыхтел, сопел, пучил глаза. Баранчай меня спасал, я его бросил, схватил Жаворонка…
Что было дальше?! Уот меня догнал?
Врете вы всё. Если бы догнал, убил бы. Значит, не догнал. А может, догнал, убил, и теперь я кукую в мире духов. Лежу колодой-топляком на дне омута, жду, пока не рожусь заново. Да я тут от скуки по второму разу сдохну, пока рожусь!
Спина затекла. Я заворочался в поисках более удобного положения. Ну да, затекла – обычное дело. Для живого – обычное. А для духа?! Подо мной хрустнуло, заскрипело. В ребрах отдалась тупая боль. Тело только этого и дожидалось. Заныло везде: грудь, плечо, скула, нос… Саднили разбитые губы. Во рту – медный привкус крови. Дух? Какой я вам дух?! Живой я! Битый, но живой! Славно Уот меня отделал! И в подвале запер, потому и темнота.
Цепи?!
Мысль о цепях пробудила во мне боотура. Я рванулся – и сел. Мрак затрепетал, пошел цветными пятнами. Я отчаянно заморгал, и мрак рассеялся, с позором бежав прочь.
Ни цепей, ни подвала.
Комната. Помним, бывали. Дедушка Сэркен?! Нет дедушки Сэркена. Сломанное перо на полу, осколки плитки из писчего гранита. В углу – бирюзовая плошка: кусочек неба треснул, вот-вот развалится. Потеки крови на стене, табурет опрокинут вверх ножками… Из щели высунула нос крыса, с подозрением уставилась на меня: «Ты что здесь делаешь?» И правда, что я здесь делаю? В доме Уота? В комнате для гостей?
Живой и свободный, что я здесь делаю?!
Отвечая на немой вопрос, дом сотрясся до основания. Да что там дом! Вся скала снизу доверху! Пол ожил, превратился в днище лодки на стремнине; заплясал, норовя стряхнуть Юрюна-боотура за борт. Стоял бы на ногах – полетел бы кувырком. Крыса жалобно пискнула и сгинула в щели. Беги, дурища, спасай серую шкуру. Когда я сюда добирался, весь Нижний мир лихорадка трепала. Неужели снова началось?
Эй, адьяраи, лихое племя! У вас что, вечный праздник?!
Дом замер, затих в тревожном ожидании. Лишь в соседней комнате каталось из угла в угол, дребезжало что-то металлическое. Снизу, из недр скалы, донесся вой: хриплая тоска-безнадега. Волки? Нет, так собака воет по покойнику. Я представил себе размеры воющей псины, глотку, способную на эти звуки – и, клянусь, меня мороз продрал по коже.
Вой сменился горестными причитаниями:
– Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!
Нет, не собака.
– Эчийэ-эминэ-туомуйум[98]!..
Голос. Помним, слыхали. Уот?! С чего бы он так убивался?
– Кэр-буу! Дьэ-буо! Аыр-р-ргхх!
Скала вновь подпрыгнула, загрохотала каменной требухой. Кажется, Уот в ярости крушил всё, что подворачивалось хозяину дома под руку. В шуме-гаме, а потом и в тишине я ждал, готовясь к худшему, но ничего не происходило. Когда же я наконец решил, что погром закончился, и с трудом поднялся на ноги – после драки тело ломило от пяток до макушки – в скальном чреве раздались шаги. Тяжкие, мерные, гулкие, они неотвратимо приближались. Ой, какой же я теперь стал умный! Жил дурнем, умру мудрецом. Я знал, куда идет Уот. Знал, зачем. Адьярай больше не убивался, что бы ни стало причиной его гнева. Адьярай шел убивать.
Угадайте с трех раз, кого он собрался прикончить?
Теперь ясно, почему я не в цепях. Что за интерес убивать беспомощного пленника? Ни чести, ни удовольствия. Шаги ближе, ближе… Дом пляшет, на кухне мерзко дребезжит посуда. Гр-рыым, гр-рыым, гр-рыым. Шел Уот, шел, встал. За дверью стоит, сопит лесным дедом: сюда слышно.
– Чего ты ждешь? – заорал я. – Входи, боотур!
Сопит, не входит.
– Ну же! Давай покончим с этим делом!
Уот пинком распахнул дверь, шагнул внутрь. Вздохнул, пожал крутыми плечищами. Вопреки ожиданиям, он был усохший: без доспеха, без оружия, меньше обычного. Я никогда раньше не видел, чтобы Уот Усутаакы настолько усыхал. В раздвоенной от локтя руке – пара пузатых бурдюков-здоровяков, пара кубков-чоронов, выточенных из черного блестящего камня. И как он ухитряется все это добро держать, не выронить?
– Эсех, – буркнул Уот. – Брат.
– Что Эсех? Мы ждем Эсеха?
– Мертвых не ждут.
– Мертвых?! Ты что, рехнулся?
– Люблю, – объяснил Уот. – Очень.
От его объяснений у меня помутился рассудок. Адьярай вдруг стал очень похож на Нюргуна. Две косматых брови над единственным глазом сошлись в грозовую тучу. Из глаза потекло: слеза за слезой. На переносице слёзы сворачивали по очереди – вправо, влево, стекая на крылья покрасневшего носа.
– Я его люблю, Эсеха. Нет, я его любил. Мертвых не любят, да?
– Любят, – возразил я, холодея от страшной догадки.
– Нет, не любят.
– Еще как любят! Почему нет?
– Мертвых не любят. Мертвых помнят. Помянем?
2. Брат за брата не ответчик
– Не ответчик. Понял?
– Что не ответчик? Кто не ответчик?
– Брат за брата не ответчик. Теперь понял?
Ничего я не понял. Просто кивнул, и всё.
Уот доверху наполнил чороны кумысом. Пена хлынула через край. Наливал адьярай стоя: сгорбился, навис над столом. Утес горя над морем печали. И откуда в моей голове такие слова? Должно быть, комната подсказывает. Скоро стану дедушкой Сэркеном, завью язык стружкой. Кстати, где дедушка? И что значит: «Брат за брата не ответчик»?
О чем ты думаешь, болван! Уот брата помянуть явился, честь тебе, слабаку, оказал, а Юрюну Уолану всякая ерунда в голову лезет. Стыдись!
– Когда умер твой брат, Уот? От чего?
Хотел я спросить – от кого? – и прикусил язык. Захочет, сам расскажет.
– Сестра, – невпопад ответил Уот.
Осторожно, чтобы не взбесить, я поправил:
– Брат. Брат Эсех Харбыр.
– Сестра. Куо Чамчай видела, спасала.
– Не спасла?!
– Не смогла. Помянем.
– Помянем, – я тоже встал. Боясь расплескать, взял полный чорон. – Твой брат…
Обычное дело: как глупости болтать, так язык впереди ума бегом бежит. А как мертвеца похвалить, хорошее вспомнить – стою столбом, губы кусаю. Что мне вспоминать? Как Эсехова тень на Нюргуновы сани мочилась? Как щенок в моего брата камни кидал? Как из-за его волчьего норова мы чуть друг другу глотки не перегрызли? «Он не кричал, – издалека, из времен, которые мне-нынешнему уже казались седым прошлым, напомнил мастер Кытай. – В Кузне, во время перековки. Зубами скрипел. Кряхтел, сипел, а молчал. В первый раз такое…» Спасибо, кузнец, без тебя я бы не справился.
– Он был храбрецом, Уот. Твой брат был отчаянным храбрецом.
Врать не умею. А это правда. Правду я говорю, не краснея.
– Храбрец, да. Самый храбрый!
Одним могучим глотком Уот осушил кубок. Я последовал примеру адьярая, спеша залить выпивкой похвалу Эсеху Харбыру. О мертвых, сказал однажды мой отец, либо хорошо, либо ничего. Вот, пью, и ничего. Кумыс только крепок на диво. Выдержанный? Или застоялся? Да ну, чепуха. У Уота? Кумыс? Застоялся?! Опять ерунда в башку шибает. Залпом я выхлебал чорон до дна, и меня сразу повело. Кумыс заметно горчил. На поминках горечь – самое оно.
Не на свадьбе гуляем.
Уот поднял табурет, установил, грузно опустился сверху. Против ожидания, табурет под адьяраем даже не скрипнул. Крепкая вещь, на совесть делали. Я присел напротив, на ложе, и Уот вновь наполнил чороны. Почему я не в плену? Почему Уот со мной, вором-ворюгой, кумыс пьет, брата поминает – вместо того чтоб посадить Юрюна Уолана в подвал, на цепь? Больше помянуть не с кем? И не спросишь ведь: у Уота горе, а тут я с распросами…
– Он хотел. Всегда хотел, очень, – Уот закряхтел, подбирая слова. Он будто тащил утес на вершину горы, по узкой извилистой тропке. – Первым быть хотел. Самым первым. Самым лучшим. Нюргуном быть хотел[99]. Все, больше не хочет. Ыый-ыыйбын…
Второй чорон пошел легче. Ну да, знаю. Третий пойдет еще легче. Четвертый… В итоге я напьюсь. Ну и напьюсь. А что прикажете делать?
– Не уродился он, – Уот накрыл кубок ладонями, взгромоздил сверху щетинистый побородок. По-моему, он смотрел на меня, а видел Эсеха. – Ста́тью не вышел. Переживал очень. Ночами плакал. Думал, никто не слышит…
– В смысле, ростом?
Уот моргнул раз, другой. Под его взглядом я чувствовал себя молокососом, сопливым несмышленышем. Я не знал, что такого в моем вопросе, но трижды пожалел, что спросил.
– На меня глянь, да? – предложил адьярай.
– Ну, гляжу.
Я уставился на Уота, словно решил провертеть в нем дыру.
– Теперь Эсеха вспомни. Вспомнил?
– Ну, вспомнил.
– И что?
– Ты больше.
– И всё?
– Усохший или в доспехе, ты гораздо больше. Это, наверное, из-за возраста. Эсех еще не вырос как следует.
«Войдет в года, подрастет,» – чуть не брякнул я.
– Эх, ты! – Уот дернул углом рта. – Я думал, ты умный, кэр-буу! Ну да, ты ж не адьярай… Эсех знаешь как огорчался? Твердил: «Разве я адьярай?!» Спрашивал: «В кого я такой?» Две руки, две ноги, два глаза… Урод, да? Мы его утешали: я, сестра, братья… Мама утешала. Папа утешал, когда просыпался. Любили его, да. Он в Кузне вас увидел, до меня докопался: «Я что, из них? Из этих? Не родной? Приемыш?!» Я ему: «Родной! Родней не бывает!» Не поверил. Я ему: «Брат! Люблю!» А он не верит…
Уот понурился и надолго замолчал. Я тоже молчал. В памяти эхом гремели слова дедушки Сэркена: «Я хотел рассказать о гордом мальчишке! О щенке, который родился среди матерых волков! Глупом, отважном, тщеславном щенке! Он так завидовал братьям-волкам, так хотел сделаться вожаком, что разорвался натрое! Три тени вместо трех душ! Думаешь, его убил твой брат? Его убила ревность! Зависть! Гордыня!..»
Дедушка говорил об Эсехе! Три тени – ну конечно, об Эсехе! «…его убил твой брат? Его убила ревность!» Кто из моих братьев прикончил Эсеха Харбыра? Мюльдюн-бёгё? Нюргун? Пожалуй, Мюльдюн – он с виду тихоня, а на деле вспыльчивый, в гневе себя не помнит.
Как же я раньше-то не сообразил?
А вам бы на моем месте соображалось? Схватиться с Уотом, огрести по первое число, свалиться без памяти, нахлебаться кумысу на голодный желудок… Нравится? Способствует здравому смыслу? Еще и жрать хочется – прямо абытай-халахай! Живот к спине присох. Закуской Уот не озаботился, а попросить я стесняюсь. Адьярай горюет, а Юрюну Уолану, значит, и дела нет – лишь бы брюхо набить? Нет уж, мы потерпим…
В животе протестующе забурчало. Уот понял это по-своему, потянулся к бурдюку, но я опередил его. Вспомнил поминальную песню дедушки Сэркена, спетую по Омогою, и сам наполнил кубки:
– Пусть душа Эсеха поскорей пройдет через мир духов. Пусть он родится заново – лучше, чем был. Пусть в новой жизни ему повезет больше.
– Пусть, – согласился Уот. – Хорошо сказал, молодец.
И добавил:
– Зря. Напрасно, да.
– Что зря? Зря сказал?
– Зря Эсех с твоим братом связался. Нюргун сильный, Эсех сильный. Нюргун сильнее. Рядом с ним Эсеху лучшим не бывать…
Вот и ответ. Эсеха убил Нюргун.
Как, за что?!
– Я! – Уот встряхнулся, стал чуточку больше. Сверкнул глазом, налитым кровью: – Я бы справился. Давно хотел. Ел, хотел. Спал, хотел. По нужде ходил, хотел! Самый сильный? Самый лучший? Дьэ-буо! Хочу, чтобы самый. Другие – слабаки! Скука! Нюргуна хочу! Я тебе искать помогал?
– Помогал.
Тайком я погладил свистульку – олененка, пригревшегося на груди. Уж не знаю, как Кэй-Тугут уцелел в драке, но я был рад, что свистулька висит на прежнем месте.
– Вот! А-а, буйа-буйа-буйакам! А зачем помогал?
– Зачем?
– Чтобы нашел. Тогда что?
– Ничего. Нашел, и всё.
– Ха! И всё? Ты нашел, я пришел. Ясно?
О да, мне было ясно. Куда уж яснее?
– Так чего же не пришел, а? Мы бы тебя встретили.
– Забыл, – огорчился Уот. – Беда! Забыл…
Он вскочил, схватил табурет. Разнес о стену вдребезги:
– Приду! Приду!
– И что будет?
– Хорошо будет! Хорошо! Очень хорошо!
– А Эсех? – кажется, я тоже вырос. – Эсех – хорошо?
– Эсех? Жалко. Помянем?
– Помянем.
Кумыс волной ухнул в утробу: ни вкуса, ни опьянения. Я-то думал, Уот мне по дружбе помогает найти Нюргуна, по доброте душевной. А что? Обычное дело. Попроси меня Уот его брата найти – я бы тоже помог. Почему нет? Правда, я Уота ни о чем не просил – он сам вызвался.
Я злился на Уота. Я так еще ни на кого не злился! Бывала злоба острей, бывала сильней, но не бывало злобы удивительней. Память подбрасывала воспоминания, словно дрова в костер. Вот свистулька голосом адьярая указывает мне путь к Нюргуну. Вот Уот похищает Жаворонка с Зайчиком. Душит меня в смертельных объятиях. Вместе со мной добывает младшему брату коня, гонит табун в угодьях Дьэсегей-тойона. Мы сидим ночью на его арангасе, семьями хвастаемся. Впрягшись вместо лошади, Уот тащит по песку сани с обезножевшим Нюргуном…
А вот я, десятилетний мальчишка, ровесник Эсеха Харбыра. Я вернулся домой после Кузни, и тут: адьяраи! Верхние! Скачут, несутся. К нам несутся! Мы с Мюльдюном стоим на поле для праздников. Радуемся! Праздник! Лучший праздник для боотура! Битва! Рублю, бью, крушу! Стреляю! Мало! Еще! Сильных хочу. Сильных хочу. Очень сильных хочу!
Очень-очень хочу!
До седых волос, до самой смерти мне не разобраться, на кого же я злился в тот миг: на Уота Усутаакы или на Юрюна Уолана?
3. Три слова как одно
– Слово дашь? – спрашивает Уот.
– Какое слово?
– Честное. Что убегать не будешь.
– Это не одно слово. Это три слова.
– Три как одно. Дашь?
Я молчу. Куда мне бежать? Одному, без детей дяди Сарына? Да я от стыда сгорю! Уж лучше сразу в Елю-Чёркёчёх, в огненную речку! Жаворонка теперь не увести – Уот с нее глаз не спустит. Ну ладно, гла́за. Один у него глаз, вот его и не спустит. А Зайчик и раньше не больно-то уводился…
– Цепь? – Уот наблюдает за моими тяжкими раздумьями, сочувствует, обеими пятернями чешет затылок. – Не хочу родича на цепь сажать. Мы ж теперь родные, кэр-буу! Славный ты парень, нойон-богдо[100]. Слабак, простак, честняга. Я тебе верю. Дашь слово – гостем будешь!
Ну да, а не дашь – сядешь на цепь. Чудесный выбор, заманчивый: и то нравится, и это. Прямо не знаю, на что соглашаться! Слово – та же цепь, еще и покрепче выйдет.
– Не буду убегать.
– Слово?
– Слово.
Выбрал. И что, легче мне стало? Да ни капельки!
– Гость! Родич! Люблю, кэр-буу! – ликует Уот. – Гость в дом – радость в дом! Свадьбы гульмя гуляем! Кумыс от пуза пьем!
Хлюп! – и чороны полнехоньки. А передо мной сидит прежний Уот: весельчак, балагур. Ухмыляется во всю пасть, скалит желтые клыки. У меня же все наоборот. Словно это мой брат погиб… Типун мне, дураку, на язык! Все три души́ как стая ворон обгадила. Давно ли сам орал: «Гость в дом – радость в дом!» Ай, я умница, ай, хитрец, спаситель-вызволитель…
– Первая здравица – за дорогого гостя!
– Я, значит, твой гость?
– Гость? Ты? Нет!
– А кто же?
– Дорогой гость, кэр-буу! Вот кто ты!
– А дочка Сарын-тойона? Она кто?
– Невеста! Невеста моя! Свадьба-свадьба-свадьба!
Странное дело, но боотур во мне лишь едва шевельнулся. «Невеста! Свадьба!» Еще вчера я бы от таких слов драться полез, даром что Уот меня со второго раза точно прибьет. Юрюну-боотуру и на жизнь плевать, и на смерть, лишь бы тумаков врагу отвесить. А теперь что? Не плевать?
– Я – дорогой гость. Верно?
– Верно!
– Я с тобой за столом сижу, верно?
– Верно! Буо-буо!
– А невеста где сидит? В подземелье?
– В подземелье! А-а, буйа-дайа-дайакам!
– Гость за столом, невеста в подземелье? Боишься – сбежит?
– Не боюсь! Не сбежит!
– Вот и я думаю: куда ей бежать? Почему же ты невесту в подвале держишь? Почему не в доме? Неправильно это, Уот. Нехорошо.
– Правильно, хыы-хык! Хорошо!
– Ну где же правильно?
– Везде! У Уота голова – во! Как котел. Варит!
– Точно варит?
– Точно! В подвале плохо, да?
– Плохо.
– Ай, молодец! Умный! Сидит невеста в подвале, горюет. Горюет, а?
– Горюет.
– И вдруг – свадьба, кэр-буу! Праздник, веселье! Хорошо?
– Хорошо.
А что тут возразишь?
– После свадьбы я ее – в дом. Жена, люблю! Выбирай, где жить! Лучшую комнату выбирай! Она обрадуется, меня еще больше любить станет. Два раза хорошо! А так плохо. До свадьбы в доме, после свадьбы в доме – чему радоваться?
И снова: а что тут возразишь?
– Вторая здравица, – я поднимаю кубок, – за хозяина!
И скромно намекаю:
– Еще бы закуски какой…
– Закуски? Кэр-буу! Будет тебе закуска!
– Это когда еще будет…
– Гостю? Родичу? Сейчас будет!
– Прямо сейчас?
– Несу! Бегу! Еда, кумыс – море кумыса!
– Кумысссс?! Мало тебе, пьянице, кумыссса?!
Визг резанул по ушам, превратился в змеиное шипение. Уот втянул голову в плечи, съежился, скривился, как от оскомины. Когда он с опаской покосился в сторону двери, я проследил за взглядом адьярая.
В дверях приплясывало чудовище.
4. Рассказ Айталын Куо, Красоты Неописуемой, младшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о ее похищении другим дураком
– Ай, внучка! Счастья твоя привалила!
– Счастье?
– Большой удача! Гора-удача!
– Удача? Где?!
– Тут удача! Старая Сортол – удача! Быть муж твоя!
– Муж?!
– Старая муж! Грозная муж! Хи-и-итрая муж!
– Какой из тебя муж? Тебе в могилу пора!
– Не пора в могила! Не пора! Детишка строгать пора!
– Я тебе настрогаю, дурак! Всю стружку сниму!
Лыбится, сволочь лопоухая. Хорошо хоть, не лезет. Морда гадкая, блестит. Коса в локоть, седая мочалка. Нос сломан, ноздри наружу. Усишки жидкие, каждый волос на счету. Лоб на колено похож. А морщин, морщин-то! Да лучше бы я за Эсеха замуж пошла! Адьярай – сопляк, я бы им помыкала, как хотела. Этим помыкнешь, как же! И руки связал, грозный муж.
– Ха, в могила! Ха-аха, в могила! Сортол три жёнка в могила свел! Три толстый жёнка, три бойкий жёнка! Четвертый жена хотеть! Ты, внучка – ничейный внучка. Рыдай-пропадай? Зачем? Быть Сортол жёнка! Боотур спи-храпи, Сортол женись! Ха-аха-а!
– Похихикай мне! Удавлю!
– Дави, внучка! Шибче дави! Сортол любить, если баба давить!
– Оно и видно! Боотур драный!
– Боотур! Бохсоголлой-боотур[101]! Сын Ардяман-Дярдяман, редкозубая шаман! Вот как звать моя! Кто вскарябать земная простор? Кто громоздить восемь штука горный хребет? Ардяман-Дярдяман, моя отец любимая!
– Отец?
– Отец!
– А ты сам чем славен? Заячьим сердцем?
– У Сортол лыжа – девять пар! У Сортол олешки – гурьба бегут! У Сортол чум – ого-го! Кто тундра летит из края в край? Сортол! Кто быстрей снеговей-буран? Сортол! Кто глаз всем отводи? Кто язык болтай, ухо обманывай? Сортол! Кто тебя красть, внучка? По башка исподтишка стучи, в нарта кидай? Я кидай, ты радовайся. Старая муж! Грозная муж! Муж уйти, жена в чум сиди! Муж вернись, жена спрашивай: «Здорово ли ты ходи?» Муж отвечай: «Очень здорово, однако!» Жена желай: «Ходи мирно, не затевай ссора с людьми!» Муж отвечай: «Зачем моя ссора? Моя хитрый, моя объезжать на кривая!» Жена радовайся, люби умный муж. Девка рожай, парень рожай…
Чум у него, значит. Ого-го у него, значит. Три жерди, шкурами крыты. На пол веток набросал, с пихты. Пахнет. Вонючкой Сортолом пахнет. Мокрой шкурой пахнет. Пихтовой смолой пахнет. Дымом пахнет, глаза дерет. Котелок на огне кипит. Из котелка пахнет. Вку-усно! Есть хочу, а просить не стану. Ни за что не стану! Пусть варится, потерплю.
– Кровь олешки бери! Молоко бери! Жирный жир бери!
– Замолчи!
– Нежный белый жир олешки! Вари-вари!
– Чтоб тебя разорвало!
– Нюхай, радовайся! Слюна теки-теки, капай…
Подметил, гад. Увидел, что я голодная. Мама рассказывала, что тунгусы молчаливы. Болтовни не любят, считают ее позором. Ну, не знаю. То ли мама ошибалась, то ли мне достался позорный тунгус-выродок.
– Вари с корешок! Душистик-корешок! Корми любимец-жена!
– Да я лучше с голоду сдохну!
– Зачем дохни? Дохлый жена – плохой жена! Кушай надо, много кушай! Толстый жена, славный! Люби Сортол, день-ночь мясо кушай!
– Да я лучше…
– Лучше! Люби лучше! Хоти, не хоти, люби могучая Сортол…
– Руки развяжи, могучий!
– Ха-аха! Первый раз люби, второй раз кушай. Третий раз рука развязай!
– Как я тебе без рук кушать буду?
– Люби без рука! Другой место есть. Потом Сортол кормить, без рука кушай. Рука развязай, в стойбище жена увози! Детишка строгай, радость получай! Гость в чум приходи, жена гость сразу не корми! Подарок сначала жди. Есть подарок – корми, нет подарок – гони прочь…
– В стойбище? А сейчас мы где?
– Времянка! Сортол умный, времянка держать. В стойбище у Сортол богатая чум, просторная! Лосиный ровдуга крыт, тиски-тыски[102] крыт! Хозяйка сиди почетный место, слева от вход! Молодой хозяйка, внучка-хозяйка…
А ведь полезет, скотина. Он полезет, а Нюргун спит. На снегу спит, не добудишься! Замерзнет насмерть. Ну скажите на милость, кто этого соню-засоню спасать должен? По всему выходит, что я одна, больше некому.
– Ладно, грозный муж. Уговорил. Буду кушать.
– О, хунат! Дялдалэн хунат[103]!
– Буду любить. Детишек строгать буду.
– О, радость! Сказать: этыркэнми[104]!
– Утыркин мой!
– Язык-колода! Жена говорить муж: этыркэнми!
– Этыркенми!
– Язык-золото! Еще говорить!
– Этыркенми!
Говорю, говорю, приговариваю. Он лыбится, в ладоши плещет. Вот же утырок! Все, хватит. Наговорились. Приползла, куда надо, ноги подобрала. Пора любить грозного мужа, старого мужа.
– Н-на!
Ногами – в котелок! Вот тебе молоко олешки! Кровь олешки! Жир олешки! Все, что кипит, в поганую морду! Кушать надо! Много кушать! Толстый муж, славный!
– Аю!!! Энуке[105]! Аю-аю-ю!..
Вопит, сын шамана. Лицо трет, зажмурился. А я, Айталын-боотур, гроза тунгусов, со спины на живот, с живота на коленки, и из чума опрометью – арт-татай! Кэр-буу! Руки связаны, так мы же не на руках бегаем?
А вослед мне Сортол блажит:
– О-о, татат! Ох, что за напасть?!
И за волосы меня – хвать! Напасть напастью, а подхватился же, старикашка… Я с ног на коленки, а с коленок на живот. С живота набок, и он еще сверху навалился. Мелкий, а тяжелый!
– Дурак! Дурак!
– Бить жена! Учить жена!
– Пусти!!!
– Сортол смертный бой жена учить!
Снег валит. Земля дрожит. Сортол кричит. Вот-вот ударит. Лежу ничком, плачу. Горько-горько плачу. Не добежала я, да. Некому Нюргуна спасать.
Замерзнет брат.
5. Пошевеливайся или женись!
– Брат умер, а тебе лишь бы кумыс хлестать?!
Тварь двигалась быстрей голодного горностая, подобравшегося к белой куропатке, и так же суетливо – молниеносными рывками, словно размазываясь между мгновениями. Ни уследить, ни разглядеть, пока острые зубы не прокусят тебе затылок. Лишь мелькал дымный хвост, в ярости охаживая дверной косяк, да тускло блестели когти-ножи, выписывая в воздухе мерцающие полукружья. Угрожали, отвлекали, морочили. Юрюн-боотур в моем сердце заворочался, проснулся, гаркнул во всю глотку: опасность!
– Бурдюк дырявый! Пьянь бессовестная!
– И ничего не пьянь, – прогудел Уот. Я ждал, что он раньше меня превратится в доспешного боотура и ринется в бой, но могучий Уот Усутаакы под градом обвинений превращался в кого угодно, только не в боотура. – И ничего не бурдюк. Мы по делу пьем. Эсеха поминаем, вот.
Голос хозяина дома – алатан-улатан! – звучал виновато. На беснующееся в дверях существо Уот старался не глядеть.
– И как? – вопрос брызгал злым ехидством, хлестал наотмашь, жёг без пощады. – Напоминались? Завили горе веревочкой?!
Чудовище наконец замерло, и я сумел его разглядеть, хоть и мельком. Глазищи выпучены, горят углями. Узкое лицо – морда? – туго обтянуто серой бугристой кожей. Нос – клюв? – железная пешня: такой рыбаки зимой лед долбят. Шея длиннющая, вертлявая. На шее – ожерелье из человеческих позвонков. Мосластые лапы – руки?! – с когтями на пальцах… Чудо-юдо дернулось, в глазах у меня опять зарябило. Или это от кумыса? Кажется, тварь была одета. Кафтан? Платье? Рубаха до колен? Под рубахой – мешковатые шаровары? Поди разбери, если оно мельтешит…
– Еще нет. Только начали…
– Валил бы ты отсюда, а?!
Уот набычился, посмурнел:
– Не хочу я валить. Не буду я валить.
– Не хочешь? Не будешь?
– Не свалю, вот. Сама вали.
– Пленники кормлены?
– Ну, не кормлены…
– Скотина поена?
– Ну, не поена… Так она ж скотина!
– В подвалах разгром?
– Ну, разгром… В первый раз, что ли?
– Кто все это счастье разгребать должен?
– Ну, ты… А кто? Я, что ли?
– Ты, что ли! Ты!!! Хватит кумыс жрать!
– Нет, не хватит! – Уот возвысил голос. – Дьэ-буо!
– А я сказала, хватит! Все вылакаешь, что на свадьбы останется?
– Свадьбы? На свадьбы кумыс нужен, да.
– Вот же голова! Вот же кладезь мудрости!
– Море кумыса!
– Так иди, займись делом! А меня с женихом оставь!
– Зачем?
– Затем! Нашел, о чем спрашивать! Бесстыжее мурло!
– Ну, я того… – Уот подмигнул мне. Веки его единственного глаза хлопнули так, что попадись между ними птица куртуйах[106], погибла бы злой смертью. – И вы тут того, а? Ну, этого… Не скучайте, кэр-буу! Хыы-хык, гыы-гык! Давай, сильный, бейся! До последней капли!
Свадьбы? Не свадьба, а свадьбы? Жених? Кто у нас жених, если не Уот? О чем это оно?.. он?.. Она?!
– Вон! – завизжала тварь. – Вон!!!
Хихикая басом, Уот вывалился в коридор, затопал прочь. Дом от его шагов больше не трясся. Когда шаги затихли в отдалении, чудовище еще какое-то время прислушивалось, а потом одним неуловимым рывком обернулось ко мне:
– Ушел. Давай, шевелись…
Я и моргнуть не успел, как тварь оказалась рядом. Мелькнули перед лицом блестящие когти…
Опасность! Враг!
В глаза целит! Когтищами!
Плохой. Плохая. Плохое.
Очень плохое! Убью!
Колотушкой – хрясть! Не хрясть.
Мимо.
Быстрое. Очень быстрое.
Бум! В стену.
Тресь! В пол.
А ну, стой на месте!
Не стоит. Бежит. Пропало.
Совсем пропало.
Где?
Нет врага.
Усыхаю.
– Сдурел, боотур?
Тварь опасливо выглядывала из-за двери. Не мельтешила, не бросалась, не целила когтями в глаза – и на том спасибо. Если б хотела, выцарапала бы! – запоздало дошло до меня. С ее-то быстротой? С ее дерганиной?! Ни отпрянуть, ни отмахнуться. Выходит, не хотела?
– Ты на всех кидаешься? – поинтересовалась тварь. – Ты больной?
– Это я кидаюсь?! Это ты!
– Я?!
– Ты! На меня!..
Налетел? Налетела? Налетело? Я умолк, не рискуя закончить мысль. И так понятно, о чем речь.
– Ясно, – чудовище смерило меня оценивающим взглядом.
– Что тебе ясно?
– Все мне ясно. Остаточные явления.
– Чего явления?
– Драки с моим драгоценным братцем. Ты недоусох, вот и бодаешься. Ничего, это пройдет…
– Уот – твой брат?!
– А ты ждал, что он меня тебе представит? Ножкой шаркнет? Родословную зачитает?! Придется самой: Куо Чамчай, сестра этого балбеса. Твоя невеста, между прочим.
– Так ты удаганка? Девка-визгунья[107]? – я припомнил давний рассказ Уота. – Погоди! Моя – кто?! А ну, повтори!
– Еще раз услышу про визгунью, – Уотова сестра нахмурилась. Пальцы ее резко сжались на косяке двери. Скрипнули когти, оставляя в дереве глубокие борозды, – оторву, что не жалко. Тебе чего не жалко, боотур? Для любимой невесты?
– Это кто тебе такое сказал? Про невесту?
– Это я сказала! – вспылила Чамчай. Хлестнула по полу хвостом: – Уоту сказала, понял? Не скажи я, что пойду за тебя замуж, он бы тебя в кашу истолок! В труху смолол! А так он семейный, родственный. Сестриных женихов любит, ценит, не убивает. Уж я-то знаю, у меня этих женихов было – хоть на зиму квась! К вам, боотурам, подход нужен, иначе гиблое дело…
– Ты что же, спасала меня?
– Ой, умница! Голова-котел! Ну прямо Уот, одно соображение!
– А зачем ты меня спасала? Кто я тебе?
– Кто? Никто.
– Арт-татай! Ты что, правда замуж за меня хочешь?!
При виде невесты я едва опять не забоотурился.
– Ой, бедолага, – Чамчай улыбнулась с такой грустью, что у меня аж в носу защипало. Лицо ее на краткий миг стало почти человеческим. – Милый ты мой мальчик! Как же тебе не повезло в жизни! Что думаешь, то и говоришь. А чего не говоришь, то и без слов видно. Ладно, молчи, не позорься. Давай лучше, пошевеливайся – или оставайся и женись.
– Пошевеливайся?
– Ты уезжать вообще собираешься? Или тебе у нас медом намазано?!
– Уезжать?
Чамчай тяжко вздохнула – точь-в-точь дядя Сарын, когда ему не удавалось с первого раза объяснить мне простую вещь. Простую для дяди Сарына, разумеется. Обычно он не отступал, твердил, талдычил, заходил с боков, и в итоге до меня доходило.
Вот и Чамчай не отступила:
– Уезжать. На коне. Верхом. Ты верхом ездишь?
– Я же боотур! Конечно, езжу.
– Вот я и вижу, что боотур. Короче, пока Уот в подземельях, садись на своего коня и скачи во весь опор. Все, разговор окончен.
– Разговор-то окончен, только я не могу.
– Это еще почему? Здоровье не позволяет?
– Я слово дал.
– Какое слово? Кому?
– Уоту, брату твоему. Поклялся, что не убегу.
– Слово, значит? И что, будешь держать?
– Буду.
– Прям-таки будешь? Двумя руками?!
– Да хоть зубами! Сказал, буду, значит, буду.
– Ну ты и честный…
В слове «честный» я отчетливо услышал: «дурак». И знаете что? Хотите, верьте, хотите, нет, а Чамчай произнесла это с уважением. Вот тогда-то я окончательно уверился: передо мной женщина. Адьярайша, страшилище, но женщина. Только женщины умеют так, чтоб и «честный», и «дурак», и с уважением! Айталын, правда, еще не умеет. У нее если «дурак», значит, дурак, и ни капли уважения! С другой стороны, Чамчай постарше будет. Небось, повзрослеет Айталын, поживет с такими братьями, как мы с Нюргуном – тоже научится.
– Больных надо жалеть, – буркнула Чамчай. – Больных надо лечить. Даже если они и не желают лечиться… Я тебя отпускаю, честный. Освобождаю от слова. Так Уоту и скажу: я тебя отпустила. Ты ни о чем не просил, слово не нарушал. Я сама тебе велела: пошел вон! Могу повторить: пошел вон! Слышишь меня? Уезжай!
– Ага, я уеду, а Уот тебе как наподдаст!
– Уот? Мне? Думаешь, ты первый женишок, которого я выгнала? Бэкийэ Суорун – раз! Мэчюйэр Эртюк – два! Кырбыйа-боотур, Чабыргай-хан, Эсюктэй Суодуйа – три, четыре, пять! Этот, как его… Ытык Кыйбырдан – шесть! Да я только и делаю, что вас отсюда гоню! Уот вам шеи мылит, а я гоню, спасаю! Осточертело уже замуж за вас ходить! Ненави-и-и-ижу!
Я едва успел зажать уши, видя, как она набирает в грудь воздух. И все равно прорвалось даже сквозь заслон – ржавым ножом по железу. А еще обижается, когда ее Девкой-Визгуньей дразнят! Ф-фух, чуть опять не расширился…
Обождав, пока смолкнет эхо, я с большой осторожностью убрал ладони.
– Не уеду. Хоть насмерть меня завизжи, не уеду.
– Вон, – еле слышно прошептала Чамчай. – Убирайся…
– Я не тебе слово давал. Извини, я остаюсь.
Острые плечи Чамчай поникли. Длиннющие руки обвисли плетями, когти царапнули по полу. С визгом из Уотовой сестры будто вышел весь воздух, а на новый вдох сил не осталось. Я побагровел от стыда. Вроде, все правильно сказал, стыдиться нечего, а на сердце камень. Она, понимаешь, ради меня старалась, спасала, невестой назвалась, а я уперся, скотина неблагодарная, и не спасаюсь. Совсем как Зайчик на цепи – звон, лязг, а толку чуть.
Беда одна не ходит. Мой злополучный живот громко напомнил о себе, и я чуть слюной не захлебнулся.
– Слушай, Чамчай, у вас еда в доме найдется?
– Голодный, что ли?
– Как волк! Как целая стая!
Чамчай шмыгнула носом-пешней. Отвернулась:
– Найдется. Айда на кухню…
Она пошла впереди, помахивая дымным хвостом: указывала дорогу. Я двинулся следом. Хотя дорогу я и так знал: дома-то типовые.
Песня вторая
Кру́тится вихрем ее подол,
Хвост ее клубится, как дым,
Как угли, сверкают во лбу у ней
Красные выпученные глаза
В ресницах, шильев железных острей…
Хоть бедовая грязнуха она,
Хоть страшная потаскуха она,
Но, спору нет – хороша!
1. Есть надо молча
– Еще копченый муксун[108] есть, – острый коготь Чамчай указал на обшарпанную, криво висевшую дверь, что вела в кладовку. – Возьми, обжора.
Я что? Я пошел и взял. Вернулся за стол и продолжил есть. Прислонившись к дверному косяку, Чамчай смотрела, как я ем. Ну, не знаю. Юрюн жующий да Юрюн глотающий – то еще зрелище! Правда, мама тоже любила смотреть, как ее мальчик кушает. Чамчай очень старалась хранить неподвижность, но для нее это было пыткой. Интересно, она и во сне крутится-вертится? Хозяйничала Уотова сестра отменно: на кухне прибралась – я и не заметил, когда. Стол накрыла так быстро, что я ее чуть не пришиб. Юрюн-слабак понимал: хозяйка хлопочет, добра гостю хочет. А Юрюн-боотур ничего понимать не желал. Тварь! Когти! Мелькает? Угрожает. Плохая, кэр-буу! Как дам!..
Вот и дал без лишних разговоров.
Только скорость Чамчай и спасла. Увернулась, вылетела из кухни. Дождалась снаружи, пока я усохну. Высказала мне, что думает о боотурах, ушибленных на всю их расширенную голову. Айыы, адьяраи – все мы одним бревном деланы! Я кивал и размышлял о том, что жизнь рядом с Уотом кого хочешь превратит в визжащую молнию. Уот вам не Юрюн, от него увернуться – много прыти надо.
Я бы, например, не увернулся.
Покончив с боотурами, Чамчай принялась командовать. Вон миски стоят. Мясо там возьми. Лепешки – тут. На верхней полке. Черствые? Кто вопил, что кишки отходную поют? Размочишь, не облезешь! Чем размочить? Вода в берестяном ведре, у окна. Чистая вода, ключевая. Сама набирала. Молоко? Нет молока. Сливок тоже нет. Кого здесь доить, пленников? Кумыс? Обойдешься! Воду пей, здоровее будешь…
Стол пятнали застарелые потеки жира и крови. Хорошо, если только звериной. Миски в пыли: похоже, из них ели редко. Мясо полусырое, с явственным душком. Но разве это могло остановить голодного, голодного, очень голодного боотура? Хвала небесам, вода оказалась и вправду свежей. Заливая еду водичкой, я схарчил все, что дали, и глазом не моргнул. Видя мои страдания – хочу еще, а попросить боюсь! – Чамчай сжалилась, указала на кладовку с рыбой.
– Мы с твоей сестрой подруги.
Я едва не подавился:
– С Умсур?!
– А что тебя смущает? Ровесницы, учились вместе…
– Учились?
– Учились. Не всем же быть идиотами?
– Когда? Где? Чему?
– Давно. В прошлой жизни. Сейчас видимся редко.
Ну да, обе ведь – удаганки. Небось, колдовству и учились. Нет, все равно верится с трудом. Красавица Умсур и это страшилище?! С другой стороны, я с Уотом кумыс пил? Пил. За конями вместе ездили? Ездили. Чем мы лучше наших сестер?
– Одно дело делаем. Ось… – Чамчай запнулась, подбирая нужное слово. – Ось миров бережем. Умсур – сверху, я – снизу.
Вот откуда она про Нюргуна узнала! Плен, столб, Алып-Чарай…
– Так почему ты не у столба? Почему не бережешь?
– Не моя смена, – огрызнулась Чамчай.
Про смену я не понял, а переспросить не рискнул.
– Хочешь знать, какого рожна я с тобой связалась? Не ври, вижу, что хочешь. Ради Умсур, понял! Не хочу, чтобы у подруги брат погиб. Эсеха не спасла, так хоть тебя, дуралея…
Плачет? Адьярайша – плачет? Женщина! Женщина плачет. Брат у нее погиб. А я – балбес. Полено бесчувственное. Тесать меня, строгать, стружку снимать.
– Мне жаль. Ну, насчет Эсеха…
– Молчи лучше! Жаль ему…
– Нет, правда, жаль.
Вру? Не вру? Не знаю, как Эсеха, а Чамчай мне точно жаль.
– Моя вина, – удаганка отвернулась. – Не удержала…
Так вот о чем пел дедушка Сэркен!
– …порожденный в воинственный век,
Боотур подземной страны
Сквозь прожженный бубен сестры своей
Пролетел
И рухнул в водоворот,
В кипящую глубину…
– Ты прожгла свой бубен?
– Он лопнул. Ритм сбился, и Эсех… Откуда ты знаешь?!
– Дедушка Сэркен напел. Я тогда не знал, про кого он поет. Но если у тебя лопнул бубен, значит, ты не виноватая! Это все бубен…
И, желая отвлечь Чамчай от дурных мыслей, я не нашел ничего лучшего, как спросить:
– А где дедушка Сэркен?
– Уехал.
– Почему?
– Шумно, говорит, у вас стало. Творческий человек любит тишину. Вдохновение удрало, поехал искать. Я ему: оставайтесь! Вон вы какой бледный! Трясетесь, кашляете, пот со лба – ручьями. Куда вам в дорогу? Нет, уехал. Упрямый, хуже тебя! Просил, кстати, передать: он доволен. Получилось у него.
– Чем доволен?
– Мне не доложился! – озлилась Чамчай. – Доволен, и баста.
Что у дедушки получилось? Воспевание моей гибели? Так я вроде бы не погиб… А может, я потому и не погиб?! Потому что у дедушки получилось? Спел дедушка про двухголового орла – орел и появился. Отвлек Уота, дал мне передышку… Дедушка, выходит, ты все-таки вмешался? Облик обликом, а меня ты спас? Нарушил собственный закон? Тебе плохо из-за меня? Может, ты и про Чамчай пел, как она Уота остановила, только я уже не слышал. И кого мне теперь благодарить? Дедушку? Баранчая? Чамчай? Всем я обязан, перед всеми в долгу…
– …Уот его остаться звал. Свадьбы, мол, гульба…
– Накаркал, старый пень!
Само вырвалось. Ну да, вот такая моя признательность.
– Ты о чем?
– Напророчил мне дедушка. Мол, женюсь скоро.
– О! Провидец!
– Я решил – на Жаворонке женюсь. Обрадовался…
Чамчай хмыкнула:
– Уруй-уруй! Раз ты удирать отказываешься, значит, верно Сэркен предсказал. С Сарыновой дочкой не выйдет, извини. На нее мой братец глаз положил. У него глаз один, зато дурной. А я и правда в девках засиделась. Спасаю вас, спасаю, пора и о личной жизни подумать. А что? Честный муж – жене подарок…
– Издеваешься?
– И в мыслях не держала. Будет у нас не жизнь, а песня. В песнях как? Боотур красавицу спас и на ней женился. А у нас с тобой все шиворот-навыворот: красавица боотура спасла и за него вышла. Оригинальный сюжетный ход!
Надо же, сама над собой шутит – красавица, мол! Мне вспомнилась Куо-Куо, кузнецова дочка. Шутить бедняжка не умела, но в одном они были схожи с Чамчай. Обе нас, беспомощных боотуров, от Уота заслоняли: Чамчай – здесь, Куо-Куо – в Кузне. Понять бы, кто тут сильные, кто слабые?
– Гыр-гыр-гыр! Дьэ-буо!
Яростный рев сотряс дом.
2. Праздник Кюна Дьирибинэ
– Ы-ырррр! Убью!
Это не Уот! Зайчик?!
– Кэр-буу!
А это уже Уот.
– Кестюбэть[109]!
А это уже я.
Зайчик вырвался на свободу? Сцепился с Уотом?! Уот его убьет! Чамчай едва успела шарахнуться в сторону от Юрюна-боотура. Зайчик, держись! Я иду. Бегу. Лечу!
Спасу!
Это сейчас я с ужасом представляю, чем дело кончилось бы, окажись я прав. Разнять Уота и Кюна? Какой там! Доспешный боотур растаскивает двух других сцепившихся боотуров? Нет, не видел. Полагаю, никто не видел. Женщина – да. Боотур? Нет, нет, тысячу раз нет! Но тогда я об этом не думал. Я вообще не думал: бежал, мчался, спешил, как мог. Стремглав неслись мимо стены подземелья. Пятна светящегося лишайника сливались в сплошную мерцающую полосу. Вылетев из-за поворота, я врезался в Уота и чуть не сбил адьярая с ног.
Чуть не сбил – этим, право, стоило гордиться.
– Юрюн? Молодец, кэр-буу!
– Где? Кого?!
– Давай, помогай!
Уот – большой, но без оружия – стоял возле жернова, загораживавшего вход в Кюнову темницу. Жернов был на месте. Уот – снаружи, Зайчик, судя по грозным воплям – внутри. Никто ни с кем не дрался, никто никого не убивал. Я начал усыхать…
– Гыррр! Н-на! Убью!
Грохот, лязг, рев, шипение неслись из-за жернова. С кем там Зайчик схватился? Он же прикованный! На цепи сидит!
– Берись, зятёк! Взяли!
Мы с Уотом налегли на жернов и откатили его в один момент. Уот подхватил обломок гранита, сунул под край, и бок о бок мы вломились в темницу.
– А-а, буйа-буйа-буйакам!
Нет, это не Уот. Это Зайчик. Буйный Зайчик в боевом доспехе. Пляшет, поет, брызжет слюнями. В последний момент я успел заметить, как в углу пещеры – вернее, в узкой дыре, прокопанной чьими-то умелыми когтями – мелькнул хвост. Немаленький такой хвост! Мелькнул и исчез.
– Уот! Видал?
– Что? Кого?!
– Дьэ-буо! Победил! Прогнал! Кэр-буу!
Зайчик ликовал. Гремел цепями, лупил себя кулаками в грудь. Поворачивался к дыре спиной, наклонялся, показывал врагу задницу. Что с боотура возьмешь? Сегодня у Кюна Дьирибинэ случился праздник – тот праздник, о котором сын дяди Сарына мечтал всю жизнь. Спорил с отцом, вызвал Уота на бой, был бит, угодил в подземелье, а праздник – вот потеха! – нашел парня там, где никто не ждал.
– Хвост. Вон там.
– Ну, хвост…
– У тебя дрянь всякая шастает! На Зайчика напала…
– Приходи! Еще приходи! Убью!
– Да замолчи ты! – не выдержал я. – Хватит орать!
– Убью! – драл глотку Зайчик. – Порву! Сильный!
– Да сильный, сильный! Только пленный…
– Я сильный, буо-буо! Победил!
– Мой шурин сильный, – поддержал Уот. – Прогнал, победил! Буо-буо!
– Я сильный, да! Победил!
– В цепях, а победил! Молодец!
Разинув рот, я смотрел, как они обнимаются. Плечо Зайчика пятнала кровь. Ага, вот еще: на цепях, на правом кулаке – гордый победой Кюн Дьирибинэ не спешил его разжимать. Кровь на разодранном плече – красная, привычная, Кюнова кровь. Рана неглубокая, заживет как на боотуре. На кулаке и цепях кровь была темная, похожая на расплавленную смолу. Дорожка из черных глянцевых капель вела к дыре, где исчез памятный хвост. Надо понимать, эта пакость прорыла ход в темницу и напала на Зайчика. Успела цапнуть, но сын дяди Сарына отбился. Досталось твари, больше не сунется.
Или сунется?
– Эй, Уот! Надо бы расковать парня.
– Зачем? – изумился адьярай.
В проеме возникла Чамчай, молча оглядела нашу троицу и сгинула, пожав острыми плечами. Никто никого не убивает – и ладушки. С остальным сами разбирайтесь.
– А вдруг эта тварь вернется?
– Вернется! – Зайчик возликовал. – Убью!
Уот хлопнул его по спине:
– Пускай возвращается! Мой шурин ее убьет.
– Убью, да!
– А вдруг не убьет? – предположил я. – Вдруг она его прикончит?
– Мой шурин сильный! Справится!
– Сильный, да!
– А если все-таки…
– Ну, похороню с честью. А тварь поймаю, убью!
– Убью, да! Дьэ-буо!
Бесполезно. Эта парочка нашла друг друга.
– Давай хоть дыру завалим, а? Чтоб опять не вылезла.
– Завалить? Можно!
Уот вприпрыжку выскочил наружу и вскоре возвратился, со скрежетом волоча за собой огромную каменюку. Хорошо хоть, не ту, что жернов подпирала! Я наладился помогать, но дорогу нам заступил Зайчик. Разведя руки, насколько позволяли цепи, он загородил путь к дыре:
– Гыр! Гыр-гыр! Нет!
– Зайчик, дай пройти!
– Не дам! Буо-буо!
– Не мешай, пожалуйста. Уйди с дороги.
– Гыррр! Убью!
Рычит, плюется, цепями гремит! И что с ним делать?
– Зайчик, мы хотим завалить дыру. Понимаешь?
– Моя, кэр-буу! Моя!
– Мой шурин! Если хочет, пускай.
Уот откатил камень к стене, развернулся и потопал к выходу. Пришлось мне, ругаясь на чем свет стоит, спешить за адьяраем. Еще закроет меня тут вместе с Зайчиком – с него станется! Ныряя в проем, я обернулся. Зайчик, весь в цепях, как невеста в ожерельях, присел на корточки над дырой. Рыбак над прорубью: ловись, рыбка! Ловись, большая, большая, очень большая! Он радостно скалился, облизывал заострившиеся зубы. Предвкушал: дождусь, вылезет, и тут я ее! Его! Кого? Не важно! Кто вылезет, того и пришибу!
Кюн был в доспехе, при оружии – полный боотур. Заговоренные цепи на нем обвисли, не спеша затянуться. Сейчас Зайчик, пожалуй, сумел бы дотянуться до меча, рубануть наотмашь по цепи… Нет, он даже не пытался. Цепь? Ерунда! Наконец-то парню никто не запрещал сражаться в свое удовольствие. «Моя!» – кричал он, и это значило: «Моя добыча!» Одержав первую в жизни победу, Зайчик жаждал повторения.
Вот она, жизнь настоящего боотура! Доведись Кюну Дьирибинэ внезапно оказаться дома, в тепле и безопасности, рядом с матерью, а главное, рядом со строгим бдительным отцом – парень сбежал бы сюда, в подземелья Уота Усутаакы.
– Поберегись!
Я едва успел выскочить. Уот вышиб камень-клин, и жернов с рокотом прокатился по желобу, надежно перекрыв вход в темницу. Адьярай в задумчивости поскреб когтем ржавую щетину на подбородке и с видимым усилием чуть-чуть усох.
– Ты хороший, – похвалил меня Уот. – Умный. Просто глупый. Как его расковать? Раскую – он драться полезет. Он полезет, я его убью. Этого хочешь?
– Не хочу.
– Правильно не хочешь. Зачем шурина убивать? Посидит на цепи, станет тихий. Тогда выпущу, за стол посажу. Рядом с собой! Кумыс пить станем, радоваться. Хорошо?
Вспомнились Уотовы пленники: отупевшие, безучастные ко всему. Тихие.
– Да уж, лучше некуда!
– Верно понял! Молодец.
Умный я, умный, просто глупый. Скоро Зайчик превратится в бессловесного тупицу, Уот женится на Жаворонке, подземная тварь-людоедка пророет новый ход, а я, Юрюн Уолан, голова котлом…
Тварь! Жаворонок!
– Ты куда?! – ударил в спину крик Уота.
Но изгиб каменной кишки уже скрыл меня от адьярая.
3. Будь честной, только дверь запри
– Живой! Живой! Живой…
Налетела, обняла, прижалась щекой. Я и не заметил, как усох – мчался-то я сюда боотуром, чтоб быстрее. Вот ведь! Налети на меня Чамчай, полезь обниматься – я бы сходу по башке засветил! А с Жаворонком – все наоборот.
– Уходи! Сейчас же!
Что это с ней? То на шею бросается, то прочь гонит?!
– Убирайся!
– Почему?
– Чтоб духу твоего здесь не было!
– Да почему же?!
– Мало тебе Уот дал? Хочешь, чтобы прибил? Уходи!
– Никуда я не уйду! – я вспомнил, зачем прибежал. Эти женщины кого хочешь с ума сведут! – Для Уота я теперь гость. Дорогой гость! Он меня и пальцем не тронет…
– Пальцем не тронет, а колотушкой? Копьем? Увидит, что мы обнимаемся, в узел завяжет! Гость, в горле кость…
– Так ты ж сама!
– Что сама?
– Обниматься лезешь!
– Я сама? Это ты сам! Вломился, налетел…
– Я?
– Ты!
Спорить я не стал. Жива-здорова, кричит, ругается – уже хорошо. Просто замечательно! Вместо пустых препирательств я принялся бродить по пещере: изучал пол, топал сапогом, стены пинал. Стоят, не шатаются, звук от пинков глухой – пустот, вроде, нет. Пол всюду каменный, не то что в Кюновой темнице. Землю тварь прокопала, а тут не проберется, нет…
– Что ты делаешь?
– Любуюсь. Славно тебя Уот обустроил…
И ведь почти не вру, главное! Уши, правда, дымятся, так в сумраке не видно. Не рассказывать же ей про Кюна с его приключениями? Мало девчонку Уот напугал, пока похищал, так еще я со страшилками! Начну рассказывать – опять съежится, в угол забьется…
– Обустроил! Не твое дело!
– С тобой все в порядке?
– В порядке… Не в порядке! Уходи!
– Что не в порядке? Что?!
– А сам как думаешь?!
– Сюда кто-нибудь совался?
Она смотрела на меня, как на безмозглого червяка. Наверное, я так и выглядел. Обычное дело. Привык уже.
– Ты!
– Что – я?
– Ты совался! Суешься! Уходи! Ну пожалуйста…
– А еще? Кроме меня? Никого не было?
Я упрямый. От меня криками не отделаешься. Жаворонок это наконец уразумела. Смирилась, что без ответа я не уйду.
– Уот заходил. Еду принес.
– Только Уот?
– Сестра его приходила.
– Чамчай?!
– Да, Чамчай! Твоя невеста!
Невесту я пропустил мимо ушей. Свистнуло – хуже боевой стрелы.
– И всё?
– Всё! Доволен? Убирайся к своей Чамчай!
– Дура! – не выдержал я. – При чем тут Чамчай?! Я за тебя беспокоюсь!
– А что за меня беспокоиться? У меня все хорошо, скоро замуж выйду…
Она всхлипнула, отвернулась. И тут же предостерегающе выставила руку, ладонью ко мне:
– Стой, где стоишь! И не надо меня утешать…
Я переминался с ноги на ногу, терзался сомнениями. Запереть Жаворонка снаружи? А вдруг тварь изловчится, откроет? Изнутри? Точно, изнутри!
– Жди здесь! Я быстро…
Дверь я за собой все-таки запер на засов. И бревном привалил, на всякий случай. Пробежался по Уотовым закромам, отыскал в грудах хлама подходящие железки – и назад.
– Ты что это задумал?
Похоже, у Жаворонка возникли скверные подозрения.
– Задвижку тебе поставлю. Будешь закрываться, поняла?
– От кого? – она обидно захохотала. – От Уота?
Я не ответил: занят был. Гнул-выгибал железяки, пытаясь придать им форму петель для засова. Выходило коряво, коряво, очень коряво. Ну да, я ведь не кузнец. И инструмента у меня нет. Сюда бы мастера Кытая! Ладно, и так сойдет. Красота нам ни к чему, главное, чтоб держало…
– Уоту твоя задвижка – тьфу! Только разозлится!
– Тьфу, да. А ты услышишь, что он идет, и открой заранее, чтоб не снес.
– Это не от Уота? От кого?
– Мало ли? Бродят тут всякие…
– Какие – всякие?
Я сделал вид, что не слышу.
Некоторое время Жаворонок молча наблюдала за моими ремесленными потугами. Когда я уже решил, что она успокоилась, дочь дяди Сарына вдруг произнесла, словно продолжая давнишний, прерванный на полуслове разговор – ровно, тускло:
– Ты прямо как папа.
Я уронил петлю. Она громко звякнула о камень пола.
– Папа? Чей папа?
– Наш с Зайчиком. Он нас тоже всю жизнь запирал. Того нельзя, сего нельзя… Папа – наш самый большой засов. Это он тебя прислал?
– Нет. Я сам…
– Врешь.
– Ну, вру. Он прислал, он. Да я бы и так поехал, без него.
– Ты знал, что он меня Уоту обещал?! До моего рождения?
– Ну, знал…
Да, я честный. И умный, просто глупый. Прав Уот. Айталын права, Чамчай… Все кругом правы, а мне выгребать. Опять брякнул, не подумавши.
– Ты! – Жаворонок задохнулась. – Знал?!
Я постарался занять руки работой. Жаль, голову занять не получалось. Еще бы в уши затычки вставить…
– Знал и молчал?! Ты – как он! Хуже! Вы заодно!
– Я слово дал.
– Кому?
– Твоему отцу. Пообещал никому не говорить.
– Папа тоже слово дал! Уоту! Жену ему пообещал! Меня! Я еще не родилась, а он уже разобещался! Мне Чамчай всё рассказала! Всё!!!
– Ну, обещал. Сглупил, – и в страшном сне я не мог представить, что однажды мне придется защищать дядю Сарына перед его же дочкой. – Позже набрался ума, передумал. Обычное дело.
– Передумал? Слово дал и передумал?!
– Не кричи, Уота накличешь.
– Уот к нам за обещанным явился! Грабить? Похищать? Нет, свое брать!
– Уот на вызов явился, – я зашипел сквозь зубы: оцарапался краем железки. – Меньше бы твой Зайчик глотку драл, больше бы толку было…
– Из-за папы! Всё из-за папы!
– Нехорошо родного отца так полоскать. Стыдно.
– Кто Кюна в походы не пускал? Кто сражаться запрещал? Вот Кюн и взбеленился…
Я пораскинул мозгами, ища, что бы возразить. Возразить было нечего.
– Уот Кюна в честном бою победил! Меня по-честному забрал! Да если б я знала, сама бы пошла! Побежала! Уот честный, а вы! Обманщики!
Я закончил гнуть петли и начал их прилаживать: одну – к двери, другую – к косяку. Гвоздями я в кладовых тоже разжился. Дырки в петлях имелись, а молотка я не нашел. Пришлось забивать гвозди кулаком.
– Жалкие обманщики! Да адьяраи в сто раз лучше вас! Хотите, чтобы я такой же стала, как вы? Вот вам! Вот! Не буду, не хочу…
Сага, вспомнил я. Семейная. Подлей любого сказания.
– А какой ты будешь?
– Честной! Выйду за Уота! Выйду!
– Да выходи на здоровье…
– Доброй волей, понял?! А ты женись на своей Чамчай!
С женщиной спорить – легче Уота прибить. Вторая петля встала на место. Я подергал – держится.
– Думаешь, я не слышала? Я все слышала! Как папа с мамой сговаривались отдать меня за тебя! А тебя убедить на небо вернуться! Знаешь, зачем? Чтоб ты меня на небеса увез! Чтобы Уот до меня не добрался! Врушки несчастные!
Я вставил в петли засов. Вынул, вставил, вынул.
Порядок.
– Хочешь быть честной? – спросил я. – Будь. Разве я против? Только дверь запри, ладно? А станет кто ломиться, кричи. Громко кричи, громче, чем сейчас.
И вышел.
4. Я берусь за язык
– Мотылек!
У коновязи никого не было.
– Мотылек!!!
Идолица на вершине столба мерзко хихикала. Скалила острые зубки, корчила рожи. Темно-лиловый вечер спустился на черную скалу, солнце, железное солнце Нижнего мира, скрылось из виду, но медь, из которой отлили истукана, горела злым огнем. Я хотел сшибить гадину на землю, растоптать в прах, но вместо того, чтобы сорвать злость на безвинной идолице, сел и заплакал.
Презирайте меня, стыдите, забудьте навсегда, что жил на свете злосчастный Юрюн Уолан, но я, взрослый человек-мужчина, боотур и жених, будь прокляты все свадьбы Трехмирья сверху донизу, сидел на сырой земле и рыдал, как дитя. Исчезновение коня послужило той самой горстью сосновой хвои, что ломает спину груженому волу. Все я потерял, все у меня забрали. Невесту, брата невесты, доброе имя, честь, свободу, а теперь еще и Мотылька. Забыл, забыл о коне, бросил, оставил без еды и воды, на произвол судьбы. Плюйте мне в лицо! Пинайте ногами! Мотылек бы, небось, про меня не забыл! Только что он мог сделать? Ворваться в дом? Накинуться на грозного Уота Усутаакы? Умчать своего хозяина за семь небес отсюда? Ну да, умчишь тут, если хозяин отбивается руками-ногами, блажит: «Слово дал! Слово!» Все меня, спасителя-вызволителя, спасать обязаны: Чамчай, Баранчай, Мотылек…
– Эмэгэт, – сказала идолица.
– Что Эмэгэт?
– Не что, а кто. Зовут меня так: Дьэс Эмэгэт[110].
– Юрюн. Юрюн Уолан.
– Очень приятно. Чего ревешь? Жениться боишься?
– Коня у меня свели, – пожаловался я.
– Беда, – согласилась идолица. – Хороший конь дорогого стоит. Кричать «Воры!» или погодить? Он у тебя перекованный, конь-то?
– Ага. Мастер Кытай ковал.
– Ничего себе! Сам Кытай Бахсы?!
– Сам! Своими руками!
– Молотом, – поправила идолица.
– Ты хоть понимаешь, что это значит: перекованный? Нарочно для боотура?!
– Да уж не дурней тебя! Значит, перекованный, и свели. Конёк, надо полагать, смирный, с каждым доброй волей пойдет…
– Смирный? Да его кто чужой только тронь…
Идолица заржала громче лошади. Пальцем она крутила у виска, насмехаясь. Я и сам уже утер слезы, успокоился, начал соображать. Чтобы свести Мотылька без боя, нужен… Нет, без боя Мотылек не пойдет. Чтобы свести Мотылька с боем, нужен… Нет, Уоту мой конь ни к чему. Чамчай – тоже. Где это видано, чтобы невеста у жениха коней воровала?! Конокрад-боотур? Нельзя сказать, чтобы такая уж невидаль. Мюльдюн, случалось, пригонял в наш небесный улус целые табуны. И Уот не почуял? Не выскочил на двор: «Буо-буо! Убью!»? Боотуры красть умеют, а красться не умеют. Значит, вломился конокрад-боотур, пока Уот меня душил-плющил, вышиб дух из Мотылька, поволок силой…
– Хватит, – в голосе идолицы я услышал что-то, похожее на сочувствие. – Брось сушить голову, да расширится она и лопнет! У вас в доме конюшня есть? Там, где ты живешь?
– Ну, есть. Это у простых людей кони зимой и летом на воле пасутся…
Я говорил чистую правду. Низкорослые мохнатые лошадки, не чета боотурским скакунам, в лютые морозы шли мелким резвым шагом, согреваясь на ходу, а пропитание добывали тебенёвкой[111], выкапывая копытами траву из-под снега. Подшерстка у них было едва ли не больше, чем шерсти, да и жира они летом нагуливали – пятую часть от собственного веса.
– К весне тощают – страсть! Ребра да кожа. У нас дома типовые, с конюшней, мы своих коней бережем. А что?
– Дорогу найдешь или показать?
– Куда?
– В конюшню. Иди, жених, шевели ногами. А я подремлю маленько…
– Зачем в конюшню? Мне ваши кони не нужны. Мне Мотылек…
Догадка ахнула меня по затылку чище Уотова кулака:
– Так Мотылек в конюшне? Кто его туда отвел?!
– Я отвела, – зевнула идолица. – Вы там деретесь, женитесь, без чувств валяетесь, а бедному животному страдать? Я – страж коновязи, или кто?! Отвела, и корму задала, и воды в поилку налила… Иди, говорю! Начнешь благодарить, меня стошнит.
– Мотылек!
В конюшне я без малейшего стеснения кинулся своему коню на шею. Мотылек фыркал, косил влажным глазом, хрупал сеном. Сено выглядело непривычно, вроде кучи сушеного лишайника, но Мотыльку оно явно пришлось по вкусу. Грива расчесана, круп лоснится – загляденье! Я дал зарок отблагодарить идолицу, только не знал, чем. Надраить ее до блеска? Гирлянду из цветов сплести? Подежурить за нее часок-другой? Ладно, потом выясню. Главное, Мотылек…
В соседнем стойле чавкнуло, хрюкнуло.
– Арт-татай!
Вечно я сую нос, куда не просят. Вот, заорал, Мотылька испугал. Если конь не смущается таким соседством, мне-то с чего крик поднимать?
Рядом с Мотыльком, отделен от коня чахлой перегородкой, стоял Уотов арангас. Сейчас в нем было, пожалуй, поровну от дощатого помоста и восьминогой твари, верхом на которой Уот Усутаакы добывал скакового змея для покойника-Эсеха. Две несущих балки, шесть щупалец, густо покрытых слизью, жерди и доски; в слюнявой пасти сверкают кривые клыки, похожие на зазубренные щепки. Мой вопль ни в малейшей степени не нарушил спокойствия арангаса. Сунув морду в решетчатые ясли, арангас приканчивал гору лежалой требухи. Кишки он всасывал с громким хлюпающим звуком, нутряной жир брал губами, а куски багровой печенки долго облизывал раздвоенным языком, прежде чем ухватить передними зубами, подбросить и поймать на лету, запрокинув голову. Густая кровь сочилась сквозь прутья яслей, капала арангасу под ноги. Время от времени живой помост ложился в натекшую лужу и ворочался, стараясь измазаться как следует. Когда он поднимался, крови на полу не оставалось – кажется, она всасывалась в кожу арангаса, или чем там он был покрыт.
Воняло из яслей гадостно. Поначалу я этого не заметил, счастлив встречей с Мотыльком. Перевести коня в стойло подальше? Похлопав Мотылька по холке, я обратил внимание, с каким живым интересом мой конь следит за трапезой арангаса, словно мечтая урвать и себе кусок требухи пожирнее – и решил оставить все, как есть. Я куда ни влезу, только хуже делаю. Лучше уж ничего не трогать.
Или потрогать?!
Увлечен выбором лакомых кусков требухи, арангас так усердно шарил в яслях языком, что сам себя обманул. В погоне за чуточку подгнившей почкой – надеюсь, не человеческой? – играя с ней, как куница с беспомощным бельчонком, живой помост умудрился трижды обмотать язык вокруг железного прута яслей. Сейчас он – арангас, а не прут или язык – мотал уродливой башкой, стараясь освободиться, и болезненно кряхтел при каждом рывке. Морда арангаса выражала сложные раздумья. Дернуть посильнее? Жаль языка, вдруг оторвется! Пытаться ослабить витки? Размотать язык обратно? Кровь, натекшая с еды, добросовестно приклеила язык к металлу, да еще, по-моему, язык с перепугу одеревенел, виток за витком намертво вцепившись в прут. Ждать спасения от хозяина? Когда еще Уот зайдет в конюшню…
– Стой смирно! Я сейчас…
Арангас угрожающе захрипел. Стоять смирно он не желал. Мои добрые намерения вызывали у него одно-единственное желание: оттяпать непрошенному спасителю руку по локоть, а лучше по плечо. Ну да, я такой мастер спасать, что от меня держись подальше.
– Дурак! – прикрикнул я на него. – Кэр-буу!
Нет, погодите. Дурак – это я. В смысле, крикнул я. Вспомнилась Айталын, вот и крикнул. А кэр-буу – это кто? Кажется, тоже я. Во всяком случае, возглас донесся из моей груди. То есть, с груди. То есть… Я раздернул ворот рубахи, сунул руку за пазуху и нащупал свистульку. Олененок Кэй-Тугут только этого и ждал:
– Кэр-буу!
Я стянул шнурок через голову, поднес свистульку к губам:
– Кэр-буу!
Ага, и так кэр-буу, и так кэр-буу. Свисти, не свисти.
– Уот, ты, что ли?
Олененок молчал.
– Уот, я кому говорю?!
Кому бы я ни говорил, мне никто не отвечал. Я еще разок дунул олененку в губы, услышал знакомое «кэр-буу», выскочившее из-под хвоста, и уверился, что Уот здесь ни при чем. Зато арангас, кажется, присмирел. Ну да, свистулька-то из чьей плоти выточена? Вот, держу в руке, хозяин-владыка, вреда не причиняю. На шее сколько лет таскал, а? Почти родные…
– Укусишь, – предупредил я, – зубы вышибу. Зачем помосту зубы, а?
И полез возиться с языком. Арангас не препятствовал: кряхтел, охал, терпел. Даже когда я отклеивал гадский язычище от прута, он лишь страдальчески вздыхал. Уж не знаю, что подействовало – свистулька или угроза – но справились мы быстро.
Хоть кого-то спас, да. А что? Обычное дело.
5. Будь проклята моя честность!
В ночи, густой и беспросветной, под щербатой, обкусанной с краю луной, привалившись спиной к коновязи, слушая монотонный храп, а может, песню идолицы, я сидел, тщетно стараясь унять тревогу, и грыз коготь.
Ну, коготь. А что?
Дурная привычка грызть ногти у меня с детства. Дурной привычкой грызть когти я обзавелся на днях, после того, как впервые отвалил жернов и зашел в темницу к Зайчику. Бурый глянцевый нарост, новое украшение моего мизинца, жил-поживал наилучшим образом. Он подрос, изогнулся, заострился. Грызть его было бесполезно. С когтем не справились бы и кузнечные клещи. Именно поэтому в обгрызании упрямого красавца крылось особенное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Время от времени я ковырялся когтем в зубах, извлекая волокнистые остатки мяса, поданного мне на ужин, и старался не думать о том, чье это мясо.
При желании коготь втягивался, скрываясь почти полностью, и молниеносно выпускался обратно. Ноготь безымянного пальца тоже затвердел и изогнулся, но не до конца. Его дальнейшая судьба была мне понятна. Остальные ногти остались без изменений. Не могу сказать, что меня это сильно беспокоило. Ногти? Когти? У Юрюна Уолана с лихвой хватало иных, более серьезных поводов для переживаний.
Вот, например, кто-то шастает в темноте. Прячется от лунного луча – мутно-желтого, как сердцевина протухшего яйца, с гнилой прозеленью. Вы еще помните, что я отлично вижу в темноте? Так вот, не вижу. Еле-еле, самую чуточку, если вглядываться во мрак до рези под веками. Должно быть, ночи Нижнего мира особенные, непроглядные. А может, мои глаза изменились, просто с когтем это заметно, а с глазами – нет. Знаете, почему? Потому что глаза смотрят на коготь, а коготь не может посмотреть на глаза.
– Эй! – вполголоса воскликнул я. – Ты кто?
Кто бы это ни был, он старался держаться сбоку от меня, затрудняя и без того слабый обзор. Нет, я не боялся, что это тварь, пробравшаяся к Зайчику, и что она нападет на меня. Исходи от ночного гостя угроза, и Юрюн-боотур уже заковался бы в броню, взмахнул колотушкой – убью! – и ринулся бы в бой. Я слышал хрипловатое сопение – ко мне принюхивались. Слышал невнятное бормотанье – ворчание зверя или бубнеж разумного существа, не разобрать. Ловил запах – не слишком приятный, но, к счастью, слабый. И помнил, что если Зайчик в цепях справился с тварью-людоедкой, то свободный Юрюн Уолан уж точно справится с кем угодно, если это не Уот Устуаакы, Огненный Изверг, мой любимый зять.
– Эй! Иди сюда!
Сторожевой пес? У адьяраев, надо полагать, и собаки не такие, как у всех. Если это пес, почему он не остановил меня, когда я только приехал? Не поднял шум? С другой стороны, будь я собакой Уота, я бы всех в дом пускал и никого не выпускал. Вернее, я бы всех пускал, а Уот никого бы не выпускал.
– Эй! Ну иди же!
– Ага, – ответила темнота голосом Чамчай. – К тебе только подойди! Ты сразу поперек себя шире… Я тебе что, так нравлюсь?
За миг до того, как сестра Уота откликнулась на мое третье «эй!», движение во тьме изменилось. Если быть точным, сменилось одно на другое. Псина или тварь, кто бы там ни шастал, удрала при появлении Чамчай. Ну да, я бы тоже удрал, да от невесты куда сбежишь? Опять же, слово дал, что не побегу…
– Ты знал? – спросила Чамчай.
Она не приближалась: вертелась у крыльца, так что я ее, считай, и не видел. Вертелась – для Чамчай это значило едва ли не полнейшее спокойствие. И все равно мне трудно было оставаться усохшим. Чудеса! Когда я не знал, кто там лазит, я сидел спокойней мертвеца, а вечные подергивания Чамчай – это просто караул, держите меня вдесятером!
– Что знал?
– Что ты не справишься с Уотом?
– Ну, знал.
– И все равно приехал? К нам?
– Ну, приехал.
Кажется, я заговорил как Уот. Вот ведь сестра у него, всех в Уотов превращает!
– Зачем? Чтобы он тебя убил?
– Я думал, ты умная, – вздохнул я. – Кто же идет в поход за тем, чтобы его убили? У меня был план. Очень хитрый план. А может, не хитрый, и не план вовсе, а дурость несусветная. Сейчас я думаю, что это была дурость. А тогда думал, что план.
– Так зачем же ты приехал? – повторила она.
– Мне не оставили выбора.
– Объясни.
– Кто-то должен был приехать? Почему не я?!
Легкое постукивание достигло моих ушей. Сперва я не понял, что это за звук, но мосластые руки Чамчай вздрогнули, попали в полосу лунного луча, и я увидел: бубен. Удаганский бубен со звездчатой дырой посередине. Пальцы Уотовой сестры выбивали на ободе бубна прерывистый ритм, от которого у меня начинало сосать под ложечкой.
– Я слышала твою историю, – из голоса Чамчай исчезла грубоватая насмешка. – Историю мальчика, вступившегося за старшего брата. Ребенок против семьи и судьбы? Сказать по правде, я в нее никогда не верила, в эту историю. Да, ты вытащил Нюргуна из железной горы, поселился с ним в одном доме, свозил в Кузню… В это можно поверить. Это легко проверить. Мне не верилось, что мальчик, юноша, взрослый мужчина – такой, каким его описывали очевидцы или болтуны – существует на самом деле. Его придумали, полагала я. Вычистили, выгладили, навели блеск. А его, оказывается, вовсе не придумали…
– Кого его? – обиделся я. – Кого?!
А вы бы не обиделись, если о тебе говорят, как будто тебя здесь нет?
– Тебя, – с неожиданной теплотой ответила Чамчай. – Ты что, и правда меня так хочешь? Меня еще никто так сильно не хотел.
Тему разговора она меняла быстрей, чем дергалась во время приближения ко мне. Если тело мое оставалось усохшим, поскольку расстояние между нами не изменилось, то мой рассудок от ее дерганины точно забоотурился. Ничем другим я не в силах объяснить свое дальнейшее поведение.
– Я? Тебя? Хочу?!
– Да. Правда?
– Неправда! Я совсем тебя не хочу!
Уверен, вам известно, какой я честный. И что самое быстрое мое оружие – язык.
– Не ври, – Чамчай погрозила мне бубном. – Ты совершенно не умеешь врать. Ты меня хочешь, просто стесняешься говорить об этом вслух. Я старше, я понимаю твое смущение.
– Ничего я не стесняюсь!
– Тогда почему же ты становишься боотуром? Я подхожу к тебе, и ты сразу распускаешь хвост, начинаешь токовать[112]: сильный, сильный, я очень сильный! У меня были мужчины до тебя, и все они поступали точно так же. Правда, никто из них не расширялся до доспешного состояния. Ты хочешь показать, что ты сильнее всех? Что хочешь меня больше всех? Утром ты чуть не пришиб меня колотушкой. Сперва я решила, что ты дурак или больной, но позже, когда мы познакомились поближе… Ты молод, да? Неопытен? Не знаешь, как привлечь женщину? Как показать себя в лучшем виде? Машешь оружием: я! самый-рассамый! После драки с моим могучим братцем такое поведение вполне объяснимо. Доживи Эсех до твоих лет, он, наверное, вел бы себя так же. Я права?
Судорожно подыскивая достойный ответ, я перебрал свой куцый опыт любовных связей. Те женщины, которые могли принять любовь боотура без гибельных последствий… Да, едва я понимал, к чему дело идет, едва чуял запах, особый женский запах – я расширялся: силач телом, дитя разумом. Да, ни разу я не надевал доспех, демонстрируя только телесную мощь. И быстро усыхал до приемлемых размеров, стоило женщине начать трогать меня, гладить, шептать ласковые слова. Раньше я не задумывался о том, как это происходит, считая все естественным, приговаривая спасительное: «А что? Обычное дело!». Теперь же…
– Если тебе невтерпеж, – Чамчай засмеялась, – нам не обязательно ждать свадьбы. Мы можем когда угодно, хоть сейчас…
– Стой!
– Я не верила, – смех Чамчай стал громче. К счастью, мой окрик удержал ее на месте. – И зря. Честный боотур? Стыдливый боотур? В честного я еще поверила бы, но в стыдливого?! Так мне стоять или бежать к тебе?
– Стоять, – вздохнул я. – Ты хорошая, Чамчай. Ты очень хорошая. Просто ты еще и очень страшная. Клыки, когти, хвост – полбеды. Ты двигаешься так, словно вот-вот нападешь на меня. Ты хотела знать, отчего я при виде тебя делаюсь доспешным боотуром? Я едва удерживаюсь, чтобы не размозжить тебе череп. Юрюн-боотур не хочет тебя, он хочет драться с тобой. Для Уота ты своя, сестра. Уот привык, любит тебя. Наверное, другие адьяраи тоже любили Куо Чамчай без желания…
– Без желания? Что ты несешь, болван?!
– Я имел в виду, без желания свернуть тебе шею. Я не адьярай, у меня не получается. Извини, я постараюсь привыкнуть…
– Он привыкнет! Нет, он привыкнет!
Тьма вскипела. Ожила, содрогнулась, забурлила. С опаской я следил, не приближается ли это бурление к несчастному Юрюну Уолану. Прибей я сестру Уота у него в доме – вряд ли это понравится адьяраю. Прибей его сестра меня в собственном доме – вряд ли это понравится мне. Надо научиться врать, дал я себе зарок. Ты красавица, Чамчай, ты писаная красавица! Я так хочу тебя, что боотурюсь, едва ты сделаешь шаг в мою сторону. А что оружием размахиваю, так это по молодости и глупости. Это пройдет, ты только сейчас ко мне не лезь, дай полюбоваться на тебя издали…
– Он постарается!
И вдруг все успокоилось. Я даже не предполагал, что Чамчай способна на такие смены настроения.
– Облик, – задумчиво произнесла удаганка. – Я всегда могу сменить облик. Птица эксэкю тебя вряд ли привлечет, но есть и другие личины. Давай попробуем?
– Давай, – согласился я.
Я плохо представлял, что мы сейчас будем пробовать. Во тьме случилось некое движение, и в луч света вышла ослепительная красавица. Сто мужчин из ста без промедления ринулись бы к ее ногам. К сожалению, я оказался сто первым.
А-а-а-а! Враг!!!
Лжет! Морочит! Заманивает!
Колодец! Где-то рядом!
Упаду! Пропаду!
Убью!
– Ты с ума сошел!
– Я… прости…
– Тебе что, вообще не нравятся женщины?
– Нравятся…
– Тебе Уота подавай, да?
– Не надо мне Уота…
– Ты меня чуть не прибил!
– Я решил, что ты паучиха.
– Кто?!
Плюнь я Чамчай в лицо, и то она обиделась бы меньше:
– Паучиха?! Ах ты дрянь, скотина неблагодарная…
– Я тебе сейчас все объясню!
Ожидая, что Чамчай вот-вот кинется выцарапывать мне глаза, я пустился в объяснения. Вспомнил колодец с едкой жижей, свои мучения, трёх паучих, явившихся Юрюну Уолану в облике его матери, сестры и невесты. Рассказ вышел сбивчивым, косноязычным, через пень-колоду, но это было лучше, чем ничего. Мне лучше говорить правду; во всяком случае, легче.
– Облик, понимаешь? Личина! Я как тебя под личиной увидал, так сразу паучих и вспомнил. А там до боотура рукой подать. Не надо в облике, это еще хуже получается…
– Бедный ты, бедный…
– Ты что, жалеешь меня?
– А кого тут жалеть? Не меня же?! У меня все в порядке, это тебя, простака, жизнь жует да срыгивает. Так ты ко мне и за тыщу лет не привыкнешь…
– А мы, – осторожно поинтересовался я, – и вправду поженимся?
– А как ты Уоту объяснишь свой отказ?
– Уоту? Объяснить? Чем?!
– Словами!
– Значит, поженимся. Уоту я не смогу, если словами.
– Что ты грызешь все время? Ты с женщиной разговариваешь или ногти грызешь! Грызун нашелся!
– Очень громко, да?
– Очень!
– Когти я грызу, потому и громко. У меня уже второй растет. На мизинце, и вот, на безымянном…
– Боотурься чаще, десятый отрастет! Двадцатый! Хами мне чаще, рога вырастут!
– При чем тут боотурься? Раньше не росло…
– Ты где, а? Ты в Нижнем мире! Тут у всех растет…
– Когти?
– А ты о чем подумал? Нет, малыш, если в детстве не выросло, то и к старости не отрастет. Это я про мозги, понял? Я тебе уродина? Ничего, мы еще на тебя поглядим! На красавца!
– Чего ты на меня орешь? Ладно, не буду грызть когти. Довольна?!
– Нет. Ты действително не понимаешь, что с тобой происходит?
– Понимаю. Я в Нижнем мире, скоро женюсь на тебе…
– Я не про это. Я про когти…
Позже, когда случилось много событий, а кое-кто даже умер во цвете лет, мне еще разок объяснили всё то, о чем говорила Куо Чамчай в темной ночи под щербатой луной. Объяснили, как выразилась Уотова сестра, словами. Такими мудреными словами, что я и третьей части сказанного не понял. С Чамчай вышло понятней. Да вы и сами наверняка уже всё уразумели! Ну, Нижний мир. Родись здесь – станешь адьяраем. Поживи здесь маленько – станешь адьяраем. Как ни вертись, а станешь адьяраем, и баста. Когти, клыки, хвосты, горбы. Один глаз, три, целая гроздь… А что? Обычное дело. И чем чаще ты расширяешься, чем дольше живешь боотуром, тем быстрее изменения настигают тебя, прыгают на загривок, валят и рвут в клочья. Зайчик с цепью воюет, значит, день и ночь адьяраится. Я боотурюсь реже, у меня пока только когти растут.
– Жаворонок! Она тоже?!
– Тоже, – согласилась Чамчай. – Но она – не боотур, она вряд ли сильно изменится. И потом, чего ты за чужую жену переживаешьь? С ней Уоту спать, не тебе. Пусть Уот и дергается.
Кажется, она не простила мне обиды.
– Ты – бурдюк, женишок. Когда в тебя наливают, ты меняешь форму. Сарынова дочка – горшок. Она может треснуть, распасться на черепки, но формы не изменит. Хоть кумыса в нее налей, хоть воды.
– Паучихи…
– Ты опять? Нет, ты опять?!
– Я не про тебя! Жижа в колодце превращала меня в пищу. Нижний мир превращает меня в адьярая. Там было больно, здесь не больно – вот и вся разница. Скажи, а кроме тела, – я постучал себя по голове, – больше ничего не меняется? Думать я буду по-старому? Как раньше? Вот прямо сейчас я думаю, как раньше?!
Она не ответила.
Песня третья
Наконец-то встретился я
С ненаглядной невестой моей!
То вытягиваясь в длину,
То расплющиваясь в ширину,
Как мила моя будущая жена!
Как мосластыми костями стройна!
Столько прелести вижу я в ней,
Что вот-вот разорвется печень моя….
1. Кто съел мое мясо?
– А-а-а, кэр-буу! Убью!
Рев, грохот. Небеса с лязгом рушатся, мир катится в тартарары, корни бездн дребезжат. И дом трясется, не без того. Я подскочил на кровати и едва не забоотурился спросонья. Что, опять?! У Уота каждый день так?
– Кто, дьэ-буо?! Найду, гырр-аргыр!
Яростный рык несся с кухни. В дверях я едва не столкнулся с Чамчай. К счастью, обошлось: сестра Уота успела отскочить на безопасное расстояние раньше, чем Юрюн-боотур полез наружу. Или это я к ней понемногу привыкаю?
Как ни странно, разгром на кухне царил умеренный. Ну, миски по полу разбросаны. Ну, табурет в щепки. Ну, два табурета. Из кладовки рыбой воняет. Почему? Потому что дыра в двери. Из дыры лавка торчит. А так все цело. Остальное, что можно было сломать, Уот, видать, давным-давно уже разнес. Устояло самое крепкое, надежное: камелек, стол…
– Ты! – в меня уперлись сразу два когтистых пальца. Оба, кстати, указательные. – Ты мое мясо съел?! Отвечай, буо-буо!
Неужто я за ужином все запасы схарчил, хозяину ничего не оставил? Вот ведь влип!
– Какое мясо?
– Мое! Мое!!!
Я кивнул на полку, с которой брал еду по указанию Чамчай:
– Здесь лежало?
– Не здесь! Здесь! – Уот плюнул в дальний угол. – Съел, да?!
Он был большой, очень большой, разве что не в доспехе. И злой, злой, очень злой. Голодный, вот и злой. Набросится? Нет, вряд ли. Я – гость. Дорогой гость, без малого родич. Иначе с ходу пришиб бы, без объяснений.
Я поглядел туда, куда плюнул Уот. Еще одна дверца, вырванная – удачное сравнение! – с мясом, валялась на полу, расколота надвое. Полки, открывшиеся за ней, пустовали. Пол вокруг усеяли кровавые ошметки неприятного вида.
– Нет, это не я. Веришь?
Уот в задумчивости поскреб пятернями затылок:
– Ты честный. Зять. Верю!
– Спасибо.
– Кто? Кто, кэр-да-буу?!
И вдруг:
– Ты! Ты съела!
В кухню сунулась Чамчай – и немедля попала под подозрение. Я поспешил отодвинуться от удаганки, выдерживая безопасное расстояние. Обвинение брата Чамчай нисколько не смутило – видать, привыкла.
– Сдурел? – неласково поинтересовалась она. – Когда это я тебя объедала?
– Всегда, дьэ-буо!
– Когда – всегда? Вспоминай, бестолочь!
– И вспомню!
– И вспомни! Давай, я жду!
Уот наморщил лоб. Уот закусил губу. Уот пробурчал что-то невнятное. Чамчай ждала, подбоченясь, точила когти об кусок гранита, подобранный невесть где, и Уот усох:
– Не помню. Не ты, нет. А кто?
– Вот и выясняй, кто в доме безобразничает? Ты тут хозяин?
– Хозяин!
– Что хозяин с вором делает?
– Поймаю! Убью! Ворюга!
– Лови на здоровье, – Чамчай лишь рукой махнула. – А ты что скажешь, красавчик?
Я пожал плечами:
– Воры? Какой балбес к вам полезет?
– Ты, например.
– И то верно. Надо поискать: вдруг еще что пропало?
– Хорошо, пошли искать.
Мы оставили Уота на кухне – шарить по кладовкам в поисках воров, а скорее всего, съестного. Чамчай привела меня в комнату для гостей, обождала, пока я прижмусь к стене подальше от нее – и спросила:
– Это что?
Ну, щель в полу. Немаленькая такая. Из нее раньше крыса выглядывала. Ага, вот и крыса. Остаточки: хвост, лапа, клочья шерсти и бурое пятно.
– Воры, говоришь?
– Не воры, – признал я. – Вор бы крысу жрать не стал. Взял бы, что поценнее, мясо съел, если голодный – и ноги в руки.
– Мудрец! И кто это, по-твоему?
– Тебе виднее, что за пакость у вас водится, – огрызнулся я. – Ты же здесь живешь, не я! У себя дома я каждую собаку знаю! А у вас что? К Зайчику ход роют, ночью вокруг дома шастают…
– Ты про меня, что ли? Это я ночью шастаю?!
– Нет! Другая шастала! Другой! Другое! – с опозданием я понял, чем рискую. – Небось, эта тварь и мясо сожрала, и крысу. Знаешь, кто это?
– У нас тут много чего водится, – Чамчай нахмурилась, потемнев лицом. Угли, тлеющие в ее глазницах, вспыхнули ярче, хвост заметался из стороны в сторону. – Но чтобы в дом лазили? Ты ее видел?
– Только хвост. Когда она в дыру удирала… Жаворонок!
Похоже, скоро у меня в привычку войдет: чуть что – нестись в подвал к Жаворонку. Проверять: как она там? В отличие от Уота, Чамчай не стала орать мне вслед: «Ты куда?!» Понятливая, не чета братцу. Была бы еще посмазливей… Размышляя о внешности Чамчай, я забыл про засов, который сам же и поставил. У боотуров память короткая. С разгону я врезался в запертую дверь: треск, хруст, отчаянный взвизг железа.
Дверь распахнулась.
– Вон! Не тронь меня!
Твердое. Между глаз. Бац!
Звенит. В голове? В пещере?
Враг! Враг ударил!
Где?
Поймаю! Убью! Ворюга!
– Юрюн!
Враг по имени зовет. Подманивает.
Не враг.
Жаворонок?
Усыхаю.
– Ты цела? Цела?!
Я потер лоб. Под ногами валялась медная миска со смятым краем. Убедившись, что я усох, Жаворонок выбралась из угла. Сарынова дочка старательно отводила взгляд; делала вид, будто высматривает что-то во всех углах сразу.
– Извини. Я думала, это оно.
– Что – оно?! Кто – оно?!
– Шуршало, скреблось. За дверью, – Жаворонок объясняла кратко, деловито. Примерно так же думает боотур. – Шипело.
Она зябко передернула плечами:
– Страшно!
– Может, крысы?
– Нет, не крысы! Большое. Хорошо, что ты засов поставил!
Я поставил, я и снес. С наружной стороны двери обнаружились свежие царапины. Глубокие! Кем бы эта дрянь ни была, когти у нее изрядные.
– Ничего не бойся! – заявил я Жаворонку самым уверенным тоном, на какой был способен. – Дверь ей не по зубам. Засов я сейчас починю. Запрись и жди.
– Чего ждать?
– Пока мы эту тварь изловим!
– Мы?
– Мы с Уотом. Вдвоем мы ее быстро поймаем!
И я принялся чинить засов.
2. Охота пуще неволи
– Кэр-буу! Сожрала!
Уот уже не злился – устал, наверное. Просто удивлялся.
– Что сожрала?
– Тушу! Тушу сожрала! Тут лежала.
По дороге я успел заскочить в конюшню. И Мотылек, и Уотов арангас были невредимы, но беспокойны. Мотылек всхрапывал, стриг ушами. Иногда мой конь замирал, прислушиваясь, и вдруг вскидывался на дыбы, ржал с тревогой, гулко бил копытами в утоптанный земляной пол, присыпанный лишайниковой трухой. Арангас в соседнем стойле хрипел, шипел, щелкал зубами. Топал деревянными балками, щупальца метались из стороны в сторону, хватали все, на что натыкались, отпускали и принимались шарить дальше. Насилу я их успокоил; арангас даже пришлось ласково потрепать по морде. Живой помост лизнул мне руку спасенным вчера языком. Не иначе, тварь и здесь побывала. Хорошо, напасть не рискнула. Отбились бы Мотылек с арангасом от нее?
Нет, лучше не проверять!
Я отправился на поиски Уота. Адьярая я нашел в подземелье, неподалеку от темницы с безучастными пленниками. Из чулана, где хранилась сожранная туша, разило тухлятиной. На полу – уже привычные бурые пятна, дурнопахнущие ошметки, раздробленные огрызки костей.
– Дьэ-буо! Вот ведь! Чем пленников кормить?
– Слушай, Уот…
– Слушаю, да! Уши – во!
– Не пора ли с этой тварью покончить?
– Пора! Прикончу!
– Так давай ее искать!
– Искать? Кого?
А я уж было обрадовался. Ничего, я упрямый.
– Вора! Который твои запасы жрет.
– Зачем искать? Придет – убью.
– Вор сам не придет. Искать надо. Ловить.
– Искать? Скучно. Не хочу. Придет!
– А если не придет?
– Тогда уйдет. Все сожрал, да!
– И что тут хорошего?
– Больше жрать нечего. Уйдет, не вернется.
Как кого пришибить – это Уот всегда с радостью! А искать – скучно ему, видите ли! Вот же балбес одноглазый! Ладно, я знаю, чем его пронять.
– А если ворюга твою невесту сожрет?
– Невесту? Не сожрет!
– А вдруг?
– Шурин побил, прогнал! Невеста тоже побьет.
– Невеста слабая. Не побьет.
– Моя невеста сильная!
– Твоя невеста – человек-женщина. Ей с вором не справиться.
– Справится!
– Уот, кто здесь ее жених? Твоей невесты? Ты или я?
– Я! Я жених, буо-буо!
– Тогда почему я о ней беспокоюсь, а ты нет? Кэр-буу!
– Моя невеста, дьэ-буо! Я беспокоюсь!
– Так найди и прибей эту тварь, раз жених! А то доберется до твоей невесты…
– Доберется? До моей невесты?
На адьярайской роже отразилось сомнение. Уот задумался и усох. Когда усыхаешь, лучше думается. А когда думаешь, легче усыхаешь. По себе знаю.
– Молодец! – Уот наладился по-родственному хлопнуть меня по плечу, но я вовремя увернулся. – Хороший зять. Тюнгюр[113]! Самый лучший! Невеста моя, а ты беспокоишься, да! Люблю. Невесту тоже люблю. Найду вора, убью! Вдруг до невесты доберется?
Уот с шумом втянул воздух, раздувая ноздри:
– Запах чую! Найду…
Оглушительно сопя, он с неожиданным проворством метнулся за угол. Ну да, помню. Дядя Сарын говорил: у Уота – чутье.
– Погоди! Я с тобой!
– Не ходи за ним, – предупредили из темноты. – Накличешь беду.
– Я же помочь хотел!
– Хотел – помогай. В доме шаром покати, скоро с голоду помрем. Айда за добычей…
Из сумрачных теней соткалась угловатая фигура Чамчай. Удаганка предусмотрительно оставалась на безопасном расстоянии.
– На охоту, что ли?
– Охота, женишок, пуще неволи. Охота тебя кормит, а в неволе тебя кормят. Выбирай!
– А как же тварь?
– Сказала же: не лезь! – в раздражении она хлестнула по стене хвостом. Когти голенастых ног скрежетнули по шершавому камню. – Пойдешь за ним – рассердится: «Я тут хозяин! Мой дом, я и порядок наведу!» Еще подеретесь без меня…
– Ну, тебе видней.
Я хотел поехать на Мотыльке, но Чамчай отсоветовала. Дебри, мол, глушь, угробишь коня… Про дебри я ей сразу поверил и отправился пешком – топал в десятке шагов позади удаганки. Вести так разговор было несподручно, поэтому мы большей частью молчали.
За черной скалой начинался горелый лес: кривые обугленные стволы с огрызками веток, серый пепел под ногами. При каждом шаге пепел взлетал едкими облачками, норовил запорошить глаза, забраться в нос. Я чихнул, и пепел шевельнулся удивительным образом. Что-то под ним двигалось, извивалось, шелестело, спешило убраться прочь.
Угроза? Добыча?
– Шагай, – подбодрила Чамчай.
Гарь закончилась, и мы оказались над обрывом, на вершине исковерканного склона. Местами он блестел, словно полированный: гладкий и даже на вид скользкий. Подо мной склон притворялся озером в ветреный день, шел рябью. Казалось, ветер взъерошил смоляную гладь, а она взяла и застыла, скованная лютым морозом. Из уступов и наплывов торчали ноздреватые шары буро-ржавого цвета – большие и маленькие.
Камень? Железо?
По левую руку громоздились острые, как клинки ножей, скалы. Тускло отблескивая, стена серо-стальных лезвий уходила ввысь, вгрызалась остриями в вихрящиеся хмурые небеса. Я глянул вправо – и охнул от потрясения. Из горной теснины с басовитым рокотом извергался огнепад. Со дна ущелья, куда рушился огонь, тяжелый и вязкий, вздымались и не спешили опасть столбы искрящегося пламени. По ущелью гуляли отсветы и блики. Смотреть было больно: охра, багрянец, лисья рыжина, расплавленное золото и белизна – пронзительная, ярящаяся.
Грозно. Мрачно. Красиво.
Очень красиво!
– Зеваешь? – возмутилась Чамчай. – Ворон ловишь?
Не имея возможности отвесить мне подзатыльник, она указала дорогу вниз: вали туда, мол. Далеко под нами кучерявился густой, серый с прозеленью мох. В нем проглядывали узловатые корни, а может, щупальца. Нет, не корни. Не щупальца. И не мох.
Внизу плотно смыкались друг с другом кроны деревьев.
3. Отступление
Наверное, вы удивляетесь, слушая мой рассказ о пребывании горемычного Юрюна Уолана в Нижнем мире; наверное и даже наверняка. На моем месте вы бы всякий раз поступали совершенно иначе! То есть поступали бы вы так же, но переживали бы по поводу каждого поступка гораздо больше. Жаворонок и Чамчай, Уот и Зайчик – они бы варились в вашем (моем!) сознании, как добыча в паучьем колодце, теряя шкуру за шкурой. Вы бы мучились и терзались, страдали и бились головой об стенку по поводу каждого чиха. Положим, терзался бы я, но вы внимали бы моим терзаниям и кивали: правда! правда жизни!!! Слушатели не любят страдать, но обожают следить за чужими страданиями. Это у них, как позже я выяснил, называется сопереживанием. О, как бы вы сопереживали Юрюну! Вы бы вымотали мне все три души, вынули все жилы из сердца и завязали их на девять узлов! Прошу прощения за то, что отнял у вас такую прекрасную возможность, обокрал слушателей, лишив тысячи ярчайших чувств. В свое оправдание могу лишь напомнить, что я – боотур. Мы, боотуры – люди действия. Наше дело – совершать поступки, а не обсасывать их. Займи работой ноги, руки и прочие деятельные части боотура, и чувства притупятся, а Кэтит Ютюгэн[114] станет для боотура вполне приемлемым местом обитания. Дети приспосабливаются легче взрослых, а боотуры – те же дети, вечные дети. Так случилось и со мной. Я спасал Жаворонка, бегал туда-сюда, устанавливал засов, спорил с девушкой, не желающей спасения. Я возился с Зайчиком, мчался на крик Уота, искал вора, объяснялся с Чамчай, искал безопасное расстояние между нами; ловил тварь, ухаживал за Мотыльком… Но главное не это. Дома, на небесах, я еще ребенком ослушался папу с мамой, поведя свою судьбу в поводу. Дома, на земле, живя бок о бок с Нюргуном, я нес ответственность за него и Айталын. Я был опекуном, старшим, я командовал и принимал решения. Здесь, в Нижнем мире, командовали мной, решали за меня, опекали меня. Белый Владыка! – меня даже спасали. И Юрюн Уолан с радостью шел навстречу, брал то, что ему недодали, принимал новую судьбу: подчиняться, выполнять, быть тем, кто плывет по течению.
Еще раз прошу прощения за многословие. Мне сказали, что все это, о чем я говорил выше, у опытных рассказчиков называется отступлением. Если так, я больше не побеспокою вас излишними объяснениями. Отступление? Боотуру проще пасть в бою, чем отступить.
4. Тресь кулаком! Тресь кулаком!
Под деревьями царила влажная духота. Я взмок, как летом перед грозой. Кэр-буу![115] На Уотовой скале ветер насквозь продувает, на гребне склона зябко, а тут теплынь! В горах холоднее, чем в аласах, но не настолько же! Да и спустились мы всего-ничего: шесть полетов стрелы.
Это, небось, ущелье с жидким огнем виновато.
Лес был не лес, а чистое издевательство. Лиственница? сосна? березка?! Шиш тебе, Юрюн-боотур! У одних деревьев стволы гладкие, кроваво-красные, без коры, будто освежеванные туши. Листья глянцевые, блестят наконечниками копий. Чамчай велела: не трогай, ядовитые. Другие деревья – приземистые толстяки, в пять обхватов. Кора в морщинах, будто кожа старика. Веток тьма-тьмущая, крона – сплошной шатер. У третьих стволы прямые, чешуйчатые: змеюки-исполины вытянулись, одеревенели, и кто-то вбил их хвостами в землю шутки ради. Не знаю, как вам, а мне сразу вспомнился Уотов арангас. Не родичи ли? А ну как оживут? На верхушках древозмей вместо голов торчали пучки широченных резных листьев.
Нет, пожалуй, не оживут. Без головы разве жизнь?
Под ногами – ковер палой листвы. Пружинит, прогибается. Оставишь след, и в ямке проступает ржавая вода. Пахнет прелью, гнилью и еще цветущим лугом. Трава? Трава есть. Полно травы! Коряги замшелые, буреломы; грибы мне по колено, а местами и по пояс. Вокруг царил оглушительный гомон, хоть уши затыкай – писк, стрекот, шуршанье, свиристение. Показаться на глаза местная живность опасалась, за исключением жуков величиной с хорошего кэкэ-буку[116]. Время от времени они с гудением носились туда-сюда, отблескивая зеленоватой медью.
Папоротник я признал не сразу. Признаешь тут, когда он в три моих роста вымахал! Под развесистым папоротником-боотуром Чамчай и остановилась.
– Под ноги смотри, – предупредила удаганка. – Я ловушек наставила.
– А охота когда? Охоту хочу!
– Ловушек не хочешь?
– Не хочу! Скучно!
– Уот, – вынесла Чамчай приговор, и я залился краской. – Вылитый Уот. А что два глаза, так это пройдет. Успокойся, скучно не будет. Тут знаешь какие лапочки бродят?
– Какие?
– Тебе понравится.
Словно в подтверждение, издалека долетел трубный рев. Добыча? Хищник? Если хищник – все равно добыча! Хищник даже лучше. Интересней!
Чамчай стала меньше. Нет, это я стал больше.
В первой ловушке-петле обнаружилась лапа. Только лапа, без хозяина. Волчья? Случается, волк сам себе лапу отгрызает, если в капкан попадет. И по виду волчья, когда б не размеры. Такая лапища лесному деду впору! Шерсть грязно-бурая, с седыми подпалинами.
Вторая ловушка пустовала.
В третью угодил я. Как ни глядел под ноги, а все равно попался. Мастерица Чамчай западни обустраивать! Может, она их еще и заколдовывает? Я хотел спросить удаганку об этом, но вовремя передумал. Выпутался из петли, насторожил ее заново и пошел дальше, стараясь идти след в след за Чамчай.
– Есть!
Диковинный лес здесь резко обрывался – как ножом отрезали. Дальше начиналась тундра. Настоящая, привычная, разве что ягель рос пышнее, березовый стланик был повыше, а от крупных ягод голубики в глазах рябило.
На краю внезапной тундры мучилось, не в силах убежать, лохматое чудище. Рыжая свалявшаяся шерсть топорщилась на темени мохнатой шапкой. Покатая спина, ноги-столбы, сзади хвост, спереди, между глаз… Тоже хвост? Хвостище?! Завидев нас, пленник воздел к небу передний хвост и затрубил с испугом и жалобой. Зверь удался крупный, такая туша должна была легко порвать жильную петлю, стянувшую чудищу левую заднюю ногу. Однако петля и не думала рваться. Точно, заговоренная!
– Детеныш, – сказала Чамчай. – Год от силы.
– Детеныш?!
Какое же оно тогда взрослое?!
– Что у него вместо носа?
– Хобот. Прибей его, и потащили. Хорошее мясо.
– Точно хорошее? Их едят?
– Свежуешь, – в голосе Чамчай я услышал издевку, – разделываешь, нарезаешь кусочками. Вымачиваешь в кислом молоке со щавелем. Раскладываешь по горшочкам, заправляешь травками-корешками, заливаешь сметаной. И в камелек, тушиться! Тушить надо долго, потом еще томить…
У меня забурчало в животе – куда там реву мохнатика! Я шагнул к детенышу. Зверь шарахнулся прочь, но петля не пустила. Чудище трубило, я бурчал голодным брюхом, и нам обоим никто не откликнулся. Жаль, что не откликнулся – добыли бы мяса на год вперед!
– Ну, ты скоро?
Большой, сильный!
Как Нюргун.
Кулаком по башке – тресь!
Как Нюргун!
Мясо упало. На колени упало.
Хрипит, дышит. Головой мотает.
Живое, кэр-буу!
Еще – тресь! И еще – тресь!
Под кулаком – хрусть!
Свалилось мясо набок. Дрожит боками.
Не дрожит.
Дышит? Не дышит.
Всё?
Всё.
Пока я валил зверя, Чамчай притащила волокушу из жердей и веток. Запасливая! И предусмотрительная: загодя неподалеку припрятала. Стараясь усыхать помедленней, я сгрузил тушу на волокушу, ухватился за держаки и потопал за удаганкой. Домой? Нет, не домой. Обратно в чащу.
– А ты кто такой, кэр-буу?!
Думаете, это я? Это Чамчай.
Знатная западня: добыча болталась в воздухе, вздернута распрямившейся веткой на высоту моего роста. Зверь отчаянно хрюкал и дергался, но высвободиться не мог. Кабан? Рог на носу, два рога на лбу, на конце морды – тупой клюв. Нет, не кабан. Точно вам говорю! По всему телу – роговые пластины, бляшки, шипы: чисто доспех! Костяной воротник вокруг шеи…
И что, помогло оно ему?
– Трицератопс? – с сомнением пробормотала Чамчай. – Видал таких?
– Нет. А ты?
– Только на картинках. Мелкий он какой-то…
Как по мне, зверь был покрупнее матерого кабана.
– Тоже детеныш? – предположил я.
– Откуда ж ты взялся? – Чамчай обращалась к зверю, и на миг я поверил, что тот ответит. Нет, хрюкнул, и все. – Маастрихт? Палеоцен? Не помню. Забыла. Ведь увлекалась когда-то… Время! Неужели так далеко зашло?
– Что зашло? Это чудище? Оно не здесь живет?
– Не здесь? Не сейчас, – Чамчай сжалилась, заговорила проще: – Ус-муос-сирэй[117] древние. Очень древние. Вымерли давно. Не должно его здесь быть!
– Не здесь, – поправил я. – Сейчас! Сейчас не должно быть. Сама же сказала…
Поймав бешеный взгляд удаганки, я поспешил сменить тему:
– А их едят?
– Уот кого хочешь съест. Если что, супа наварим. В суп любая тварь сгодится…
Я вспомнил, как Кустур хотел отнести убитую мной ворону своей маме. Мол, если с мучицей, да с диким лучком, да с маслицем топленым – чуп-чуп, пальчики оближешь! Рогатая тварь на вид была гораздо аппетитней тощей вороны. А если с мучицей, да с диким лучком…
– Тебя сейчас не должно быть, – сказал я зверюге. – Ты вымерла!
И стал боотуром.
Суп! Суп! Суп!!!
Добыча! Вкусная!
Убью, сварю, съем!
Тресь кулаком! Тресь кулаком! Тресь!!!
Качается. Хрюкает. Хочет дохнуть?
Не хочет дохнуть!
Суп! Чуп-чуп!
Кэр-буу!
Копьем. В шею. Под воротник.
Хрюк!
Обвисла. Сдохла.
5. Горит, течет
У Чамчай вторая волокуша есть. Запасливая! Очень запасливая! Человек-женщина! Адьярай-женщина! Женщина. Нравится. Люблю? Тащу. Мохнатого тащу. Рогатого тащу. Я сильный, двоих тащу! Один тащу, кэр-буу! Домой, кушать. Уота кормить, хыы-хык! От пуза кормить, гыы-гык! Лес? Кончился. Камень под ногами. Черный, скользкий. Черный, шершавый. Черный, корявый. Помню, да. Шел тут. Слева огонь течет. Справа…
Прячется, буо-буо! За ржавым камнем прячется.
А я вижу! Всё вижу! От меня не спрячешься! Морду вижу. Зубы вижу. Глаз. Прячется, следит. Напасть хочет! Мясо украсть. Лапу вижу. На лапе – когти. Хвост вижу. Помню. Помню хвост! Плохой! Плохой! Очень плохой!
– Ворюга!
Мохнатое мясо за хобот – хвать! Я хвать, Юрюн-боотур!
– А-а-а, буйа-буйа-буйакам!
Швырнул. Летит! Мясо летит. Ворюге по башке – шмяк! Хыы-хык, гыы-гык! Упал, покатился. Вскочил. На две лапы. Человек-зверь? Человек-тварь? Человек-ящерица? Ворюга! Скачет. Прочь скачет. Быстро-быстро. Удирает!
– Буо-буо!
Не удерешь! У меня лук! Я тебя – в глаз!
В глаз!
Обернулся. Зря обернулся! В глаз, да. Как ворону.
Попал!
– Дьэ-буо!
Упал. Упал ворюга. Трепыхается. Ворона, хыы-хык! Не трепыхается. Сдох.
– Убил! Я убил! Ворюгу убил!
– Думаешь, он?
– Всех убью! Юрюн-боотур!
– Тот, что у нас шастал?
– А-а-а, дайа-дайа-дайакам! Тот! Ворюга!
– Откуда знаешь?
– Хвост! Хвост видел. Узнал.
– Ну, тогда молодец. Ловко ты его!
Ловко я его. Чамчай хорошая. Хорошая! Я его ловко. Очень хорошая!
– Я молодец! Меткий! Сильный!
– Жених!
– Жених, да! Самый сильный! Самый меткий!
– Самый лучший?
– Самый лучший, дьэ-буо! Юрюн-боотур! Люблю!
– Любишь? Правда, любишь?
– Я честный! Самый честный! Люблю, кэр-буу!
– Ну, сейчас проверим, какой ты честный…
Улыбается. Кому? Мне улыбается! Любит? Любит, да! Хвостом хлещет. Нет, не хлещет. Крутит. Хвостом крутит. Кружится. Играет. Заигрывает! Со мной заигрывает! Моё! Вьется, ластится. Хочет! Кого? Меня хочет! Человек-женщина. Адьярай-женщина. Невеста! Люблю! Хочу. Хочу. Очень хочу! Нюхать ее буду! Залазить на нее буду! Детей делать буду!
Хорошо, да!
Выгнула спину. Хвост задрала. Нюхаю. Хочу! Больше хочу! Больше! Спина одеревенела. Затылок окоченел. Так хочу! Вот, залез. Я залез. На нее залез. Нравится! Ворюгу бью в глаз. Чамчай не бью. Не в глаз, нет. Зачем в глаз? Извернулась. Сменила кэлин на илин[118]. Укусила за губу. Когтями дерет спину. Я сильный! Могучий! Мне не больно! Ни капельки! Кусай! Дери! Уруй! Уруй-айхал[119]! Огонь. Жарко! В ущелье горит, течет. В Чамчай горит, течет. Во мне горит, течет. Я жених-боотур! Сильный! Очень сильный! Люблю! Еще люблю! Еще! Дергайся, невеста! Быстрей дергайся! Не боюсь! Люблю!
– Саай-саай!
На меня кричит. Понукает. Как скотину, гыы-гык!
– Сат! Сат!
На нее кричу. Подгоняю. Как кобылу, хыы-хык!
– Саай-саай!
– Сат! Сат!
– Саа-а-ай!..
– Са-а-а…
Жарко! Очень жарко.
Полыхнуло!
Визжит. Чамчай визжит! Радуется.
Ей нравится. Мне нравится.
Уруй!
Хорошо. Хорошо! Очень хорошо.
– Уру-у-у-уй!..
Боотуры плохо запоминают свои поступки. Голова, как в известном добром пожелании, расширяется, полет делается стремительным, а память – короткой. Но я отлично запомнил все, что случилось между мной и Чамчай. Иногда я думаю, что все-таки не запомнил, а намыслил позже, сочинил, вообразил и всем сердцем поверил в плод собственного возражения – по причинам, которые назвал бы безрадостными. Иначе почему, вспоминая нас, взмокших от страсти, я неизменно видел вместо себя Нюргуна, а вместо язвительной, опасной, мудрой Чамчай – полоумную бедняжку Куо-Куо, дочь кузнеца? Более того, стоило мне отвлечься, и окрестности Уотова жилища превращались в конюшню мастера Кытая – морочили, путали не только братьев-боотуров и их случайных любовниц, но и прошлое с настоящим; вернее, два разных прошлых. Время горит в звездах и людях. Оно горело и во мне, сплавляя обломки воедино.
Оно горит по сей день; я бы сказал, догорает.
6. Рассказ Нюргуна-боотура, прозванного Стремительным, второго сына Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о его битве с Уу-тойоном
Он лежал на снегу, на больничной койке, нет, у позорного столба, а еще в железной колыбели. У столба он стоял, а не лежал, но разве это имело значение?
Спишь, значит, лежишь.
Нюргун ненавидел сон. Он согласился бы отдать правую руку, лишь бы никогда больше не спать. Сон был плен. Сон был насилие. Сон скручивал Нюргуну запястья и лодыжки, валил навзничь, принуждал ничего не делать, только подчиняться. На снегу Нюргун подчинялся холоду, и кровь остывала в жилах. На больничной койке он подчинялся отраве, струящейся из прозрачных бурдючков, и кровь в жилах пропитывалась ядом, глушила мозг, замораживала чувства. У столба он подчинялся липкой слизи и крепкой стали, и сила мышц тщетно сопротивлялась беспощадной воле предметов. В железной колыбели Нюргун подчинялся страстному желанию родителей переделать его, пересотворить в искусственной утробе, создать заново, удобным и обычным, а если это невозможно, тогда столб, и навсегда.
Везде он был разного возраста. Младенец в колыбели, мужчина на снегу, юноша у столба; кто-то на больничной койке. Время, понимал Нюргун. Оно горит во мне. Я – звезда; всякий человек – звезда. Нет, лучше костер, про звезды я слишком мало знаю. В сердцевине костра жарче всего, рядом с костром тепло, мазни ладонью по языку огня, и станет горячо. Если ты звезда – хорошо, костер! – разумно ли требовать постоянства? Равномерности? Время горит во мне, здесь так, там – иначе, но все равно во мне, все равно горит. Поэтому я младенец, юноша, мужчина, кто-то еще. Чему удивляться? Оглянитесь! – здесь весна, а там лето, и зиме тоже нашлось место.
Так устроен мир. Что, не поняли?
Он терпеть не мог объясняться словами. В слова вмещалось мало смысла. Если слова – те же звезды, а смысл – время, то в словах оно выгорало слишком быстро, оставляя после себя золу и пепел. Действие, присутствие, молчание, поступок – они были гораздо содержательней. Жаль, не все понимали такую речь. Вот Юрюн понимал. Юрюн приходил, садился на краешек скального козырька – край больничной койки? – и рассказывал о жизни самое важное. «Кустур первый меч сковал. Умсур лягушку съела. Мотылек выучился ходить боком. Мне зимнюю шапку справили. Новую, с ушами…» Нюргун слушал слова, даже запоминал, но слышал иное. Свобода, говорил Юрюн. Семья, говорил Юрюн. Люблю, говорил Юрюн. Говорил жестом, позой, взглядом, самим своим приходом. Позже это качество Нюргун увидел в Айталын, когда маленькая упрямица вывалилась из пляшущего облака, сверкнула взглядом и заявила, что с места не сойдет, а останется здесь. С кем? С братом-освободителем и братом-освобожденным. Почему? Потому что иначе они пропадут.
…Айталын!
Столб содрогнулся. Опасно качнулась колыбель. Затряслась койка, да так, что в палату набежала тьма народа, обеспокоенного происходящим. Сугроб, в который превратился спящий боотур, успел покрыться на морозе твердой коркой, но сейчас по корке разлетелась сеть глубоких трещин.
Айталын!
Нюргун рванулся из цепкой хватки сна. Напрягая все силы, ведя бой на пределе возможностей, а вскоре и за пределом, он хотел и не мог проснуться. Едва Нюргун-боотур делался сильнее, сон-боотур тоже делался сильнее. Когда Нюргун надевал броню и брал оружие, сон тоже вооружался и укреплялся трехслойным доспехом. Когда же Нюргун перерастал шлем, щит и панцирь, набирая телесную мощь, способную разрушить мир, проклятый сон делал то же самое, удерживая соперника в несокрушимых объятиях.
Никто не пробился бы туда, где дрались Нюргун и сон. Все Нюргуны, сколько ни есть – из колыбели, с койки, от столба, из-под снега – против Уу-тойона[120], младшего брата смерти. Уу-тойон одолевал, в этом не было сомнений. Он бился подушкой и одеялом, дремой и грезой, и бессмысленностью сопротивления.
Защищать, вспомнил Нюргун. Я обещал защищать.
Сон попятился.
Не бойтесь. Я сказал им: не бойтесь.
Сон застонал.
Ты будешь защищать маму, велел Юрюн. Защищать Айталын. Понял? Я кивнул: понял. Я сказал: люблю. Сказал: буду защищать. Сказал: если что, зови.
Услышу. Приду.
Сон юлил, вертелся вьюном. Пытался вырваться из окружения. Вокруг могучего Уу-тойона смыкалось кольцо Нюргунов: тот, что обещал защищать, тот, что кивнул, тот, который признался в любви, тот, который произнес «не бойтесь». Последним в драку вмешался Нюргун с наковальни. «Ты сильный, – крикнул он далекому брату, надеясь, что Юрюн услышит, а сон испугается. – Ты сильнее меня. Хочу быть таким, как ты. Буду таким, как ты.»
И добавил: «Я потерплю.»
Если невовремя прервать боотурский сон, время отомстит. Ноги, подумал Нюргун. В прошлый раз я заплатил ногами. В этот раз… Когда звезде не хватает времени, чтобы гореть, сердце ее превращается в черную дыру. Ничего, ладно. Сказал же, что потерплю.
Сугроб встряхнулся лесным дедом, чью спячку нарушили.
7. Не жизнь, а праздник
– Ар-дьаалы[121]! Уже вечер?!
Усох я только во дворе. Всю дорогу топал боотуром: по черному склону, через горелый лес, по скальной тропе, круто взбиравшейся к Уотову дому. Я не хотел усыхать. Я очень-очень не хотел усыхать. Мне нравилось быть сильным. И я находил повод за поводом, чтобы оставаться сильным – один другого убедительней. Как мохнатого наверх затащишь? А мохнатого с рогатым? А мохнатого с рогатым, и ворюгу впридачу? Взвалил я двуногую ящерицу на плечи, ухватил обе волокуши с добычей – и попер. Добрались, глядь, а кругом вечер! Поздней позднего: двор укутали тени, лиловое небо набирает густоту, из-за клыкастого хребта лезет щербатая луна.
Я-то был уверен – едва за полдень перевалило!
– Вечер, – Чамчай хмурилась, что-то подсчитывала на пальцах. – Хорошо хоть, сегодняшний. Могли и послезавтра вернуться…
На меня она не глядела. Я тоже смущался, но не удержался, переспросил:
– Послезавтра? Это как?
– Никак. Лишь бы не позавчера. Тебе хочется в позавчера?
– Нет!
Я вспомнил, что творилось позавчера, и вздохнул:
– Лучше послезавтра. На послезавтра мы хоть еды натаскали…
– Натаскал он! А разделывать Белый Владыка должен?
Сердится. За что? Сама же напросилась! Не пойму я этих женщин, хоть тресни! Я и себя-то, человека-мужчину, не всегда понимаю, а уж женщин и подавно! Вот скажите, отчего мне стыдно? Чего стыдиться, а? Уши горят-полыхают, и щеки за компанию. Хорошо, в темноте не больно-то разглядишь.
Вознамерившись исправить это досадное упущение, Чамчай метнулась в дом и вернулась с пылающим факелом. Я прикрыл глаза ладонью, щурясь от яркого света, и рассек бровь проклятым когтем.
– Убери! Мешает.
– Как ты добычу свежевать будешь? Наощупь?
– Я в темноте вижу.
Думаете, вру? Прошлой ночью моргал, таращился, а сейчас прозрел? Сказать по правде, я не знаю, что вам ответить. Наверное, ночь на ночь не приходится.
– А ты полон сюрпризов, женишок!
Насмехается? Вроде, нет. Спросить у нее, чего я полон? А-а, не хочу. И так слышу, что каких-то гадостей…
– Держи!
Чамчай протянула мне разделочный нож – Уотов, судя по размерам. Протянула рукоятью вперед, но это не помогло. Резко! Быстро! Слишком резко!..
Враг! Нож!
Нападает!
Плохой! Плохая!
Убью!..
Стыдно. Стыдно. Очень стыдно!
Природная стремительность в очередной раз спасла Чамчай. Отскочила, отбежала, и я со скрипом усох. А вдруг однажды не успеет?
– Наша песня хороша, – пробормотала удаганка. – Начинай сначала…
Она сделалась черней неба и надолго умолкла. Так мы и взялись за работу: молча, разойдясь шагов на пятнадцать, чтоб наверняка. Я свежевал и разделывал туши, начав с мохнатого детеныша. Куски отволакивал на ничейное место между нами и складывал на ветхий кусок ровдуги – его Чамчай принесла из дома. Когда я возвращался к туше, удаганка вслух считала до десяти, затем подходила, придирчиво осматривала куски, что-то подрезала – не ножом, когтями! – а то и перекусывала в узких местах, после чего уносила мясо в подземелье, на ледник.
Может, я и правда больной? Ведь только-только любились с ней! Так любились, что горы тряслись – от зависти! И вот опять кидаюсь… Это нож виноват. Если бы не нож, я бы не кинулся. Или кинулся, но за другим. И горы бы опять затряслись…
– А-а, дьэ-буо! Добытчики!
Надо мной воздвигся Уот. Подкрался он на удивление тихо, я и не заметил, и забоотуриться даже не подумал. Чудеса!
– Это Чамчай. Я тащил, и всех трудов.
– А кто зубастого пристрелил?
Надо же! Про ящерицу я забыл.
– Ну, я…
– Люблю! Обоих люблю! Семья, да.
– Ты, главное, можешь теперь за невесту не беспокоиться.
– За невесту? Беспокоиться? Зачем?
Наша песня хороша, вспомнил я слова Чамчай. Пришлось все объяснять Уоту заново: про невесту, про тварь-людоедку…
– Ворюга, – закончил я. – Убил!
– А-а-а, буйа-буйа-буйакам! – Уот пошел в пляс. – Бай-да! Бай-да! Зять! Люблю!
И произнес невероятное:
– Давай, помогу!
Втроем дело пошло веселей. Семья: брат, сестра, муж сестры… Не муж? Жених? После сегодняшнего – считай, муж! А что Чамчай хмурится, так это ничего. Она отходчивая. И это… Бойкая. Самая бойкая. Свежуя ворюгу, я сам не заметил, как вместо ножа поддел шкуру отросшим когтем. Удобно! Может, оно и неплохо – быть адьяраем? Коготь, кстати, заметно вырос. Второй, на безымянном пальце – тоже. На указательном третий наметился. Ну, когти, и что с того? Была у Юрюна Уолана одна семья, станет другая. Обычное дело. Уот на Жаворонке женится – сама ведь сказала, что за Уота пойдет? По доброй воле. Кто я такой, чтоб ее отговаривать? Я на Чамчай женюсь. Привыкну немного – и женюсь. Зайчик? А что – Зайчик? Посидит на цепи, Уот его и выпустит. Будет драться, с кем захочет, в свое удовольствие. На Зайчикову долю слабаки тоже найдутся. Охотиться станет, мохнатых в лоб бить…
Нюргун? Он, похоже, без меня отлично справляется. Эсеха запросто пришиб! Дядя Сарын говорил: «Ты – его ось, он – твой пленник. Ты не освободил его, ты его переприковал.» Вот, освободил. Нюргун большой, сильный. Вольная птица! И дом у него есть, крыша над головой. А я тут останусь, внизу. Папе с мамой весточку пошлю, на свадьбу приглашу. У нас с Чамчай дети пойдут. Чамчай умная, будет мне советы давать – не хуже дяди Сарына. Объяснит, что делать, куда идти, как поступать. А я буду слушать и слушаться. Не надо с Уотом драться, погибать не надо, спасать никого не надо…
Дядя Сарын. Тетя Сабия. Я обещал.
Не смог. Не спас. Слабак.
Что ж теперь, данное Уоту слово нарушить? Без толку костьми лечь? Ради чего? Кому от этого лучше будет? Ну хоть кому-нибудь? Скажите, а?!
– Вы тут это… Дальше сами, кэр-буу!
Уоту быстро надоело трудиться. Он оторвал от ворюги полосу сырого мяса, затолкал ее в пасть и принялся жевать, громко чавкая и пуская кровавые слюни.
– Спать, – плямкнул он. – Спать хочу.
И убрел в сторону конюшни. Оттуда долетел скрип арангаса: адьярай взбирался на любимый ездовой помост. Вскоре скрип заглох, утонул в громовом храпе. Я покосился на Чамчай: все еще сердится?
– Тебе не понравилось?
– Что?
– Ну, со мной… Не понравилось, да?
– Дурачок…
Айталын, вспомнил я. Интересно, дождется ли кто-нибудь от моей младшей сестры с ее вечными «дураками» такого ласкового, такого смертельно обидного «дурачка»?
– Ты не юли! – растерянность и смущение я спрятал за грубостью, как тело прячут за броней доспеха. – Тоже мне Куо Хап-диэрэнкэй[122]! Ты прямо отвечай: не понравилось?
– Понравилось.
– И всё?
– А чего ты еще хочешь? Ты спросил, я ответила.
Знаете, как я себя чувствовал? В рожу наплевали, а утереться не дают, вот как.
– Ну да, конечно. Где нам Уотову сестричку ублажить? Разве мы боотуры? Слабаки мы, передом не вышли… Раб-подставка[123], вот кто мы!..
– Дурачок, – повторила она. – Разве дело в тебе?
В рожу наплевали, утереться не дают, так еще и навозом обмазывают, как юрту на зиму. Вы бы стерпели?
– А в ком? В ком дело?
– Во мне.
Тут всей моей обиде конец пришел.
– В тебе? Что ты такое говоришь? Придумала тоже: в ней дело…
– Замолчи, – велела Чамчай. – Хватит.
– Ничего не хватит! Ты знаешь какая? Знаешь?!
– Знаю. Мне очень хочется погладить тебя по голове. Успокоить, утешить. Вот я сейчас шагну к тебе поближе… Шагну так, как я умею, как у меня получается. Со всеми своими клыками и когтями. Что будет? Что, сильный? Что, честный?!
– Стану боотуром, – признался я. – Не привык еще.
– А привыкнешь?
– Может быть.
– А может и не быть. Хорошо, я шагнула, ты стал боотуром. Что дальше? Кинешься меня колотушкой охаживать? Мечом рубить?!
Я пожал плечами:
– Вряд ли. Теперь я кинусь…
Она терпеливо ждала, пока я намолчусь вдосталь.
– Ну, ты понимаешь, зачем я кинусь, – другого ответа я не нашел. – А что? Обычное дело. Ведь лучше, чем колотушкой? Лучше, чем мечом? Все живы, все довольны…
– Все живы, – повторила она низким клокочущим голосом. – Все довольны. Не жизнь, а праздник. Разговаривать я буду с Юрюном-слабаком. Отдаваться я буду Юрюну-боотуру. Если стоять подальше, то со слабаком, если подойти поближе, то с боотуром. Сто женщин из ста согласились бы ослепнуть ради такого счастья.
– А ты?
– Я сто первая. Как долго продержится слабак? Посмотри на Уота! А ведь и он когда-то усыхал до слабака. Сдохнет слабак, похороним, помянем. И останется на мою долю боотур, один боотур, ничего, кроме боотура! Ума мышь наплакала, зато колотушкой во мне орудовать – хоть сутки напролет! Дьэ-буо! Кэр-буу! Уруй-айхал! Уруй-шуруй! Зачем мне второй Уот? Зачем?! Чтобы плакать над могилой Юрюна-слабака? Юрюна-простака?! Не хочу я плакать…
– Не надо, – если бы я мог, я бы обнял ее. – Не плачь.
– Отстань! Оставь меня в покое!
Вырвалась. То есть вырвалась бы, если бы я ее обнял.
Убежала.
Кляня свою беспросветную тупость, я вернулся к разделке туш – и понял, что я здесь не один.
Песня четвертая
Золотой мой,
Что вздумал ты?!
Пока мои огненные глаза
Палящим взглядом разят,
Не ляжешь в могилу ты!
Пока железные когти мои,
Как отточенные косы, остры,
Нечего страшиться тебе!
Пока мой длинный железный нос,
Мой огнепышущий клюв
Торчит на моем лице,
Нечего страшиться тебе!
1. Башка худа, совсем беда
На западе и востоке, изголодавшись за день, хребты гор вгрызались в небесную мглу. Челюсти исполинской пасти грозили сомкнуться в любой момент. Чудом выскользнув из их хватки, по склону неба в Вышнюю бездну Одун карабкался огрызок луны. Беглец с трудом удерживался от убийственного падения в прожорливую утробу. Вниз дождем сыпались крошки тусклого желтоватого серебра: налипали на ощеренные клыки, резче очерчивали иззубренные края скал.
Звезд не было. В Нижнем мире я ни разу не видел звезд.
За моей спиной тлело багровое зарево. Подсвечивало впалое лунное брюхо, скат крыши, обращенный к югу, столб коновязи с дремлющей идолицей. Кровавый костер едва теплился, мерцал, но все не соглашался угаснуть, сгинуть без следа. Это низвергался в ущелье огненный поток. Это его отсветы бродили по небу. К ним примешивались дальние сполохи над морем Муус-Кудулу. Впрочем, не такие уж дальние – едва Уот переставал храпеть, с юга плыл мерный шелест волн, и шуршание ледяной шуги мешалось с жарким треском пламени.
Север сплошь залила горячая смола.
А между севером и югом, востоком и западом, в черном сердце Нижнего мира, корявым обломком оси миров торчала скала с Уотовым домом. До рези под веками я всматривался во тьму. Ночное зрение шалило, издевалось, морочило. Темнота прикидывалась стоячим болотом и вдруг рождала смутный росчерк. Редела, милостиво позволяла разобрать: вот крыльцо, вот угол конюшни. Но едва за конюшней намечалось движение, мелькал размазанный, серый с прозеленью силуэт, как тьма сгущалась вновь.
Ну погоди же!
Я закрыл глаза. Замер, не дыша. Пусть мои уши станут моими глазами! Да расширятся они… Уот в конюшне засопел, перевернулся на другой бок; арангас зашелся отчаянным скрипом, но я уже услышал все, что хотел. Шелест волн, треск пламени, шуршание шуги – в бормотании Муус-Кудулу мелькнул посторонний шорох. Кто-то крался в ночи, стараясь подладиться к голосам моря.
Я медленно открыл глаза.
Она стояла напротив. Близко, очень близко.
Ночное зрение вернулось. Я видел ее, как днем. Большая, очень большая ящерица: с трех Юрюнов-слабаков. Горбатая спина, зубчатый гребень. Бугристая шкура в блестках лунного света. Когти мощных лап ушли в утоптанную землю двора, прочертив глубокие борозды. Эти борозды я уже видел: не на земле, на двери. Треугольная морда измазана бликами далекого багрянца. В подслеповатых глазках плавает желтая муть. Хвост похож на поваленную ветром сосну, шелушится мелкими чешуйками.
Почему я еще не боотур? Почему моя стрела не торчит из глазницы незваной гостьи?
…Вырывай у них из клеток грудных
Сердца и легкие их,
Выломай челюсти им,
Вырви длинные их языки,
Больше их подбрасывай мне –
Бедной, старенькой няньке твоей…
Вы слышите? Да, это я пою. Хорошо, напеваю. Не нравится, не слушайте: я вам не дедушка Сэркен, пою как умею. Да, колыбельная. Мотив я запомнил с младенчества. И слова запомнил, только позже. Они врезались в память так, словно это случилось вчера, а не полтора десятка лет назад. Кажется, у меня выходит похоже. Ну, достаточно похоже.
Когда я запел, ящерица вздрогнула. Подалась назад, склонила голову набок. Слушает? Ага, ощерилась. Или не ощерилась? Улыбается?!
…Жирные их спинные мозги,
Многожильные их сердца,
Клубящиеся их языки
Подавай мне за то,
Что качала тебя,
Хоть с голоду подыхала сама,
А не покидала тебя!
Ящерица зашипела – старательно, с человеческим придыханием, широко разевая пасть. Она шипела в такт колыбельной!
…Губи, круши,
Дави, души,
Всех живых –
И добрых, и злых!
Ноет спина,
Совсем я больна,
Лютым голодом голодна…
Она завиляла хвостом – точь-в-точь дружелюбная собака. Шире растопырила лапы, легла на брюхо. И так, на брюхе, всем своим видом показывая: хорошая, хорошая, очень хорошая! – подползла ко мне. Меж желтых клыков скользнул раздвоенный язык. Коснулся моей ладони: липкий, влажный, прохладный. Странное дело: мне совсем не было противно. Язык отдернулся, вернулся. Плавно изогнулся, дотянулся до второй ладони. Ящерица задышала чаще. Мои руки были в свежей крови, и ящерица слизывала эту кровь, шипя от удовольствия.
Сейчас как цапнет за руку!
Нет, не цапнет.
– Проголодались, нянюшка?
Она уставилась на меня снизу вверх. Медленно подалась назад, присела на задние лапы, готовясь к броску. Задрожал горб, под которым ходили ходуном могучие мышцы.
– Боюсь ли я вас, нянюшка? Нет, не боюсь.
Муть в ящеричьих глазках собралась в хищный комок.
– А знаете, почему? Хотели бы напасть, уже бы напали. Из засады, правда? В прошлый раз вы так и поступили. Думаете, я забыл вас? Бездна Смерти, три железных колыбели. Я, мальчишка, едва прошедший Кузню. Вы, одичавшая старуха Бёгё-Люкэн. «Ноет спина, совсем я больна…» Меч я, правда, потерял, но с вами справился. Теперь мальчик вырос, теперь-то и подавно справится. И меч не потеряет, нет…
В пасти сверкнули острые зубы. Края зубов, сплюснутых по бокам, напоминали пилу. Должно быть, такие зубы отлично подходят для того, чтобы вскрыть крупную добычу и разорвать ее на куски. Жевать, правда, неудобно, но подходящий кусок можно заглотить целиком.
– Чего вам от меня надо, няня? Или вы просто здесь прогуливаетесь? Голодная? Обычное дело, вы вечно голодны. Все на вашей совести: Уотово мясо, крыса, гнилая туша в подземелье. К Зайчику ход прорыли, до Жаворонка добраться пытались… А, понимаю! Ничего вам от меня не надо. Мясо лежит, кровью пахнет. Вкусно! А боотура следует задобрить, чтоб не прогнал, не прибил… Правильно?
Гребень Бёгё-Люкэн встал дыбом, словно шерсть на волчьем загривке. Дернулся хвост, способный сбить с ног матерого лося.
– Да что же вы, нянюшка? Я не изверг какой-нибудь! И уж точно не Огненный Изверг. Уот бы с вами и толковать не стал. Сразу бы кэр-буу! А я добрый, я поделюсь. Вот, угощайтесь…
Разделанные части мохнатого и трехрогого Чамчай успела перетаскать на ледник. Осталось пол-ворюги, который – бай-да! Бай-даа! – вовсе и не ворюга.
– Кушайте, мы не обеднеем.
Тело ящерицы сотрясла крупная дрожь.
– Да ешьте же! Я добычу подстрелил, мне и решать, кого кормить!
Бёгё-Люкэн выгнулась в судороге – и с влажным чмокающим всхлипом вывернулась наизнанку. Старуха: косматая, кособокая, с уродливым тройным горбом на спине. Чресла замотаны в грязные лохмотья, на пальцах – кривые когти, по земле мечется дымный хвост. Губы трясутся, плямкают, слюна течет. Забыла, как люди разговаривают?
– Кушайте, – повторил я. – Не бойтесь.
И для верности указал пальцем. Жалость мешалась во мне с брезгливостью. Надо же, когда руки лизала, я ею не брезговал. А теперь…
– Нюргххх… – захрипела старуха.
Хрип разодрал ей глотку, превратился в кашель:
– Нюргххх… Нюргхх!..
– Я не Нюргун. Я Юрюн.
– Нюргххх…
– Юрюн, брат Нюргуна. Младший.
– Нюргхх!
– Вас зовут Бёгё-Люкэн. Меня зовут Юрюн Уолан.
Я старался говорить кратко и просто, чтобы до нее дошло. Так я объяснялся с Зайчиком, когда парень боотурился не по делу. Так я беседовал с Уотом. Надежный способ сработал: шумно, раздувая ноздри, нянюшка втянула носом воздух, оскалилась в неприятной улыбке.
– Нюргун! – у старухи прорезался голос. – Мальчик мой…
И страстным шепотом:
– Кх-кх-кх… Кормилец!
– Это лишнее, няня.
– Кх-кхлубящиеся их языки! Подавай мне за то, что качала тебя!
– Не меня. Моего брата, и то недолго.
– Качала! – такая колыбельная разбудила бы и мертвого. – Хоть с голоду подыхала сама, а не покидала тебя!..
Нет, не втолковать. Она и в первый раз меня за Нюргуна приняла. А теперь от меня братом, небось, куда сильней пахнет. Если б она смогла усохнуть как следует… Где там! Наверняка все эти годы ящерицей пробегала – как иначе еду добывать? Разучилась, с ума напрочь сдвинулась…
Бочком-бочком, не сводя с меня настороженного взгляда, нянюшка подобралась к разделанной туше. Наугад ткнула левой рукой, насадила на когти кусок мяса. Я видел: ей не терпится вцепиться в добычу, но она медлила.
– Не покидала тебя! – крикнула Бёгё-Люкэн. – Нет, не покидала!
Из мутного глаза старухи выкатилась одинокая слеза. Блеснула в лунном свете и сгинула в путанице морщин на щеке. Кажется, няня не просто повторила слова колыбельной. Я вспомнил паучий колодец, тень, мелькнувшую наверху, трупы частично съеденных паучих…
– Спасибо, нянюшка. Учуяла, да? Прибежала? Из колодца вытащить не могла, зато с паучихами разделалась, верно? Заодно и поела.
Бёгё-Люкэн моргнула раз, другой.
– Башка худа, совсем беда, – вздохнула она.
И с голодным урчанием впилась зубами в свежатину. Багровый сок измазал старушечье лицо, потек на подбородок, по шее. Мясо исчезало с поразительной быстротой. Разделавшись с первым куском, старуха тут же ухватила второй. Пожалуй, она способна была сожрать кабана, прежде чем я расседлал бы коня. Будь Бёгё-Люкэн ящерицей, меня бы вряд ли затошнило. А человек не должен так есть; особенно человек-женщина.
Я отвернулся. Чавканье прекратилось.
– Бай-бай, боотуром вырастай!
Отращивай побыстрей
Железные крючья когтей!
С восходом солнца вставай…
– Отращиваю, – криво ухмыльнулся я. – Вот!
И показал нянюшке когти на правой руке.
– Кровожадная сила, грозная мощь! – оскалилась счастливая Бёгё-Люкэн. – Кормилец! Кормилец!
С неожиданной прытью она метнулась ко мне. Упала на колени, схватила за руки, начала целовать, вернее, лизать.
– Ах ты, злыдня!
Визг и вихрь обрушились без паузы, одновременно. Визг острогой вонзился в уши, вихрь отшвырнул старуху прочь, вывернул наизнанку, превратил в ящерицу. Бешеный клубок покатился по двору. Шипение, хрип, рык. Две твари, захлебываясь яростью, сцепились в неверном свете луны. Высверк клыков, мерцающие полукружья когтей; бичи дымных хвостов. Две обитательницы Нижнего мира, Чамчай и Бёгё-Люкэн, две женщины – моя невеста и та, что считала себя моей няней – дрались из-за Юрюна Уолана.
Обе спасали меня, как могли.
2. Рассказ Айталын Куо, Красоты Неописуемой, младшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о дураках мертвых и живых
– Дурак! Дурак!
– Бить жена! Учить жена!
– Пусти!!!
– Сортол смертный бой жена учить!
Снег валит. Земля дрожит. Лежу, плачу. Горько-горько плачу. Сортол кричит. Вот-вот ударит.
– Ай-яй-яй! Беда, однако!
Кричит, да. Не бьет, нет. И с меня слез.
Нет, не слез. Сняли.
– Пусти Сортол! Сортол боотур!
Боюсь голову поднять. Краем глаза вижу: висит Сортол. Ноги болтаются. Дальше не вижу, боюсь. Висит – уже хорошо. Висит и грозит:
– Бойся Сортол! Бохсоголлой-боотур! Сын Ардяман-Дярдяман!
А над тунгусом, из снежной заверти:
– Не люблю.
И хрясть Сортолом оземь!
Честное слово, упади он на меня – пришиб бы насмерть. А так тоже насмерть, только он один. Лежим рядышком, словно муж с женой. Тунгус голову вывернул, изо рта кровь струйкой. В снегу дорожку протопила, красненькую. Затылок расколот, наружу мягкое лезет.
– Нюргунчик!
Да что я вам рассказываю? А то вы сразу не поняли!
– Живой!
Взлетаю на ноги. Бросаюсь вороному под копыта:
– Ты почему спал, дурак?! Я тебя будила-будила…
И умолкаю. Хотите, верьте, хотите, нет – умолкаю. Язык к зубам примерз. Думаете, от холода? Нет такого холода, чтобы мой язык приморозить. Просто жуткий он, Нюргун. Черный, страшный. Не боотур – лес после пожара. Вот-вот или убьет, или умрет. Как он Сортолом хрясь, а? Без разговоров, а? Он и раньше-то без разговоров, все больше помалкивал. Но чтобы сразу хрясь и насмерть…
– Давай, – говорит.
Хоп, и я уже в седле, впереди него. Впереди – это хорошо. Спиной прижалась: он, родной, прежний. Тепло, как летом от солнышка. И пусть глаза не видят, каков он теперь. И Сортола пусть глаза не видят. Еще распла́чусь невпопад! Кто бы раньше мне сказал, что я старикана-тунгуса, бахвала и похитителя, жалеть стану – в рожу бы наплевала…
– Домой, – говорит. – Не бойся.
И еще раз, словно я дура набитая:
– Домой едем.
– Стойте!
Я так и обмерла. Думала, Сортол кричит. Сейчас встанет, дохлятина, протянет руки-крюки… А что? У кого отец шаман? Ардяман-Дярдяман?! Ударил в бубен: доом-эрэ-доом! Поднял сыночка: ешь врагов! Грызи, кусай!
– Уважаемый Нюргун! Уважаемая Айталын!
Нет, не Сортол. С чего бы тунгусу нас уважать?
– Подождите!
Мне сперва орел примерещился. Из метели выпал, крылья раскинул. Вот-вот когтищами вцепится! А как ближе подобрался, вижу: орел? гусь дикий! От стаи отбился, пропадает. На ногах еле держится. Наверное, издалека бежал, в буран-вьюгу…
– Вы помните меня?
Нюргун над моей бедной головушкой:
– Да.
Тут и я вспомнила:
– Баранчай!
Безрукавка на голое тело. Ровдужные штаны. Сапоги из лосиной шкуры. Кто другой бы уже в ледышку превратился! А он стоит, только шатается. И по телу где вмятины, а где и раны. Первый раз в жизни вижу, чтобы вмятины! Юрюн, помню, в сердцах медную миску о порог шваркнул – тоже вмятины остались…
– Прошу прощения, – говорит Баранчай. А сам на Нюргуна уставился. Взгляд каменный, тяжелый. Должно быть, не по душе Баранчаю нынешний Нюргун. – Нет, ничего. Мне от вас ничего не надо, совершенно ничего. Вы, кажется, домой собирались? Счастливой дороги!
Нюргун взял и конем на него наехал. Ну, не совсем наехал – почти. Я перепугалась: стопчет же! За узду схватилась. Только куда мне вороного сдержать?
– Ну? – спрашивает Нюргун.
– Вы плохо выглядите, – Баранчай и шага назад не сделал. Стоит, дышит в храп вороному. – Вам следует вернуться домой. Хотите, я вас провожу?
– Ну? – повторяет Нюргун.
А я слышу: «Юрюн?» И еще слышу: «Будешь юлить, убью!» И еще: «Про «домой» забудь!» Вот ведь какое богатющее «ну» получилось! Интересно, Баранчай это все тоже слышит?
– Да, Юрюн, – отвечает Баранчай. – Про «домой» я уже забыл. Хотите, убивайте. Вам надо отлежаться, а лучше поспать. Может быть, ляжете в чуме? Там очаг, тепло.
А вверху хрипло:
– Беда?
– Беда.
– Уот?
– Уот.
– Жив?
– Был жив.
Вот ведь дураки! Кто жив? Уот? Юрюн?! Что значит – был?! Я моргаю, злюсь, а они друг дружке кивают: поняли, мол. Я не вижу, я спиной чую, когда Нюргун кивает. Будто к горному склону прислонилась, а наверху лавина сход начинает. Баранчая-то я вижу, только плохо. Конская морда заслоняет. Там такая морда – сопку заслонит.
– Почему?
– Вы хотите знать, по какой причине я спасаю вашего брата, а не детей хозяина? – Баранчай встал сбоку от коня, словно хотел, чтобы и я его видела без помех. – Как обещание победило долг?! Вы сильный, уважаемый Нюргун, вы очень сильный. Вы бьете наотмашь, не давая пощады. Хорошо, я отвечу. Я даже не стану вспоминать, что ваш брат, рискуя собой, спас меня из ловушки. Жизнь важнее свободы, понимаете? Свободу можно вернуть позже, а жизнь не вернешь. Если выбирать, от чего спасать – от смерти или от плена – я выберу спасение от смерти. Поэтому я нашел вас, а не способ вывести на волю детей Сарын-тойона. Извините, я так устроен…
– Где?
Где устроен, думаю я. И правда, где?
– Я покажу, – отвечает Баранчай. Но вместо того, чтобы показать свое устроение, заходит с другого бока: – Здешний вход в Нижний мир вы, уважаемый Нюргун, завалили. Надо в объезд…
– Долго. Где?!
– Нижний край оси миров. Вы помните столб?
Я чуть с вороного не соскочила. Знаете, как Нюргун помнил? Столб, а? У меня вся спина заледенела, вот как. Так помнить нельзя, так лучше с обрыва на камни. Я бы, наверное, и соскочила, и в метель бегом, сломя голову, да Нюргун меня придержал. Обнял левой рукой, и стало ясно: не отпустит.
– Да. Не люблю.
– Ну, значит, в объезд.
– Нет.
– Почему же нет? Я укажу дорогу. Мы только завезем уважаемую Айталын к глубокоуважаемому Сарын-тойону…
– Нет.
– Там она будет в безопасности. Вы обязаны понять.
– Нет.
– Но почему?
– Обещал. Сказал: буду защищать.
– А уважаемому Юрюну вы ничего не обещали?
– Обещал. Сказал: зови, приду.
– Так что же вам теперь, разорваться, что ли?!
– Нет.
И тихо, уверенно:
– Жизнь важнее свободы? Нет.
3. Прошлое и будущее
Уверен, в рассказе о моей жизни уйма несообразностей, как, впрочем, и в самой жизни. Очень часто я поступал вопреки голосу разума, обстоятельствам или выгоде. Спой обо мне дедушка Сэркен, и слушатели забросали бы его конским навозом. Вот и сейчас вы вправе спросить – да что там спросить? Воскликнуть: «Как же так? Мерзкая старуха бьется с невестой боотура, а боотур стоит столбом?!» Возмутиться: «Чудеса! Мерзкая невеста бьется с героической нянюшкой, защитницей боотура, а боотур уши развесил?!» И наконец, вы можете прибегнуть к убийственному доводу: «На глазах у боотура идет бой, а боотур не вмешивается? Ври больше, парень!»
Что я отвечу вам? Что не умею врать?
Да, бой. Да, на моих глазах. И я остался усохшим, пальцем не пошевелил – и даже не закричал, пытаясь разбудить Уота. Мне стыдно называть причину такого поведения, но я все-таки произнесу это слово вслух.
Страх.
Не за себя, нет. Ввяжись боотур в драку, и страху за себя не осталось бы места. Мне было страшно, потому что я не знал, на чьей стороне стану драться. Вступлюсь за старуху Бёгё-Люкэн? Горой встану за Чамчай? Если я не знал этого сейчас, за шаг до кровавой свалки, как я мог быть уверенным в Юрюне-боотуре?! Мое вмешательство вне сомнений решило бы исход боя. Я дрожал от ужаса, ясно видя: вот я усыхаю, взмокший и радостный, исчезают доспех с оружием, возвращается способность здраво рассуждать, и я вижу ликующую женщину, и еще одну женщину, мертвую, и понимаю, что сделал выбор между прошлым и будущим.
Да, вы не ослышались. На черной скале под щербатой луной мое прошлое билось с моим будущим. Два времени сцепились насмерть, терзая друг друга клыками и когтями. В прошлом я был мальчиком, который пошел против семьи ради неведомого брата. Бездна Смерти, вертлявый остров в жарынь-реке, три железных колыбели; упорство и долг, и начало пути. В будущем я был мужем Чамчай, отцом ее детей, зятем Уота Усутаакы. Вольница, бесшабашность, простые радости, несложные огорчения; кэр-буу, дьэ-буо, смерть слабака, жизнь сильного. С головы до ног в холодном поту, я боялся выбрать любую из дорог. Я не знал, что выберет Юрюн-боотур. Он, этот сильный, мог ведь из двух выбрать и третье?
А что? Обычное дело.
Вот я усыхаю, взмокший и радостный, исчезают доспех с оружием, возвращается способность здраво рассуждать, и я вижу мертвую женщину, и еще одну женщину, тоже мертвую, и понимаю, что сделал выбор между прошлым и будущим в пользу настоящего.
Вот почему я стоял, как вкопанный, превратившись в столб коновязи с медной идолицей на вершине. Женщины дрались за меня, и я отдал им право выбирать. Плюньте мне в лицо, я стерплю.
Ящерица металась по двору. Изгибалась, уворачиваясь от когтей Чамчай. Вила ловчие петли из собственного тела – и вдруг бросалась на врагиню, старалась ухватить зубами, порвать сухожилия на ногах, повалить на землю и распороть живот. Бёгё-Люкэн была гораздо тяжелее. Удаганка выигрывала в стремительности, но я знал: попадись Чамчай в ужасные клещи – всё, конец. Даже если челюстям ящерицы не хватит силы, какая есть у волчьей пасти – мощь шеи и кривых лап позволит старухе мотать жертву до тех пор, пока пильчатые зубы не изорвут беднягу в хлам, а рывки не переломят хребет.
Три паучихи могли бы засвидетельствовать мою правоту.
Когти сестры Уота мелькали косами над травой. Раз за разом они вспарывали спину и бока Бёгё-Люкэн, обезумевшей от боли, раскрашивали бугристую шкуру багровыми полосами. В свете луны полосы отблескивали свежей смолой. Тело Чамчай тоже обильно пятнала кровь – не поймешь, чья.
Бросок.
Прыжок.
Визг. Яростное шипение.
Как долго это продолжалось? Считаные мгновения? Всю ночь напролет? Время застыло. Время неслось вскачь. Время горело, сгорало – и восставало из пепла.
Чамчай прижалась к столбу коновязи. Над ее головой охала, причитала идолица. Бёгё-Люкэн молнией рванулась вперед, и я упустил момент, когда моя невеста вывернулась наизнанку. Хлопнули кожистые крылья. По ушам полоснул скрипучий вопль. Над рыдающей от восторга идолицей взмыла чудовищная птица. Эксэкю, вспомнил я. Никогда раньше я не видел птицы, похожей на эту, лишь слышал про нее от Умсур и дедушки Сэркена. С разгону ящерица врезалась в коновязь, и эксэкю рухнула с неба ей на загривок. Зубастый клюв ударил Бёгё-Люкэн в шею, под нижний край черепа. Приплясывая на дергающемся насесте, Чамчай била, не переставая, и вот черная кровь брызнула тугой струей, заливая птицу, а предсмертный хрип старухи утонул в торжествующем крике эксэкю.
Тело ящерицы содрогалось в агонии, а птица, непохожая на птицу, приплясывала на умирающей Бёгё-Люкэн, подпрыгивала в возбуждении, яростно рвала ящеричью плоть. Чамчай не могла остановиться. Ящерица затихла, вытянулась, но эксэкю продолжала терзать ее. Выдрав очередной кусок, она подбрасывала его в воздух, ловила на лету в разинутый клюв и глотала парное мясо.
Чамчай больше не сражалась – она ела.
– Старуха защищала меня, – сказал я ей, уж не знаю, зачем. – Защищала от тебя. А ты защищала меня от нее. Ты защитила, она – нет. Это няня Нюргуна, она пела моему брату колыбельную. Железная колыбель, железная колыбельная…
– Я… – ответила Чамчай. – Ты…
Ей было трудно говорить с набитым ртом. Слова превращались в бессмысленные звуки, птичий клекот, лепет младенца.
– А я вас кормил. Сначала няню – добычей, теперь тебя – няней. Я ведь кормилец, правда? Выломай челюсти им, вырви длинные их языки, больше их подбрасывай мне…
– Я… она…
– Моему будущему было мало убить мое прошлое. Будущее еще и сожрало его. А что? Обычное дело.
Отвернувшись, я пошел в дом.
– Эй! – крикнул мне в спину заспанный Уот, с грохотом выламываясь из конюшни. – Мясо? Новое мясо? Молодцы, кэр-буу! Добытчики…
4. Семейная сага
Буйно-резвый Нюргун Боотур
Обнаженный свой длинный меч
В живот адьараю всадил.
Удалого Уот Усутаакы,
Словно туес берестяной,
Ударом своим пронзил,
Черную печень его пропорол,
Становую жилу его
Пополам рассек…
Нет, закричал я.
Во сне трудно кричать. Хоть да, хоть нет – трудно. Весь в холодном, липком поту, не в силах вмешаться, я смотрел, как Нюргун убивает Уота. Слышал голос дедушки Сэркена, воспевающего гибель адьярая. Кажется, дедушка был доволен тем, что у него получилось. Нюргун был доволен, дедушка доволен, один я был недоволен, но моего мнения никто не спрашивал.
Уота тоже не спрашивали. Адьярай умирал долго, трудно.
А Уот Усутаакы
Бился огромным телом своим
В судорогах предсмертных мук,
Изрыгая из пасти огонь.
Трудно было ему умирать.
Кровью захлебываясь, хрипя,
Зубами железными скрежеща,
Испуская рев из глубин
Чрева чудовищного своего,
Кровью харкая,
Сукровицей плюясь…
Нет, снова закричал я.
На этот раз меня услышали. Время повернуло вспять, завертело события в обратную сторону: сукровица впрыгнула обратно в пасть Уоту, за ней влилась кровь. Адьярай проглотил собственный рев, укротил судороги; меч блестящей струйкой выскользнул из Уотова брюха. Нюргун отвел оружие назад, замер, словно в раздумьях.
Нет, спросили меня. Хорошо, пусть будет так.
…вдруг невесть откуда взялся
Трехголовый
Огнедышащий змей.
Как курительной трубки чубук
Обтягивают ремешком,
Он Нюргуна обвил, обкрутил
От лодыжек кряжистых ног
До гордого яблока горла его,
Толстыми кольцами оковал
Тело богатыря.
– А-а! Недоносок, нойон-богдо!
Пищу, проглоченную вчера,
Изрыгнуть заставлю тебя
Из горла широкого твоего!
Пищу, проглоченную позавчера,
Извергнуть заставлю тебя
Из прохода заднего твоего!..
Нет, закричал я.
Видеть, как Нюргун гибнет в несокрушимой хватке Уота, было пыткой. Все соответствовало бахвальству адьярая: Нюргуна рвало вчерашней едой, потом – зеленой желчью. По ногам брата стекали моча и жидкие нечистоты. Жила на лбу надулась так, что лопнула, и густая кровь залила Нюргуну лицо, хлынула в разинутый рот. Он что-то пытался сказать мне – люблю? Не люблю?! – но я слышал только предсмертный хрип.
Нет! Да нет же!
Ладно, ответили мне. Давай иначе.
– О, мой милый, –
Вскричала Куо Чамчай, –
Как долго томилась я,
Ожидая, пока ты придешь!
Вот он какой злодей,
Уот Усутаакы!
В правом его паху
Рана открытая есть,
Не зарастающая никогда.
Я заклятую кольчугу его
Когтистой рукой разорву,
Рану разбережу,
Кровь его гнилую пролью…
Нет, закричал я.
Услышали меня не сразу. Сперва довелось увидеть во всех подробностях, как Чамчай крадется к спящему Уоту, орудует когтями в паху брата, как Уот просыпается с оглушительным воплем, хромая и спотыкаясь, гонится за сестрой по двору – и, не догнав, падает, истекает кровью под коновязью.
Нет!
Чистоплюй, ответили мне. Хочешь, чтобы изящно?
Получай.
– Тропы тайные выслежу я,
Где бродит зверь его Кэй-Тугут;
В теле этого зверя живет
Материнская
Воинственная душа
Брата лютого моего.
Если этого зверя поймать,
Если, вырвав заживо
Сердце его,
Сжечь в огне,
Прервется тогда навек
Длинное дыханье его,
Брата старшего моего
Уота Усутаакы-хвастуна!
Нет!!!
Ну, ты достал, сказали мне. Что тебе не нравится? Сестра убивает брата ради жениха? Таких историй двенадцать на дюжину. Семейная сага, помнишь?
Помню. Не хочу.
Договорились, пробуй сам. Ты же у нас добрая душа?!
Тут Юрюн Уолан, удалец,
Раскрывая горящий рот,
Сверкая белых зубов серебром,
Так с Уотом заговорил:
– Чтобы месть великую не разбудить,
Чтобы ненависть общую не распалить,
Чтобы горе не возросло,
Чтобы морем не разлилось,
Давай-ка миром поговорим…
Нет, вздохнул я.
Почему нет?
Мне Уота не переубедить. Он спит и видит, как сцепится с Нюргуном. Смерть Эсеха, ревность к Самому Лучшему – да Уот и слушать меня не станет! Кэр-буу, и завертелось! Даже если я уговорю Нюргуна не драться с адьяраем, это не поможет – адьярай в любом случае полезет в драку, вынудив Нюргуна защищаться. Им нельзя встречаться. Из их встречи возможен лишь один-единственный выход, и даже во сне я не желаю его видеть.
Так чего же ты хочешь, спросили меня.
Чтобы Нюргун не приходил сюда, ответил я. Вернее, пытался ответить. Кряхтел, сипел и не смог выдавить ни слова.
5. Две невесты
– Ее больше нет.
Жаворонок глянула на меня с вялым удивлением:
– Кого?
– Ну, ее… Той, что в дверь царапалась.
– А-а… Нет, и ладно.
– Можешь не бояться.
– А я и не боюсь.
– Вот и хорошо!
– Куда уж лучше, – дочь дяди Сарына отвернулась. – Кругом добрые вести…
Проснулся я поздно. Голова, да расширится она, была мутная, тяжелая. Обрывки сна таяли, мешаясь с воспоминаниями о ночной битве. Босиком, в одних штанах, я сунулся на двор: никого. Лишь идолица чутко дремлет на верхушке коновязи. Ущербное солнце Нижнего мира преодолело треть дневного пути. Сейчас оно скакало в зенит верхом на косматой тучке. Кровь впиталась в землю, тело ящерицы и куски разделанной добычи исчезли.
Братец с сестрицей подъели?
В животе забурчало, но при одной мысли о завтраке меня замутило. Едва представил, чьим мясом меня могут накормить… Позвать Чамчай? Уота? Глаза б мои на них не глядели! И я отправился к Жаворонку: успокоить, сообщить, что опасности больше нет. Дверь оказалась не заперта. Следовало пожурить Сарынову дочку за беспечность, я даже начал подыскивать нужные уговоры – и бросил.
Теперь-то от кого засовы городить?
– Мы с тобой где? – Жаворонок села на вытертую шкуру, подобрала ноги. – Мы, считай, дома. Да, Юрюн? Мы семья. В такой семье, как наша, чего бояться? Ну, придет кто-нибудь. Что с того? Обычное дело.
Девочка, ты дразнишь меня? Издеваешься?! Давно ли в угол от страха забивалась, дрожала, собственной тени боялась – а вот поди ж ты! Хорохоришься? Пускай. Все лучше, чем жалкий дрожащий комочек в углу.
Погодите-ка…
– Кто придет? К тебе придет?!
– Да кто угодно! Сам говорил: бродят тут всякие! Вот, ты пришел. Тебя тоже кровью угостить? По-родственному? Ты не стесняйся, мне не жалко!
– Кто к тебе приходил? Уот?!
Догадка обварила меня кипятком:
– Уот, да? Ты о какой крови говоришь? О той самой?!
– Ревнуешь? – она захлопала в ладоши. Мне же сгоряча показалось, что это были оплеухи Юрюну-слабаку. – Уруй-уруй! У тебя своя невеста есть, вот ее и ревнуй. Понял?
– При чем тут моя невеста?
– А кто при чем? Кто ко мне ночью приходил?
– Чамчай? К тебе?!
– А что тут такого? Зашла по-родственному…
Я не сумел сдержать вздох облегчения.
Жаворонок встала, взяла миску с засохшими остатками еды. Сполоснула водой из родника, вернулась на шкуру и начала тереть миску ровдужным лоскутом. Терла она старательно, до блеска. Судя по ее виду, не было сейчас занятия важнее. Невеста – завтрашняя жена, она должна быть хозяйственной. Но ведь никто не запрещает за работой почесать язычок, правда?
– Я спала, – голос моей бывшей невесты звучал сухо, бесстрастно. Так в лесу скрипит мертвое, готовое упасть дерево. – Что тут делать, если не спать? Я ведь не знала, что она придет…
Чамчай заявилась к Жаворонку под утро. Ломиться не стала – чай, не боотур. Постучала, в ответ на вопрос «кто там?» назвалась. Мы скоро породнимся, сказала Чамчай. Ты за моего брата выходишь. Жаворонок кивнула: выхожу. Породнимся, да. А сама подумала: зачем говорить то, что и так все знают? Да еще в рань ранющую? Чего ей нужно на самом деле?
Кровь, сказала Чамчай. Мне нужна твоя кровь.
Жаворонок попятилась в угол, в привычный, обжитой, утешительный угол. Ответом ей была улыбка Чамчай: не вся, не бойся! Капля-другая, и разбежались. Зачем? Такой обряд, наш, адьярайский. Родство хочу скрепить. Да, наверху так не делают. Ни на земле, ни в небесах. Это Нижний мир, родственница, тут все иначе.
Привыкай.
Врет! – уверилась Жаворонок. Обряд? Обычай? Ерунда! Облик Чамчай, ее повадки свидетельствовали о злом умысле. Сейчас набросится, скрутит и всю кровь выпьет! А что поделаешь? Как помешаешь? Когти-косы, клыки-ножи, сила и натиск – Сарынова дочь перед Чамчай, что мышь перед лисой. Даже миской в лоб засветить не успеет.
Уота, что ли, позвать? Пусть защищает?!
Будет больно, предупредила Чамчай. Потерпи. И не кричи, Уота поднимешь. Зачем нам Уот? Без предупреждения она чиркнула Жаворонка когтем по плечу. Нет, одежду не порвала. На плече одежда и так порванная была. Болит? Не очень, терпимо. Изо рта Чамчай высунулся длинный, гибкий, похожий на змейку язык. Удаганка лизнула порез: раз, другой. Втянула язык обратно, замерла. Впервые Жаворонок видела Чамчай неподвижной. Что это с ней? Столбняк напал? Отравилась?
Хорошо бы!
Глаза удаганки вспыхнули болотными огнями, она моргнула и отмерла. Еще, сказала. Мало, еще надо. Порез затягивался быстрей обычного, и Жаворонку пришлось надавить как следует, чтобы кровь выступила снова. Да, сама надавила. А что? Когти видел? То-то же! Она тебе надавит… Теперь хватит, успокоила Чамчай. И тщательно зализала порез. Вот, не разглядеть уже.
Отныне мы сестры, сказала. Кровные.
И ушла.
– Мало ей? Няньку сожрала, еще захотела? Кэр-буу!
– Няньку? Какую няньку?
Я опомнился.
– Да так, пустяки. Не бери в голову!
– Не возьму, – согласилась Жаворонок. – Жрите, кого хотите. Это ваши с ней дела.
От ее спокойствия меня мороз по коже продрал. Уж лучше б издевалась! Или наорала, что ли?
– Что значит – ваши?!
– Вы жених и невеста. Сами между собой разбирайтесь! У меня свой жених есть…
– И разберусь! Я с ней разберусь!
– Вот и разберись.
– Кровь она пить повадилась! Людоедка!
Кажется, от злости я слегка забоотурился, потому что Жаворонок попятилась от меня в угол. В тот самый угол, который привычный, обжитой и утешительный. Этот проклятый угол я запомнил на всю жизнь. Умирать буду, его вспомню. В него моя бывшая невеста забилась, когда Юрюн-боотур впервые вломился в ее темницу.
Хороший угол, полезный. При одной мысли о нем я усох.
– Может, правда обряд? – вздохнула Жаворонок. На миг дочь дяди Сарына сделалась похожа на себя-прежнюю: мелькнуло и прошло. – Адьярайский?
– Ты сама в это веришь? – спросил я.
Она не ответила.
Песня пятая
А угрюмый Уот Усутаакы
Тяжелодумной своей головой,
Всей широкой своей спиной,
Всей утробой черной своей
Думал, соображал:
– Лихая будет у парня жена,
Такая спуску не даст,
Не упустит его из рук…
Ну и пусть! И ладно ему!
1. Время бить в бубен
Где она? Где?!
Прячется? Найду!
На кухне? На кухне нет. В большой комнате нет. В маленькой комнате нет. В средней есть! Не Чамчай есть. Уот есть.
– Чамчай видел, буо-буо?!
– Видел, дьэ-буо!
– Где?!
– Во дворе.
– Нет во дворе, кэр-буу!
– Ночью видел, да.
– А утром?
– Утром не видел. Твоя невеста, ты ищи. Хыы-хык!
– Моя! Найду!
– Сам ищи!
– Сам найду!
Конюшня. Мотылек есть. Арангас есть.
Чамчай нет. Где?!
Доом-эрэ-доом, доом-эрэ-доом…
Бубен!
Дом-дом-доммм, дом-доом…
Глубоко. Под землей. Слышу! Всё слышу! Уши – во! Кто в бубен бьет? Чамчай бьет! Кто же еще? Я умный, да! Голова – во! Больше ушей! Спряталась? Думала, не найду? Нашел! Вот, иду. Бегу! Вниз, вниз, под землю. Бубен громче. Бубен ближе. Правильно бегу, да!
Скоро прибегу.
Плохая Чамчай. Плохая! Очень плохая! Жаворонка обижала. Кровь пила. Проучу! Убью, да! Не убью? Невеста. Нельзя убивать. Хорошая? Плохая? Очень плохая? Плохая не очень! Не убью. Побью, кэр-буу! Убивать невесту нельзя. Бить – можно. Нужно! Убивать невесту плохо. Бить – хорошо. Очень хорошо! Больно бить. Залезать на нее! Опять бить. Опять залезать!
Очень хорошо!
Вниз, вниз. Глубже, глубже. Тут был, помню. Тут был… Тут не был, да. Тут тоже не был. Вправо ход, влево ход. Куда? Доом-эрэ-доом! Слышу, бегу. Вправо, влево, вниз. Влево, вправо, вниз. Холод, сырость. Вода – кап, кап. Шаги – тум-тум-тум! Мои шаги. Бубен? Слышу! Бегу. Холодно, еще холоднее… Нет, теплее. Темно. Очень темно. Зеленое на стенах. Светилось! Лишайник. Теперь нет. Лишайника нет. Не светится. Вижу! Все равно вижу! Глаза – во, буо-буо! Чтобы лучше видеть, да!
Камень. Камень. Камень. Черный, серый. Желтый, бурый. Капает, журчит. Вода. Долго бегу. Вправо, влево. Вниз, вниз, вниз. Глубоко. Очень глубоко. Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом! Близко! Громко! Дом-дом-доммм, дом-доом. Совсем близко. Вот…
Кончился! Камень кончился.
Бумм, бумм! Железо под ногами. Край. Обрыв! Падаю? Не падаю. Стою. На краю стою. Удержался, да. Крутится. Над головой крутится. Большое, железное. Обод? Нет, не обод. Крутится, стрекочет. Помню, видел.
Помню!..
Время хищной рысью прыгнуло мне на грудь. Толчок отшвырнул Юрюна Уолана на пятнадцать шагов – пятнадцать лет! – назад. Что перед этим опасность рухнуть вниз, в мглистую пропасть, где под прядями седого тумана полыхали далекие зарницы? Чудом я устоял на краю обрыва, но на краю дня сегодняшнего не устоял. Десятилетний мальчишка, я топтался на ржавом козырьке во чреве железной горы – и, разинув рот, глядел на стрекочущий, лязгающий механизм. Зубастые колеса и колесики, обода, металлические балки, качающиеся столбы, оси, полированные дуги и венчики. Сталь, медь, золото, серебро. Кровавые высверки драгоценных камней. Крутится, вертится, мелькает. Зубчики колес цепляются друг за друга, проворачиваются, приводят в движение блестящие колотушки…
Время не удовольствовалось тем, что швырнуло меня в прошлое. Оно еще и перевернуло все с ног на голову. В гостях у Умсур я смотрел на стрекочущий механизм сверху вниз. Тут – снизу вверх, и механизм вертелся надо мной. Там ось миров уходила вверх, здесь – вниз. Наверное, это правильно: тебя, словно льдину весной, тащит по реке дней, и ты видишь собственную жизнь шиворот-навыворот.
Обычное дело?
А еще здесь не было Нюргуна. Уже не было. Ну да, я ведь его освободил! Или еще не было?! Клянусь, я бы не удивился, явись Нюргун освобождать меня, а не я его. Правда, Юрюн Уолан не был прикован к столбу.
Или был?!
Колесики мыслей в моей разнесчастной голове, уподобясь колесам механизма, цеплялись ржавыми зубчатыми краями. Того и гляди, пойдут вразнос, разнесут череп в куски. Скрип, скрежет…
Нет, это не в голове! В механизме что-то разладилось. Сколько я ни приходил сидеть с Нюргуном, механизм всегда звучал одинаково. Теперь же начинка горы с натугой щелкала, лязгала, на миг замирала – и вдруг начинала стрекотать быстрее. Колесо на дальнем краю застряло, остановилось; вслед за ним – три соседних. Вздрогнули, щелкнули, набрали обороты…
Доом-эрэ-доом, доом-эрэ-доом!
Чамчай!
Я двинулся по козырьку в ту сторону, откуда звучал рокот бубна – и увидел ее. В Нижнем мире нутро горы большей частью было каменным, а не железным, как на Небесах. Серые ноздреватые стены испещряло множество уступов и впадин. В одной из таких впадин, похожей на крошечный грот, и умостилась Чамчай. Удаганка сидела, подобрав под себя голенастые ноги, лицом к лязгающему механизму. Глаза закрыты, на лице – отрешенность; казалось, Чамчай заснула. Вечная дерганина прекратилась, двигались одни лишь руки. Но как они двигались!
В бубен бьют колотушкой. Чамчай била пальцами.
Как она ухитрялась не пропороть бубен? С ее-то когтями?! И когда успела его починить? Опасные когти удаганки были заняты важным делом: они пристукивали по овальному ободу, оттеняя резким костяным перещёлком гулкие удары в туго натянутую кожу. Другой рукой Чамчай время от времени встряхивала бубен. От этого к ударам и перещёлку добавлялся перезвон колокольцев – большого и малого, подвешенных с внутренней, невидимой мне стороны бубна.
Звуки накладывались друг на друга, образуя сложный, раздражающий ритм, и стаей птиц, вспугнутых голодной лисой, улетали в стрекот, лязг и скрежет механизма.
С немалым трудом я вспомнил, зачем спускался в подземные глубины. Жаворонок. Чамчай. Кровь. Обряд? Без сомнения, Чамчай творила удаганский кырар. Выходит, не соврала. Пора уходить, и без лишнего шума. Прервать удаганку во время камлания – последнее дело, себе дороже выйдет. Даже решись я ей помешать – убью! побью! – меня ждало разочарование. Карниз заканчивался, не успев начаться; дальше, за пропастью, которую боотур вполне бы мог перепрыгнуть без разбега, шла отвесная стена, и все выступы на ней выглядели ненадежными. Ухватишься за такой – раскрошится, отломится. До грота, где обосновалась Чамчай, было шагов семьдесят – по воздуху.
Ну да, крылья. Птица эксэкю.
Я топтался на карнизе, не зная, что предпринять. Ржавое железо громыхало под ногами, и до меня с опозданием дошло, что гулкие судороги в точности вторят рокоту бубна в руках Чамчай. Нет, рокот здесь ни при чем. А что же? О, точно! Карниз гремел, уподобясь басовитому звяканью большого колокольчика. Боясь отвлечь Чамчай, я собрался уйти – и не смог! Ноги отказались повиноваться: топтали проклятый карниз, словно принадлежали не Юрюну Уолану, а танцору-битиситу[124]. Когда я вспомнил, что битисит обязан быть девственником, пальцы на правой руке прищёлкнули: раз, другой. Щелчок следовал за щелчком, им вторил перестук когтей удаганки. А, вот и рокот! Заухал филином в кишках, отдался в животе. От вскриков кожи, натянутой на бубен, свербело в носу, звенело в ушах. Отчаянно чесались кончики пальцев. Заныли зубы. Прочь! Прочь отсюда! Нельзя подглядывать за удаганками! Нельзя чужой бубен подслушивать! Нельзя… Что еще нельзя, я забыл. Вспомню!
Беги, балбес!
Нет, вспомню! Поднатужусь и вспомню!..
Беги! Память тебе отшибло? Сейчас последний разум отшибет!
Пойти наперекор бубну, выломиться из паутины ритма оказалось трудней трудного. Время, мое личное время повернуло вспять: я тонул в паучьем колодце, захлебывался едкой жижей, барахтался, карабкался – и всякий раз сваливался обратно. Не было подо мной блестящего слуги Баранчая, что удержал бы Юрюна на плаву, а небо не спешило разверзнуться, сбросив вниз спасительный золотой волос. Значит, придется самому тащить себя за волосы, сколько их ни есть.
Я сделал шаг назад.
Ритм в моем сердце дал сбой. Но тот, что несся снаружи, всё долбил в лоб, грудь, живот – дюжина безумных дятлов. Время стрекотало и лязгало. Оно вцепилось в меня кривыми когтями, тащило из сегодня во вчера, позавчера, поза-позавчера… Вот я скорчился за валуном. Я прячусь от дяди Сарына, от его разрушающего взгляда. Замер, притаился, примерз к месту. Дядя Сарын идет в обход; сейчас увидит меня. Прыжок через валун? Да, в тот раз я прыгнул.
А сейчас отступил еще на один шаг.
Ритм стучит, пенится. Ноги топают, сгибаются в коленях. Пляска битии – дело ответственное, в битиситы выбирают юношей чистой наружности, с легкими, как говаривал дедушка Сэркен, костями. Кости боотура – тяжелые, время проволокло меня дальше необходимого: через отрочество в мальчишество. «Как же вы все мне надоели!» – говорит дядя Сарын. Он открывает глаза – две бездны Елю-Чёркёчёх. Мне десять лет, я только что вернулся из Кузни. Я падаю в вихрящиеся бездны Сарыновых глаз; падаю, падаю… Меня выворачивает наизнанку.
Тогда? Сейчас?
Нет!
Битисит или боотур, я не желаю сопровождать удаганку в ее путешествии! Дрожу, кусаю губы, ковыляю спиной вперед. Каждый шаг – мучение, подвиг…
Уши! Надо зажать уши!
Прижимаю ладони к ушам. Разворачиваюсь, восстанавливая естественный порядок движения, обычный ход времен. Бегу в темноту. Мальчик? Юноша? Взрослый?! Сегодня? Позавчера? Что-то разладилось в Юрюне Уолане, как в механизме оси миров. Лязгаю, скриплю, хриплю. Кашляю, спотыкаюсь. В спину колотят вскрики бубна, норовят сбить с ног, опрокинуть. Нет, это время. Догоняет, толкает. Виснет на плечах, цепляется за ноги. Нет, это меня догнал взгляд дяди Сарына. Это от него меня дергает невпопад. Расширюсь, усохну; кишки – в узел, в голове кишат черви…
Прочь, прочь!
Бубен глохнет, стихает, отпускает.
2. Три глаза, шесть рук и котлы на треногах
– Да будет стремительным твой полет! Куда летишь-то?
Я на них и правда едва не налетел. А как увидел, кто передо мной… Почему не забоотурился, сам не знаю. Ладони от ушей отнял, а в них – в ушах, не в ладонях! – эхо застряло. Эхо бубна Чамчай. Потому, наверное, и остался усохшим. Бубен помешал.
– Зубы все на месте? – участливо поинтересовался тот, что верхом.
Сперва померещилось: они оба верхом. Один – на коренастом быке, чьи бока отливали медью, а рога покрывала короста ржавчины. Второй же… Алаата! Второй – сам себе и конь, и всадник! Шесть ног, шесть рук, три башки срослись затылками…
– Свои считай! – огрызнулся я. – Помочь?
– Эй, приятель! – хозяин быка примиряющим жестом выставил руки вперед. Руки у него были длиннющие не по росту. – Не кипятись! Я из лучших побуждений! Если с зубами беда – обращайся. Гнилые вырву, новые вставлю! Сталь, полировка, любо-дорого…
– Быку рога полируй! Вон, заржавели…
Треглавец расхохотался в три глотки:
– Эк он тебя, Тимир! Отбрил, молодец! Юрюн Уолан, надо полагать?
– Я-то Юрюн! А вы кто такие?
– Тимир Долонунгса́, – представился всадник. Кроме длиннющих рук, у него имелся третий глаз: аккурат посередине лба. – Кузнец, дантист, на все руки мастер!
– Это я на все руки мастер, братец! – треглавец развел в стороны шесть рук и сделался похож на огромного паука. – Алып Хара Аат Могойдоон. Что колдун – правда-истина, а что змей[125], так это завистники приклеили. Зови меня просто Алып, по-родственному.
– По-родственному?!
Ненавижу пауков, и вам известно, почему.
– Ага!
Они заговорили хором, перебивая друг друга:
– Уот – наш брат…
– Чамчай – сестра…
– У вас с ней свадьба…
– Зятёк! Дорогуша!
– Счастье! Уруй-айхал!
– Радость! Уруй-мичил!
И оба ухмыльнулись. Насмешничают? Может, и так, но придраться не к чему. Вспомнились слова Чамчай: «Ты ждал, он меня тебе представит? Ножкой шаркнет? Родословную зачитает?!» Эти ножками не шаркали, зато представились честь по чести. Не Уоты, нет. Совсем не Уоты…
– Куда ты летел, зятёк?
– Нас встречать?
То, что я удирал от бубна, им знать ни к чему. А вот куда я в итоге забежал? Пещера-громадина: три десятка домов – наших, типовых – влезет, и еще место останется. Потолок – из лука не добьешь! – тонул в мерцающей зеленоватой мгле. Лишайник, небось. Чем ниже, тем ярче разгоралось мягкое сияние, исходившее, казалось, прямо из стен. Или это светился сам воздух?
Внизу, где мы стояли, было светло, как днем.
Кругом громоздились причудливые каменные сосульки. Одни росли из пола, другие свешивались со стен и потолка. Великаны и карлики, одиночки и целые заросли. Бирюза и малахит, багрянец и охра, снежная белизна, бурая ржавчина… По сосулькам стекала вода, в ней отражался колдовской свет, искрясь россыпями драгоценных камней. Пещеру наполнял неумолчный звон капели. Кое-где верхние и нижние сосульки срастались в единые столбы. Будто намекали: союз Вышних Небес и Кэтит Ютюгэн? Почему бы и нет? Мы срослись – и у тебя все срастется. Женишься на Чамчай…
– Нравится?
Я не удивился: привык, что у меня на лице все написано.
– Ага.
– Свадьбы отгуляем – еще и не такое покажем!
– Чувствуй себя как дома!
– Это ваш дом? Вы тут живете?
– Мы тут едем.
– Кто едет, а кто и идет.
– Откуда вы про свадьбы узнали?!
– Уот передал.
– Через дедушку Сэркена.
– Пригласил…
– Поехали уже, что ли?
– Это ты – поехали. А мы с Юрюном пешочком…
Оказывается, я, пока бежал, успел основательно углубиться в пещеру. Вон зверь застыл: морда гладкая, бело-желтая. Лапы оплыли, в пасти отблескивают клыки. Вон из стены лицо выпятилось: бородатый старик, трещины-морщины. На дедушку Сэркена похож, только борода зеленая, будто мхом поросла. Под дедушкой булькал котел, плотно закрытый крышкой. В такой Уота целиком запихнуть можно! Котел покоился на раскоряченном суставчатом треножнике. А вон еще! Справа, слева: большие, поменьше, совсем крохотули. Черные, шершавые; медные, гладкие; серебряные, блестящие… На некоторых теплились огоньки-светляки, как на нашем камельке.
Я хотел спросить о котлах Уотовых братьев – они местные, должны знать – но не успел.
– Вечно он опаздывает, – проворчал Тимир.
– Ну да, – поддержал Алып. – Обещал встретить…
– Забыл. Дырявая башка!
– А вот и не забыл! Не забыл! Уот помнит!
К нам бежал большой черный адьяраяй с улыбкой от уха до уха.
– Уот всё помнит!
3. Женитьба – дело серьезное
– Я тебе друг, – сказал Уот. Из его единственного глаза вытекла мутная слеза. Сползла на щеку, скатилась к подбородку, упала. – Я тебе брат. Ты мне зять. Обними меня!
И добавил с чувством:
– Кэр-буу!
Ну, я обнял. Если честно, я полагал, что объятия дадутся мне с бо́льшим трудом. Во-первых, я слишком хорошо знал, как смертоносны объятия Уота Усутаакы, Огненного Изверга. По сей день едва вспомню, и тело начинает ломить. Во-вторых, сложно обниматься с адьяраем, чья рука раздвоена в локте. Ладно, это еще ничего, с его-то предплечьями! Опять же можно сграбастать обнимаемого под мышку… Но в-третьих – и в-главных – я чуял подвох. Вряд ли Уот собрался обмануть доверчивого Юрюна Уолана и торжественно придушить его на глазах своих братьев. Ну да, нарочно созвал родню, чтобы меня прикончить! Уот желал зятю добра, готовил ему – мне! – подарок, который до поры держал в тайне, и это было опасней всего.
– Невеста! Тебе обещали…
Нет, вы не ослышались. Вот что объявил Уот, когда я, изрядно помятый, вырвался на свободу.
– Невеста, дьэ-буо! Жаворонок! Тебе обещали, да.
– Ага, – осторожно кивнул я.
В то, что Уот решил вернуть мне дочь дяди Сарына, я не верил ни капельки.
– Мне обещали, да, – гнул свое адьярай. – Обоим обещали. Нам обоим, да.
– Угу. Обещали.
– Хочешь, убьем Сарына?
– Не хочу.
– И я не хочу, – согласился адьярай. – Оба не хотим, хыы-хык! Оба честные, добрые. Умные! Мы оба, невеста одна. На обоих не делится?
– Не делится.
– Делится! – торжественно возвестил Уот. – Делится, буйа-буйа-буйакам! Ты умный, я умнее. Правда, Тимир? Правда, Алып?
Братья переглянулись:
– Правда, Уот.
Ох, и не понравился мне их ответ! Думаете, они подсмеивались над простодушным Уотом? Ничуть не бывало! Вся троица в сговоре, клянусь…
– Вот, – Уот очертил в воздухе контур женской фигуры. – Жаворонок.
Я молчал.
– Как делить? Ночь я, ночь ты?
– Подеремся, – вздохнул я.
– Подеремся? Я тебя убью, и буо-буо! Не нравится?
– Не нравится.
– Молодец! И мне не нравится. Не делится?
– Нет.
– Делится! Смотри сюда…
Он еще раз изобразил женский контур:
– Вот как делится, – ребро Уотовой ладони рубануло поперек, на уровне талии. – Р-раз! Делится! Нас двое? Невест двое! Две половинки, гыы-гык!
– Ты решил ее убить?!
– Убить? Нашу невесту? Глупый зять, голова с кулак! Алып, объясни ему…
– Режем пополам, – громко топая своими чудовищными ногами, Алып подошел ближе. – Верхняя половина, нижняя половина…
– Мне нижнюю! – напомнил Уот. – Детородную!
– Хорошо, не ори… Ему нижняя, тебе верхняя. И не надо нам рассказывать, что отдельно половинки не живут! Без тебя знаем. Живут, но недолго. Вот пока они живут, мы берем Куо Чамчалын…
– Чамчай?
– Нет, Чамчалын. Есть у нас на примете одна подходящая особь…
– Кто?!
– Женщина. Для тебя, зятёк, важно, что женщина, остальное побоку. Страшненькая, но это чепуха. Любоваться ты будешь верхней половинкой своей жены, а с нижней у Чамчалын всё путём. И каким путём! Ты уж поверь, я знаю, что говорю. Так вот, режем мы Жаворонка с Чамчалын…
– Мы?
– Я с Тимиром. Тебе, извини, я это дело не доверю. А Уоту – тем более! Режем, сшиваем, ждем, пока очухаются. Уоту – верх Чамчалын, низ Жаворонка. Тебе – низ Чамчалын, верх Жаворонка. И живете вы долго и счастливо…
– И умрете в один день, – расхохотался Тимир.
– Шутишь?
– Насчет «в один день»? – Тимир подмигнул третьим глазом. – Шучу. Умрёте, как получится. А насчет «долго и счастливо» – чистая правда. Ты не переживай, дружище, нам не впервой. Видал, как Алып себя перекроил?
Я внимательно посмотрел на Алыпа. Алып ответил мне ослепительной улыбкой. В улыбке – во всех трех улыбках! – чувствовалась опытная рука Тимира-зубодера.
– Ты что, – спросил он, – думал, я таким родился?
– Нижний мир, – я пожал плечами. – Он еще и не так перекроит.
– Так, да не так. Уот тебе про нашу маму рассказывал? С ногами у нее беда. Еле ходит, больше лежит. А я в маму пошел, с рождения. В смысле, не пошел. Ну, ты понял. Тимир меня на закорках таскал, потом бычка подобрал, смирного. Я в седле сижу, одной рукой за переднюю луку держусь, второй – за крюк сбоку. Узда в зубах… Спина болела – кошмар! Остобрыдло мне это дело, я Тимиру и говорю: давай, а? Стали мы пробовать…
Я еще раз оглядел Алыпа с головы до ног. С трех голов до шести ног. Две – подпорки. Две с копытами. Две – багры. Я бы на таких давно шею сломал, а Алып еще и приплясывает! Ага, Нижний мир, обычное дело: скалы, пропасти, реки огня. Копытами скачешь, подпорками упираешься, баграми цепляешься. Разумно!
– Ты не волнуйся, – Алып ошибочно истолковал мое внимание. – Сошьем в лучшем виде. Ты, я вижу, парень славный, честный. И на Уота хорошо влияешь. Ишь, какой он с тобой усохший сделался! Невестой делиться вздумал, а? Да он сроду ничем не делился! Все в одну морду жрал, красавец…
– По справедливости, – Уот набычился. В словах брата он усмотрел что-то обидное. – Обоим обещали! Юрюн зять, слабак. Пусть обоим достанется!
– Чамчай! – спохватился я. – Ее-то вы спрашивали?
– Чамчай! – подхватил Уот. – Чего ее спрашивать, а? Меня спросите, да! Режем Жаворонка, режем Чамчай. Не Чамчалын – Чамчай! Я умный, я придумал! Сшиваем, и уруй-уруй! Две невесты, четыре половинки. Чамчай-Жаворонок, Жаворонок-Чамчай! Снова две невесты, гыы-гык! Две жены!
Тимир погрозил ему многосуставчатым пальцем:
– На сестре жениться нельзя! Низ – Жаворонок, верх – Чамчай? Чамчай тебе родная, нельзя…
– Можно! Половина сестры? Значит, жена двоюродная!
– Ну, ты мудрец…
– А то! Голова – во! Детородная часть – не сестра, буо-буо! Дети здоровые пойдут, да?
– Пожалуй…
Удачно складывается, подумал я. Если мне от Жаворонка – верхнюю половинку, тогда я при виде ее не стану лишний раз боотуриться. Дядю Сарына мы как-то уболтаем. Сарын умница, он поймет. Лишь бы Чамчай согласилась… Арт-татай! Да что же это я? Меня что, уговорили?! На чьей я стороне?!
Грохот был мне ответом, немыслимый грохот. Казалось, небеса возмутились мерзостью Юрюна Уолана, и земля пришла в ярость, и все они рухнули прямиком в Нижний мир, желая покарать мерзавца. Свод пещеры содрогнулся, бездны под ногами зашлись в диком хохоте. Сосульки дождем летели вниз, разбиваясь оземь, друг об друга, о крышки булькающих котлов. Каменные брызги: бирюза и малахит, багрянец и охра…
Родичи. Шурины.
Слабаки.
Спасу!
Боотур в доспехе, я заключил Тимира и Алыпа в объятия, прикрыл от смертельно опасных обломков бронированной спиной. Я мало что соображал, уж поверьте, и ничего не боялся в отношении себя, но братья Уота не были боотурами, и мой порыв, к счастью, уберег их. А там, где мне не хватило размаха рук – Тимир даже не слез со своего быка! – там горой встал Уот Усутаакы. Мы стояли в позе, достойной насмешки, как если бы в Алыпе с Тимиром заключалась наша единственная надежда решить вопрос с двумя невестами, кряхтели от ударов по плечам, лопаткам, шлемам, и грозно вскрикивали, отпугивая неведомого врага.
Дождь кончился. Лишь громовые раскаты, стихая, ворочались в отдалении.
– За мной! – гаркнул Уот.
И понесся первым. Сперва я решил, что Уот удирает от гнева земли и небес, и ошибся. Уот бежал туда, откуда несся рокот.
4. Рассказ Айыы Умсур, Вышней Удаганки, старшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о гостях, которых не ждали, и страусах, которые не ко времени
При виде всадника я поняла, что из сонма живых существ, обладающих разумом и волей, меньше всего я ожидала увидеть здесь именно его. При виде спутницы всадника, сидящей перед ним в седле, стало ясно, что я ошиблась. Увидеть здесь ее я ожидала еще меньше.
– Айталын! – вскрикнула мама за моей спиной. – Что ты тут делаешь?
Я пожала плечами:
– Неверный вопрос. Надо спросить, что тут делает Нюргун. Или ты думаешь, что это она притащила его на Восьмые небеса?
– Да, – согласилась мама. Мой сарказм она пропустила мимо ушей. – Это она его притащила. Все вокруг пляшут под дудку твоей младшей сестры, Умсур. Боюсь, Нюргун – не исключение.
Айталын спрыгнула на землю:
– И ничего я его не тащила! Меня похищали! Меня два раза похищали! Нюргун меня спасал, а потом спал, а потом…
– Хватит, – оборвал ее Нюргун. – Время.
– Что время? Что?!
– На исходе.
Он спешился. Мама старательно притворялась, что не замечает, как выглядит ее блудный сын. Я же, напротив, рассматривала Нюргуна без стеснений. Бледный, исхудавший. Лоб в крупных каплях пота. Глаза запали, горят темным огнем. Под глазами – синяки. Губы обметало: трещинки, шелушение. Жилы набрякли, вылезли наружу. Поминутно сглатывает, дергает кадыком, словно его тошнит. Еле держится на ногах, вот-вот свалится в обморок. В сон? Выдохся после боя с Эсехом? После двух боев подряд?! Айталын сказала, ее дважды похищали… Что ты сейчас сделаешь, брат мой? Упадешь без чувств – или начнешь крушить все вокруг?! Я посмотрела внимательнее, так, как умеют удаганки, и зажала себе рот ладонью, чтобы не закричать. Испугаю маму с Айталын, возись с ними потом…
Вместо сердца у Нюргуна была черная дыра.
На миг мне показалось, что мы втроем сейчас рухнем туда и сгинем навеки за горизонтом событий. Но время шло, ужас – дикий, первобытный – отпускал меня, и я разглядела, что Нюргуново сердце – все-таки сердце, на прежнем месте. Дыра была маленькая, в митральном клапане. Биение сердца хоть и не останавливало, но худо-бедно сдерживало ее расширение. Это вынуждало сердце биться чаще, словно Нюргуна трепала лихорадка.
– Тебе надо поспать, – сказала я с решимостью, две трети которой следовало бы назвать притворством. – Ты себя загнал до полусмерти. Иди ляг, я постелю тебе постель.
– Время, – повторил Нюргун. – Нельзя.
– Чего тебе нельзя?
– Юрюн. Ждет.
И как обухом между глаз:
– Идем к столбу.
Черная дыра увеличилась при упоминании столба. Еще бы! Не думаю, что для моего брата существовал более ненавистный предмет. То, что я звала осью миров, Нюргун звал пленом, изгнанием, предательством, мукой мученической. Вам известны худшие слова?
Произнесите их и не ошибетесь.
Тысяча боотуров, ринься они на Нюргуна в конном строю, не заставили бы его вернуться к столбу. Словно распятый на кресте, он провел здесь тридцать три года – вечность борьбы и бессилия. Кто захочет вернуться на крест? Тысяча боотуров отступили бы, а может, пали в бою, но был один, кто совершил невозможное. Лишь Нюргун мог вынудить Нюргуна доброй волей вернуться в железную гору, и он это сделал.
Нет, не один. Юрюн тоже был способен на это.
– Веди его к столбу, – сказала мама.
– Ему нужен сон!
– Он не уснет. Его проще убить, чем уложить спать.
– Убить? Это он и делает.
Мы говорили о Нюргуне так, словно он находился за сто небес отсюда. Нюргун не обижался. Ждал, каменный в сравнении с беспокойной, приплясывающей на месте Айталын. По-моему, он заранее предвидел наше упрямство, возражения, споры – и отмерил им строго определенный срок. Превысь мы этот срок на секунду, и Нюргун без объяснений ушел бы во чрево горы сам, даже не оглянувшись на нас.
– Страус, – вдруг сказала мама.
– Страус?!
– Вы не страус, чтобы уткнуться в бренное. Как там дальше? Забыла, все забыла, голова дырявая! Килограммы сыграют в коробочку, вы не страус, чтобы уткнуться в бренное…
Я перепугалась насмерть. Только безумной мамы мне не хватало!
– Вспомнила! «Вы не страус, чтобы уткнуться в бренное, умирают – в пространстве, живут – во времени…»! И еще в начале: «Живите не в пространстве, а во времени, минутные деревья вам доверены[126]…» Веди его, Умсур. Ты же не страус? Пусть делает то, что хочет. Достаточно мы выбирали за него. Хватит, навыбирались.
– Голова кружится, – пожаловалась Айталын. – Идем, а?
– Куда?
– Куда-нибудь. Нюргун, ты куда хотел?
Я и забыла, что гора вращается. Привыкла, сжилась. И мама привыкла, пока гостила у меня. Нюргуну, тому вообще плевать. Бедная девочка, голова у нее кружится, два раза похищали, братья идиоты…
Повалил снег. Косые полосы зачеркнули мир. Слоистый край небес сожрала белая пелена: вскипела, сбежала из котелка, пеной упала вниз. Изо рта Нюргуна вырывались клубы пара. Мой брат стоял на краешке скального карниза, спиной к пропасти. Упасть он не боялся. Если он не побоялся вернуться к столбу… Левой рукой Нюргун бездумно похлопывал коня по холке. Снег падал на спину вороного; таял в воздухе, не долетев до всадника.
– Все, – подвел Нюргун итог. – Пора.
Он сделал первый шаг, второй, третий. Айталын вприпрыжку побежала рядом, ее догнала мама. Я опомнилась последней, но пошла первой, обогнав их. Пока мы погружались в недра горы, идя тропой, знакомой мне до мельчайшей выбоинки под ногами, я размышляла о том, что Нюргуну все-таки удалось повернуть время вспять. Этим путем мы выводили его наружу, сразу после освобождения. И вот нате вам! – возвращаемся обратно, как если бы события дали задний ход. Для полного сходства нам следовало бы идти спинами вперед. Нет, в тот раз мамы с нами не было. И Айталын не было. Был Юрюн, и я заплатила бы любую цену, чтобы Юрюн сейчас тоже шел вместе с нами…
Мы выбрались к механизму.
– Здесь, – Нюргун указал рукой на верчение колес и качание маятников. – Так быстрее.
И я ужаснулась, потому что стало ясно, что он собирается сделать.
– Айталын!
Я хотела обнять младшую сестру, прижать лицом к своей груди. Зачем ей смотреть на самоубийство брата? Я хотела, я даже потянулась, но Нюргун отстранил меня.
– Обещал защищать, – виновато произнес он. – Должен.
– Не волнуйся. Тут она в безопасности.
– Нет. Крадут. Все время крадут.
– Я присмотрю.
– Нет.
– Что нет? Меня недостаточно для ее защиты?!
– Защищай маму.
Он подхватил Айталын на руки и прыгнул вниз.
5. Падший ангел
Камень. Кулак!
Бац!
Камень. Кулак!
Бац!
Камни. Град. Успею!
Кулаки. Локти. Колени.
Кэр-буу!
Успел. Вдребезги.
Слабак? Кто слабак?
Я слабак?!
Хыы-хык!
Давным-давно, когда Нюргун стоял у столба, терпеливо дожидаясь освобождения, а Юрюн Уолан сидел на лугу, слушая дудку дяди Сарына, кое-кому довелось услышать не только дудку. «Сидишь? – спросил Сарын-тойон. В тот день он был настроен поболтать о пустяках, то есть обо мне. – Уши развесил? Ну, сиди, сиди, грей зад. Знаешь, кто тут сиживал до тебя?» Кто, спросил я. «Уот, дружок. На этом самом месте. Представляешь? Я играл ему плясовую, когда нас прервали крайне невежливым образом. Ох, и громыхнуло!» Кто, спросил я. «Твоя драгоценная семья. Нюргуна, понимаешь ли, сбросили с неба в железную колыбель. Надеялись переделать…» А я, спросил я. «А тебя, дружок, еще и в проекте не было. Нюргун упал, и мир сделался погремушкой. И в небе кружил белый стерх.» Умсур, кивнул я. «Да, Умсур. Небо за твоей сестрой трескалось, из щелей лез брусничный сок, и я понимал, что уже никогда не будет, как раньше.»
Сыграй мне, попросил я. Плясовую. Если честно, я не хотел слушать плясовую, но слышать о падении Нюргуна мне хотелось еще меньше.
«Нет, – сказал дядя Сарын. – Я сыграю тебе сонату ля минор. Великая соната, дружок! Во второй ее части земля треснула, и наружу полез Уот. Надеюсь, сейчас этого не произойдет. Обычно мне не хватало цифрованного баса, но Уот… Обойдемся без баса, ладно?»
Камень. Щит!
Камень! Колотушка!
Камни. Град. Гыы-гык!
Щит. Колотушка. Щит.
Успел.
Я слабак?!
Берегу шуринов. Зять.
Дьэ-буо!
Земля рожала трудно, болезненно. Чрево ее содрогалось, выталкивая нас наружу; схватка шла за схваткой, с пугающими, неравномерными перерывами. По стенам змеились опасные трещины, каменные небеса сплевывали концы сосулек, похожие на наконечники копий. Острая крошка секла лица Тимира с Алыпом. Против крошки мы были бессильны. Что я мог? Рубить крошку мечом? Долбить палицей?! Мне оставалось разве что пыхтеть на бегу, сдувая часть кусачего подземного гнуса в сторону, не позволяя ему напиться заветной крови. Когда наступала тишина, ни я, ни Уот не торопились усохнуть. Время, потраченное на облачение в доспех, грозило смертью Уотовым братьям, которым, в отличие от нас, не повезло – повезло?! – родиться сильными.
– Нюргун, – хрипел Уот. – Нюргун!
Братья переглядывались. Им было невдомек, отчего Уот поминает Нюргуна. Хочет подраться? Облыжно винит в катастрофе?! Один я знал правду: адьярай вспомнил то же, что и я. Вернее, он, прямой свидетель, вспомнил давнее падение Нюргуна с небес под землю, а я вспомнил всего лишь рассказ дяди Сарына о падении. И здесь, не только в силе, Уот имел преимущество надо мной.
Падший ангел, сказал дядя Сарын, прежде чем сыграть сонату ля минор. Кто такой ангел, спросил я. Не ответив, дядя Сарын поднес дудку к губам. Уже после, закончив игру, он задумчиво произнес: «Падший? Упал, вознесся, встал у столба. Однажды спустится обратно. Забудь, дружок. Никакой он не ангел, твой брат…»
Тихо. Тихо.
Тишина.
Ворочается. Храпит.
Эхо.
Над головой колеса. С зубчиками.
Дуги, ободы. Высоко.
Прибежали?
– Чамчай!
Я усох от вопля Уота. Казалось бы, отчаянный крик адьярая – так кричит смертельно раненый – должен был толкнуть Юрюна-боотура в бой: с кем угодно, главное, в бой! Но нет, все случилось наоборот: я усох быстрей обычного, и стало ясно, что мы столпились под механизмом, в обширной зале, раскинувшейся вокруг оси миров. Запрокинув голову, я увидел карниз: с него я следил за обрядом Чамчай. Ну да, вон и грот, где удаганка била в бубен.
Грот пустовал.
– Чамчай!
Она лежала в двадцати шагах от меня. Птица эксэкю, жутковатое создание. Наверное, когда громыхнуло, она попыталась взлететь… Балбес! Куда тут взлетать? В мясорубку зубчатых колес?! Она попыталась слететь вниз, туда, где сейчас причитает и стонет, заливаясь слезами, безутешный Уот Усутаакы. Но ребристый камень догнал ее, сломал крыло, бросил оземь. В зубастом клюве клокотала пена, хвост вздрагивал, хлестал по полу. Чамчай еще жила, но я был уверен: это агония.
– Отойдите!
– Пустите нас!
Покорней ребенка, услышавшего окрик строгих родителей, я подчинился. О чудо! – Уот тоже отошел без возражений.
Песня шестая
Тусклый серп ущербной луны
И темное солнце подземной тьмы
Повернули круг своего кольца,
Справа налево пошли.
Сумрачный Нижний мир
Закружился,
Крениться стал.
Захлестал из трещин его огонь,
Тьма сгустилась –
Черная, как смола.
Мертвая вода поднялась,
Хлынула,
Разлилась.
1. Очень красивая
– Не мешайте, – велел Тимир Долонунгса.
Он склонился над сестрой. Алып присел рядом на корточки. Зрелище Алыпа на корточках могло испугать кого угодно. Они помогут, беззвучно взревел я. Вылечат! Спасут! Знать бы еще, к кому я обращался. Сила наисильнейшего из боотуров сейчас стоила дешевле гнилой шкуры.
– Братья! Помогут!
То, о чем я думал, Уот произнес вслух.
– Помогут! – окликнулся я. – Обязательно!
– Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!
Обеими ладонями Уот зажал себе рот и отвернулся. Я тоже хотел отвернуться – и не смог. Изломанное тело Чамчай содрогалось в конвульсиях. Удаганку корежило, она пыталась вывернуться наизнанку, принять свой обычный облик. Ночью, убивая старуху Бёгё-Люкэн, она проделала это играючи – глазом не уследишь. Сейчас же Чамчай менялась мучительными рывками, а главное, по частям. Вот затрепетало, съежилось, втянулось в тело здоровое крыло. Сломанное обвисло без сил, распласталось по полу. Оно тоже втягивалось, но медленно, очень медленно. Потекли, оплавляясь, контуры птичьей головы. Клюв погрузился в этот живой расплав, уменьшился. Передние лапы – руки?! – сделались дымными, призрачными. Задние с противным звуком скребли шершавый камень.
– Тупая сочетанная травма головы и шейного отдела позвоночника, – две верхние руки Алыпа скользили над Чамчай. Плыли в воздухе, оглаживали, не касаясь тела. – Кровоизлияние в мягкие ткани головы в левой лобно-теменной области. Ушибленная рана в этой же области…
– Закрытая травма живота. Кровоизлияние в брыжейку тонкой кишки, – третий глаз Тимира мерцал иссиня-белым, мертвенным светом. – Повреждение мягких тканей передней брюшной стенки…
– …и внутренних органов брюшной полости, – Алып к чему-то прислушался. – Разрыв большого сальника. С развитием травматического шока и кровопотери…
– Закрытый оскольчатый перелом правой локтевой кости в средней трети…
– Кровоизлияние в корни обоих легких…
– Перестройка метаболизма на клеточном… Басах-тасах!
– Что?
– Бабат-татат!
– Да что же?!
В механизме проснулся гром. Когда он затих, стрекот сделался громче, быстрее. Механизм лязгнул, запнулся, опять защелкал – басовито, натужно. Неподалеку от нас упала черная глыба величиной с теленка, исчезла в разломе, в полыхающей зарницами мгле. За ней последовала глыба-корова, глыба-бык.
– На молекулярном уровне! Это уже не травма!
– Не травма, – согласился Алып. – Это она сама.
– Обратная мутация?
– С корректировкой фенотипа…
– Только фено?
Что они там бормочут?!
Над нами рычал и грохотал разъяренный зверь. В вышине, меж бешено крутящихся зубчатых колес, железных балок и осей, сверкали далекие молнии, озаряя механизм синими вспышками. Вниз падали не только камни. Огромные капли воды – слезы надмирного исполина – проносились мимо, расплескивались об уступы тысячами мельчайших брызг. В водяной пыли загорались и гасли крохотные радуги. Иногда вдоль стен пролетали острые осколки льда. Один такой разбился о памятный мне карниз, превратился в сверкающее крошево, затем – в пар. Вода? Лёд? Неслись раскаленные докрасна медяшки, оставляя за собой огненные следы. Грязно-бурые комья распадались на лету: осенние листья? Хлопья ржавчины?!
Зала тряслась. Шел безумный дождь. Мы с Уотом ждали, готовые в любой момент стать боотурами.
– Не знаю. Вот, смотрю, – третий глаз Тимира замерцал так, что у меня защипало под веками, будто песку туда сыпанули. – Похоже, она задействовала дополнительную кодировку…
– Чужая ДНК? Рекомбинация генома?!
– Быстро! Слишком быстро…
– Процесс вышел из-под контроля.
– У нее и без травмы было мало шансов. А теперь…
– Что ж ты так, сестренка?
– Зачем?!
Чамчай хрипела и менялась. Заходилась в жутком кашле и менялась. Дрожала всем телом и менялась, менялась, менялась. Алып с Тимиром заслонили ее от меня, мне было плохо видно, что происходит с удаганкой.
– Я знаю, зачем, – сказал Алып.
Тимир кивнул:
– Я тоже. Что тут знать?
Они повернулись и уставились на меня во все девять глаз. Под их взглядами мне захотелось провалиться сквозь землю, врасти в камень, слиться со стеной. Я чувствовал себя виноватым, виноватым, очень виноватым.
В чем?!
– Подойди, – сказал Алып. – Попрощайся с ней.
Мне сказал, не Уоту.
Братья расступились. Я шагнул ближе – и в первый миг не узнал Чамчай. Хвост? Когти? Нос-пешня? Острые ключицы? Все исчезло, как не бывало. Передо мной лежала женщина. Обычная женщина, ни разу не адьярайша. Изможденная, изломанная, она едва дышала. На миг почудилось: передо мной Жаворонок! Нет, ошибся. Чамчай, ну конечно же, Чамчай…
Медленно, с видимым усилием, она открыла глаза. Карие, отметил я. Глаза карие. В жизни бы не подумал! Если раньше глаза Чамчай рдели раскаленными углями, то теперь их подернула смертная пелена. Я присел рядом, погладил умирающую по руке:
– Ты красивая.
– Врешь, – дрогнули губы. – Врешь и не краснеешь.
Я кивнул:
– Ага. Я от правды никогда не краснею.
– Врешь…
– Ты красивая. Очень красивая.
Чамчай улыбнулась. По лицу ее прошла едва заметная рябь, как по глади озера от дуновения ветра, и лицо живой стало лицом мертвой.
– Почему?!!
Мой кулак врезался в пол, кроша твердый камень. Черты Чамчай расплывались, оживали, дразнили надеждой. Я пла́чу? Я правда пла́чу?!
На плечо легла чья-то рука:
– Не казни себя.
– Я…
– Ты не виноват. Она сама, доброй волей…
Нет, я не понял. Тогда – не понял. Много позже мне объяснили на пальцах, рассказали и про то, что я полагал обрядом, и про кровь Жаворонка, и про убийственное решение Чамчай. И про время, которое можно повернуть вспять для отдельных, как выразились мои собеседники, процессов в организме. Можно ли оседлать бешеного жеребца? Можно. Можно ли вскочить в седло? Разумеется. Можно ли заставить жеребца пятиться задом? Да, если повезет. А если не повезет, можно сломать себе шею. «Время, – сказали мне, – переносит энергию со скоростью большей, чем скорость света. Оно может вмешиваться в события, изменяя степень их энергетичности. Но стоит допустить мельчайшую ошибку, неточность в расчетах…» О, рассказ моих чутких, внимательных, моих доброжелательных собеседников был полон сочувствия! Они думали, что знать правду – это хорошо. Балбесы! Их объяснения вспороли мне печень. Лучше бы я прозябал в неведеньи! Нельзя говорить женщинам правду. Нельзя, и все. Красивая, красивая, очень красивая! – только это и можно. Вот я и сказал это Чамчай.
Поздно. Слишком поздно…
Не знаю, сколько я сидел над ней. Встать? Уйти? Я не мог, не имел права. Никто меня не гнал. Алып с Тимиром молчали, Уот хлюпал носом. Из недр горы, надвигаясь с каждым ударом, несся грохот. Проклятый механизм? Вряд ли. Механизм притих, звук доносился с той стороны, откуда я пришел.
Шаги? Ближе, еще ближе…
Рядом.
Я встал. Я до боли сжал кулаки.
Сейчас было бы кстати кого-нибудь убить.
2. Рассказ Туярымы Куо, известной как Жаворонок, дочери Сарын-тойона и Сабии-хотун, о том, как за ней пришли
Меня редко просят о чем-то рассказать. Да я и не умею. Обычно моего мнения вообще не спрашивают. Сватают, похищают, вызволяют, и все на свое усмотрение. Когда же я принимаю решение или совершаю поступок, они оборачиваются большими ошибками.
Можно, я промолчу?
Хорошо, слушайте. Перед тем, как началось, мне стало плохо. Мне и до этого было плохо. Юрюн убежал, а я села плакать. При нем плакать нельзя: он сильный, еще решит, что я слабая. Дверь? Да, заперла на засов. Сама не знаю, зачем. Очень хотелось, чтобы кто-нибудь пришел, выломал дверь и съел меня. Что там кровь? Пусть едят целиком, и никаких свадеб…
Я плакала и вспоминала то время, когда я могла из Юрюна вить веревки. Кюн притворялся адьяраем, грозил меня съесть, или того хуже, жениться, а я прыгала к Юрюну на колени и вопила: спасай! Он честно спасал. Кто ж знал, во что с годами превратится невинная игра? И я давно уже не ребенок…
Когда меня бросило в жар, я сперва подумала, что это от слез. Кровь забилась в висках, оглушая; сердце взбесилось. Наверное, я утратила разум. Почудилось, что кровь бежит в обратную сторону, что я молодею, из пленницы превращаясь в свободную, из девушки – в девчонку, в непоседу, взбалмошное дитя. Я вновь удирала в Кузню, надеясь перековаться в боотуршу и завоевать Юрюна; приезжала на смотрины Нюргуна, ссорясь с Айталын; пряталась за Юрюна и требовала немедленного спасения…
– Не надо!
Не знаю, кто, но меня услышали. И то правда, какой смысл возвращать детство, если кругом все останется прежним, взрослым: темница, засов, подземелье? Уот уж точно останется прежним! Ток крови угомонился, жар отпустил. Вся мокрая, словно после ночи, проведенной в лихорадке, я сидела на шкурах, привалясь спиной к стене, и лишь тихонько скулила. Жаворонок? Вольная птичка в небесах?
Собачонка на привязи, вот кто я.
Тут и качнуло. Тридцать хохочущих бездн рассмеялись подо мной, тридцать ликующих высей ударили в ладоши над крышей дома. Я упала ничком и вцепилась в шкуры, как если бы они были ремнями, на которых держался мир. Подвалы Уотова дома превратились в туес из бересты, подпрыгнули на тощих лапах, грозя опрокинуться, расплескать содержимое. С трудом заставив себя разжать пальцы, на четвереньках я кинулась к двери. Засов заклинило, я дергала его, выкрикивая невнятицу. Когда же, скорее чудом, чем умением, мне удалось справиться с засовом, оказалось, что дверь открывается не больше, чем на один суём[127]. Что-то упало снаружи, привалив створку. Я обезумела от страха, но больше от сомнений. Мне хотелось бежать, бежать отсюда; мне хотелось забиться в угол и закрыть голову руками. Так и не выбрав, что буду делать, я протискивалась в щель, куда не протиснулась бы даже ребенком, и ссадины жгло огнем.
Не стыдно ли мне признаваться в этом? Нет, не стыдно.
Кажется, я визжала. Однажды мне довелось услышать, как визжит Чамчай. Клянусь, у меня получилось не хуже. Мне ответили: сперва я услышала разноголосый хор, а потом, когда хор превратился в еле слышный хрип, где-то рядом взревели так громко, что я чуть не оглохла. Рев нарастал, я визжала; мы будто состязались, кто кого перекричит. Должно быть, я начала побеждать, потому что к реву прибавился грохот. Земную ось ломали пополам: хруст, треск, лязг. Визг превратился в сипение: я сорвала голос. Грохот катился ко мне, приближался, коридоры затряслись. Выбор наконец состоялся – я забилась в угол, обеими руками растянула шкуру и загородилась бесполезным, ненадежным щитом. Да, я поступила верно. Дело не в шкуре, шкура – чепуха. Не отскочи я от двери, меня пришибло бы насмерть, когда дверь слетела с петель.
Он пришел за мной: большой, сильный. Он едва держался на ногах, но все-таки пришел.
3. Прыгнуть выше головы
Сперва я увидел тень.
Поднявшись из-за поворота, тень легла на стену: могучая, корявая, о двух головах. Замерла на мгновение; двинулась к нам. Пол ощутимо содрогнулся. И еще раз, но слабее. Гулкий тяжелый шаг – и второй шаг: скребущее, слабое эхо первого. Натужное дыхание, похожее на храп загнанного коня…
Уот набычился. Когда он сжал кулаки, я обзавидовался звуку, с которым хрустнули костяшки Уотовых пальцев. Адьярай жаждал того же, что и я. Враг! Враг, которого нужно убить. Выплеснуть на него боль и ярость, горе и гнев.
– Кырык! – рявкнули мы в две глотки.
Я встал рядом с Уотом. Плечом к плечу мы перекрыли проход, загородив Алыпа с Тимиром. Подземелье качнулось, мерзко заскрипела под сапогом каменная крошка. Тень выросла до потолка, нависла над нами – и сгинула, растворилась в пляске других теней.
Он явился: скособоченный, наводящий ужас. Кровь сочилась из рассеченного лба, из закушенной – прокушенной клыками насквозь! – нижней губы. Шлем – вмятина на вмятине. Сполз набекрень, еле держится. Кольчужное плетение доспеха лопнуло, топорщилось колючками разошедшихся колец – возле шеи, на ребрах, на боку. Он шел, приволакивая ногу. Правая рука висела плетью. На сгибе левой бережно, как младенца, он нес прижавшуюся к нему девушку. Всю дорогу он прикрывал ее собой. Принимал на себя удары падающих глыб. Силы его были на исходе, но если бы потребовалось, он дошел бы до Восьмых небес.
– Кюн!
Он не ответил. Грудь Кюна Дьирибинэ вздымалась и опадала. В легких булькало, сипело, клокотало. Казалось, Зайчик дышит, дышит – и никак не может надышаться. С запястья здоровой руки свисал обрывок цепи, прикрепленной к медному браслету. Обрывок судорожно подергивался, наводя на мысли о конвульсиях издыхающей змеи. Впрочем, умирая, змеи не звякают.
– Цепь? – восхитился Уот. – Порвал?!
Осунувшиеся черты Кюнова лица сложились в прежний яростный оскал: «Порвал, кэр-буу! Сильный! Самый сильный!» Оскал сверкнул и угас. Зайчик молча кивнул: «Да, порвал.» Растрачивать себя на похвальбу он боялся. Вдруг все-таки придется идти до Восьмых небес?
– Жернов?!
– С-с-с… – просвистел Кюн.
Уот возликовал:
– Сломал! Жернов сломал! Да?
– Д-да…
– Сильный! Мой шурин сильный! Не слабак, буо-буо!
Кажется, он хотел пуститься в пляс, но взгляд Уота Усутаакы упал на мертвую Чамчай, и адьярай сгорбился, усох.
– Кричала, – пояснил Кюн. – Звала.
Прыгнуть выше головы, подумал я. Это и значит – прыгнуть выше головы. Зайчик, Солнечный Зайчик! Пока ты воевал с цепями, охотился на старуху Бёгё-Люкэн – тебя все устраивало. Ты был при деле, при боотурском деле, которого тебя лишил отец. Твоя сестра кричала и раньше, но ты не вмешивался, ты был занят. Почему ты не вмешивался, парень? Не потому ли, что втайне признавал право Уота на сестру? Знал, что я не причиню ей вреда? Все изменила катастрофа. У землетрясения не было прав на Жаворонка. Цепи, жернов, любые преграды между вами, близнецы – пришел час, и преград не стало.
С опозданием я сообразил, почему Кюн не усыхает. Он и боотуром-то едва на ногах держится! А усохнет – тут и ляжет, самого нести доведется. Упрямый парнишка вырос, весь в отца…
– Шурин! Сильный!
– Сильный…
– Невесту спас! Мою невесту спас! Люблю!
От избытка чувств Уот собрался заключить Кюна в объятия – разумеется, вместе с Жаворонком! – но адьярая остановил окрик Тимира:
– Уходим!
Словно в подтверждение, в недрах механизма зародился умолкший было гром.
– Бери ее, – Алып указал Уоту на мертвую Чамчай. – И бегом наверх!
– Быстро! Выбираемся!
Я шагнул к Кюну – подставить плечо. Пол взбрыкнул так, что мы едва удержались на ногах. Я обернулся. Он стоял под механизмом, возле столба: огромный, черный, двухголовый, как тень Зайчика с Жаворонком на руках. Я видел лишь его силуэт.
Гром захлебнулся.
4. Стремительный
– Кюн!
Одна голова исчезла. От большой черной тени отделилась маленькая. В тишине, абсолютной, особенной тишине, наступившей после грохота, по камню простучали девичьи сапожки. Айталын вихрем промчалась мимо нас; кажется, она никого не заметила, кроме Зайчика.
– Кюн! Живой!
Она повисла на его бедре – выше не доставала. Это уже было, было! Кузня, Нюргун, дурнушка Куо-Куо… Осторожно, очень осторожно Зайчик опустил Жаворонка на пол, рядом с Айталын. Еще осторожнее он высвободил ногу из объятий моей сестры. Присел на корточки, скривился от боли в поврежденном колене, попытался развести руки в стороны. Не знаю, что он хотел: обнять сразу обеих? закрыть их от нас?! В любом случае, у Кюна ничего не получилось – с одной-то рукой! Тогда Кюн Дьирибинэ вздохнул, распрямился и шагнул прочь от стены. Айталын с Жаворонком, обнявшись, хлюпали носами, Зайчик стоял рядом с девчонками, хмурил брови, и было ясно: к нему сейчас лучше не соваться. Мне, Уоту, Нюргуну – кому угодно. Я не знал, на что способен этот новый, израненный, незнакомый мне Зайчик, и знать не хотел.
Плачут, удивился я. От радости, да? Все живы, вот люди-женщины и радуются. Ну да, не все живы. Только им-то что?
Вверху чуть слышно стрекотал механизм.
На миг я представил, как Нюргун скакал по зубастым колесам и вертлявым осям. Через железную кутерьму, готовую изжевать тебя в кровавую кашу. С Восьмого неба до самого дна преисподней. Прыгал с зубца на зубец, с колеса на балку, нырял в открывающиеся проемы, тяжко приземлялся на скользкую полированную медь; с лязгом вышибал из механизма град железок, а из стен – целые скалы, и они дождем сыпались вниз. И все это время – падая, прыгая, уворачиваясь – он бережно прижимал к себе Айталын, прикрывал собственным телом, потому что больше прикрыть сестру было нечем.
– Я тебя убью, – сказал я Нюргуну. – Ее-то ты зачем сюда притащил?
– Защищаю, – объяснил Нюргун.
– Что ты делаешь?! Это, по-твоему, называется защита?!
– Да. Обещал.
– Элэс гын[128], – прошептал Тимир. Он тоже смотрел на механизм. – Элэс-боотур!
И запоздалым, яростным эхом:
– Убью! Я тебя убью!
Нет, это не эхо. Это Уот.
– Ты! Брата убил!
– Уот, назад!
– Убью! Тебя убью!
Куда там! Мою руку он стряхнул, даже не заметив. Гулко топоча широченными ступнями, Уот бежал прямо на Нюргуна. С каждым шагом адьярай обрастал доспехом.
– Не надо! – завопил Алып.
– Стой!
С неожиданной прытью Алып загородил адьяраю дорогу. Тимир, чьи руки вдруг сделались длинней длинного, едва успел оттащить треглавца в сторону. Уот Усутаакы, Огненный Изверг, не стал бы драться с родным братом, на что Алып и рассчитывал. Но Тимир, как и я, видел другое: набрав разгон, Уот не успел бы остановиться.
– Убью!
Враг. Враг. Враг!
– Кэр-буу!
Боль, горе и гнев Уота нашли выход.
Я закричал. Крик мой катился по кишкам подземелий, бился в стены, дробился, возвращался, а шипастая палица Уота падала на голову Нюргуна, падала, падала – и все никак не могла упасть. Она таяла снегом на летнем солнце, истекала туманом, становилась прозрачной, призрачной, бесплотной, словно ее мощь и тяжесть вливались в тело адьярая. Когда палица упала, порыв жаркого ветра растрепал волосы Нюргуна, и больше ничего.
– Хватит, – сказал Нюргун. – Не люблю.
И протянул Уоту, как мне показалось, шкурку темного соболя.
Отвергнув дар, чем бы он ни был, адьярай взревел и прыгнул на Нюргуна. Доспех втянулся в тело Уота, словно гигант решил усохнуть, но – чудо! – адьярай делался больше, больше, еще больше, теряя одежду, оставшись нагишом, как и мой брат. Они сцепились, упали, покатились по полу, продолжая расти. Вот-вот рухнут в бездонный мглистый провал…
– Не лезь! – крикнул Алып. – Задавят!
Треглавец первым сообразил, что я собираюсь делать. Разнять дерущихся боотуров может разве что женщина – или взгляд Сарын-тойона. Дяди Сарына тут не было, а про Айталын с Жаворонком я и не вспомнил, когда бросился к бойцам. А даже если бы вспомнил? Боотур среди боотуров, я несся стрелой, выпущенной в цель, плохо понимая, собираюсь я разнимать или участвовать в драке. В последний момент я отлетел назад, ударившись о стену юрты-невидимки, выросшей вокруг наших братьев. Удар оказался настолько силен, что я усох – и возблагодарил судьбу за драгоценный подарок. Останься я боотуром, я, наверное, бился бы в преграду раз за разом, пока не разбился бы насмерть.
Юрта-невидимка была прочней железа.
Два нагих борца пыхтели и возились: медленно, еще медленней… Один перестал возиться, лег на спину и остался лежать без движения. Там, где у других находится сердце, у него пульсировало черное пятно, похожее на дыру.
– Нюргун!!!
Он не шевелился. Дышит? Живой?! Грудь Нюргуна мерно вздымалась. Черная дыра нисколько не мешала дыханию. Да он же спит! Я не верил своим глазам. Кулак Уота вознесся, как всплывает водоросль на поверхность реки, и с тупым чавканьем ткнулся Нюргуну в живот. Боотуры так не бьют. Даже дети так не бьют. Нюргун продолжал спать, тихонько посапывая. Глух, слеп, беспомощен, мой брат продолжал сражаться. Не в силах защититься, ответить тычком или пинком, он бился чем мог. Спящий, он тащил Уота в сон: на глубину, в стоячий омут, в густой ил, вязкий и прожорливый. Судороги адьярая, пытающегося вершить насилие, стихали, делались вялыми, дремотными.
Я пнул стену юрты-невидимки: бесполезно.
Уотов кулак утонул, чтобы больше не всплыть. Единственный глаз адьярая закрылся, нос засвистел, изо рта хлынула волна храпа. Юрту заволокло туманом, но храп быстро разогнал седую пелену, и нам открылось небывалое.
5. Меня обманули!
Я ожидал увидеть что угодно. Волшебный канат Халбас-Хара, пляшущий над огненным морем Энгсэли-Кулахай. Небесный горный проход Сиэги-Маган-Аартык. Божественную гору Кюн-Туллур. Вышнюю бездну Одун. Вонючую, сплошь обледенелую тропу Муус-Кюнкюйэ. Перевал Кэхтийэ-Хан, ведущий на землю от кочевий верхних адьяраев. Клык чудовища в темной бездне. Вертящийся остров в белесой пустоте. Нет, про остров и клык мне позже рассказала Умсур, вспоминая битву Нюргуна с Эсехом. Короче, я ждал чудес, невиданных земель, убийственных дорог.
Алатан-улатан!
Отлетели, оторвались девять журавлиных голов!
Действительность опрокинула все мои ожидания навзничь. Да что там! Она навалилась сверху и, сладострастно ухая, принялась мять ожиданиям толстые загривки. В юрте, куда нас не пускали, вокруг боотуров, спящих мертвецким сном, сгущался, обретал форму другой сон – мой, давний, памятный. Я видел его зимней ночью, перед тем, как Нюргун ушел в тайгу добывать лося. Ну да, конечно, все так и было! Все так и есть! Мой брат уже лежит не на голых камнях, а на ороне, застеленном чудо-покрывалом – белым, тонким, прохладным, словно вытканным из первого снега. Запястья и лодыжки Нюргуна охватывает липкая лента. Он вздрагивает: это все, на что Нюргун сейчас способен, желая свободы. В жилах брата торчат иголки, от них к рыбьим пузырям, висящим на безлистых деревцах, убегают тонкие шнурки. Сбоку, в трех шагах – окно, и за окном цветут кусты, бесстыже вывалив на ветер лиловые и желтые грозди.
– Господи! – прохрипел Тимир. – Аппарат искусственной вентиляции легких! Не думал, что еще увижу его когда-нибудь…
В голосе зубодера дрожала нежность. На глаза Тимира Долонунгсы навернулись слезы, скатились по щекам. Казалось, он говорит о блудном сыне, который сгинул в дремучем лесу, был оплакан, считай, забыт, и вот нате вам! – вдруг взял и вышел к стойбищу родителей.
Тимир бормотал что-то еще, но я уже не слушал его. С раскрытым ртом я глядел на то, что в моих снах – да и в жизни, право слово! – было колоссальным, а стало маленьким. Над Нюргуном, прикрепленная к потолку сетью ремней, сплетённых из металла, висела железная гора. Скрученная по ходу солнца на манер березовой стружки, сверкая полировкой, размером с колыбель для человека-мужчины, если бывают такие колыбели, или с зимнюю шапку великана, если вам так проще, гора поворачивалась. В ее блеске отражались мы все, хотя это было решительно невозможно. Я, Нюргун, Умсур, Айталын, Мюльдюн-бёгё, папа с мамой; Уот, Тимир с Алыпом, живая – Белый Владыка! живая… – Чамчай; няня Бёгё-Люкэн жует лепешку с мясом, дедушка Сэркен в задумчивости грызет перо, хмурится мастер Кытай, играет на дудке дядя Сарын, смеется тетя Сабия… Нас приклеило к сверкающей горе на веки вечные: Алып-Чарай, Волшебная Боотурская Слизь, держала на славу.
– Нюргун! – позвал я.
Я не надеялся, что он услышит меня. Мне просто хотелось, чтобы гора остановила свое вращение, или хотя бы отпустила нас на волю. Я звал Нюргуна, как мальчишка в беде зовет старшего брата; впервые я звал Нюргуна на помощь.
– Нюргун?
Нет, это не я. Это Уот.
Адьярай лежал на спине, похож на сопку в ночи, но мне показалось, что он встал. Тень, в которой смутно угадывался Уот Усутаакы, нависла над ороном, где покоился мой брат. Верхняя часть тени, от плеч до макушки, легла на вращающуюся гору-колыбель. Гора не остановилась, но блеск потускнел, угас. Наши отражения утонули в тени, ушли вглубь, кто куда, получили временную свободу. О помощи я просил Нюргуна, но выполнил мою просьбу Уот; выполнил, ничего не зная о просьбе.
– Боотур? – спросил Уот. – Самый Лучший?
От его вопроса сон вздрогнул и переменился. Перемена вернула нас в Кузню, на перековку Нюргуна, когда мой брат плавился в горне, страдал на наковальне, а я держал будущего боотура клещами, ужасаясь тому, где я нахожусь и что делаю. Вот и сейчас в юрте-невидимке заморгали бельма удивительных коробов. В писке кусачей мошкары зазвенела тревога. Искрами вспыхнули светляки: зеленые, желтые, красные. Духи во вьюжных одеяниях – откуда и взялись? – гурьбой кинулись к Нюргуну:
– Скорее! Разряд!
– Адреналин!..
– Самый Лучший?
Духи не слышали Уота. Они столпились у орона, закрыв Нюргуна от моего взгляда. Я видел только Уота, храпящего на камнях, и Уота, возвышающегося над духами.
– Боотур? – голос Уота был голосом ребенка, у которого отняли мечту всей его жизни. – Да он же калека! Меня обманули!
Я задохнулся. Слова адьярая копьем пронзили мое сердце, мечом рассекли печень. Лучше бы я погиб в Уотовых объятиях! Никогда в жизни я не слышал ничего более обидного. Они там, вдвоем, не считая духов, и адьярай смеет!.. Меня держат как раба-подставку – за стеной, под открытым небом, не пуская в юрту, а Уот там, с Нюргуном, и адьярай смеет!.. Я, тот, кто спас брата из плена, кто пошел против семьи, и вот я изгнан из проклятого сна, лишен возможности вмешаться, а Уот Усутаакы стоит у Нюргунова ложа, и он еще смеет?!
– Калека! Калека!
Уот рыдал, не стесняясь:
– Дохлятина, кэр-буу! Обманули!
– Замолчи!
– Калека! Ложь, наглая ложь…
– Захлопни пасть!
– Калека!
– Убью!
– Обманули! Ыый-ыыйбын!..
– Плохой! Плохой! Очень плохой!
Должно быть, мое сердце тоже превратилось в черную дыру. Оно подкатило к горлу, прервало дыхание, болезненными толчками громыхнуло в ямочке между ключицами. Я схватился за грудь, вырвал предательское сердце, не позволяя ему оглушить меня жалостью; сжал в кулаке, как сжимают рукоять меча. Большой, сильный, закованный в доспех Юрюн-боотур, я бил этим кулаком в стену юрты-невидимки, давая клятву, что пробьюсь или умру.
– Калека!
– Убью!
Хрустела прозрачная стена, отделявшая меня от спящих. Хрустел кулак. Еще недавно я завидовал хрусту, с каким сжимает кулак Уот Усутаакы. Пусть он мне завидует! Преграда? Если Зайчик сломал жернов, чтобы выйти, то Юрюн сломает волшебную завесу, чтобы войти. Любой ценой, да. Кровь из носу я должен был отомстить адьяраю за смертельное оскорбление.
– Обманули!
– Убью!
Уот захрипел. Наверное, одно из моих «убью!», чудом прорвавшись в юрту, садануло адьярая под дых. Уота выгнуло дугой. Он бился на полу, словно рыба, выброшенная на берег лесным дедом. Лицо его побагровело, веки открылись, единственный глаз вылез из орбиты вареным яйцом. Нюргун спал, как ни в чем не бывало, удерживая своего пленника в цепкой хватке сна. Я же каждым новым воплем, каждым ударом кулака в преграду вышибал из беспомощного Уота дух.
– Калека? Мой брат?! Убью!
Колыхнулись духи во вьюжных одеяниях:
– Скорее! Разряд!
– Адреналин!..
Буран вскипел, сместился от Нюргуна к Уоту, сгинул. Из снежной метели донесся еле слышный возглас: «Мы его теряем!..» Когда все успокоилось, они по-прежнему лежали рядом на камнях: спящий и мертвый.
Усыхая, я отступил назад. Я знал, что преграды больше нет, но боялся сделать шаг к ним. Я, боотур, боялся. А что? Обычное дело.
– Дай сюда, – сказал Тимир.
6. Жизнь и смерть Уота Усутаакы
Он взял меня за руку.
– Что? – не понял я.
– Дай, говорю.
Медленно, палец за пальцем, он разжал мой кулак. На ладони лежали обломки свистульки. Кэй-Тугут, олененок, подаренный мне Уотом. Голова с рожками уцелела, все остальное размололо в крошку. Я чихнул, и бо́льшую часть Кэй-Тугута сдуло с ладони, как пепел от костра.
– Дай сюда, – повторил Тимир.
Он мог бы взять остатки свистульки без спросу, но опасался, что я опять забоотурюсь.
– Вот…
Тимир вертел рогатую голову, осматривая ее со всех сторон. Третий глаз зубодера мерцал, тек иссиня-белым светом. Лоб Тимира усеяли крупные капли пота.
– Что там? – спросил Алып.
– Душа.
– Какая душа?!
– Первая, материнская. Этот болван…
Тимир глянул на коченеющего Уота, почесал нос и исправился:
– Наш брат вложил свою материнскую душу в эту свистульку. Лучшего места для нее он не нашел. Спроси меня, для чего он это сделал, и я отвечу: не знаю.
– Украл? – Алып повернул ко мне два лица. Третье продолжало смотреть на Тимира. – Ты украл ее?
– Подарок, – сознался я.
– Уот? Тебе? На свадьбу, что ли?!
– Давно подарил. Пятнадцать лет назад. Мы у дяди Сарына гостили, праздновали. Эти родились, – я кивнул на Зайчика с Жаворонком, – их и праздновали. Мы с Уотом ночью, на арангасе… Он про вас рассказывал, про семью. Хвастался, гордился. А потом взял и подарил.
– Зачем?
– Не знаю. Я в нее свистел. А он со мной заговорил. Сказал, где Нюргуна держат. Ему Чамчай сказала, а он мне…
Сердце вернулось на прежнее место. В нем торчала ледяная игла. Их нет, их обоих больше нет. Уота и Чамчай – нет. Кажется, я убил их. Как? Как мне это удалось?! Я боотур, мое дело убивать…
– Он не врет, – пробормотал Тимир. – Алып, он говорит правду…
– С чего ты взял?
– Он не краснеет. Такие, как он, всегда краснеют, если врут…
– Уот дал ему свою материнскую душу? Просто так?!
– Не просто так. Хитрый замысел, Алып. Ты же видишь, какой это был хитрый замысел… Мальчик, – Тимир с сочувствием хлопнул меня по плечу, – ты ведь мог убить его в любой момент. Сегодня, вчера, пятнадцать лет назад. Зачем ты спускался в Нижний мир? Жизнь Уота Усутаакы висела у тебя на шее. Кому рассказать, не поверят…
Тимир дунул в вытянутые трубочкой губы олененка. Из дыры, которой заканчивалась шея, вырвалось шипение, отдаленно похожее на былой свист. Уот заворочался, приподнялся на локте. В глазе адьярая появился осмысленный блеск. Раздулись широкие ноздри, сделали первый вдох.
– Живой! – завопил я. – Живой!!!
И увидел, что Тимир с Алыпом мрачней тучи.
– Если бы, – вздохнул Алып. – Это ненадолго.
– Это так, – добавил Тимир. – Попрощаться.
– Зачем прощаться? Дедушка Сэркен пел: если вселить материнскую душу-близнеца в живое тело, пока не успела отлететь воздушная душа, ийэ-кут притянет салгын-кут…
– Вот, вселил, – Тимир еще раз дунул в обломок свистульки. – Притянула. Алып верно заметил: это ненадолго.
– Но дедушка! Дедушка Сэркен!
– Много он понимает, твой дедушка Сэркен…
– Калека? – шепот Уота заставил нас замолчать. – Нет, не калека…
На губах адьярая выступила кровавая пена. Когтистые пальцы скребли зерцало доспеха: казалось, Уот пытается содрать с себя боевое железо, желая глотнуть воздуха напоследок. О том, что можно просто усохнуть, он, по-моему, забыл.
– Сильный. Очень сильный. Слишком сильный…
С неимоверным трудом, кряхтя и охая, Уот повернул голову. Уперся мутным взглядом в спящего Нюргуна:
– Добей. Мечом, а?
Нюргун лежал, безучастен. Грудь его мерно вздымалась.
– Хочу, как боотур…
Убедившись, что ждать ответа от Нюргуна не имеет смысла, Уот повернулся ко мне:
– Юрюн? Добей…
Слабак, беззвучно откликнулся я. Я слабак.
– Юрюн…
Прости, не могу. Убить тебя дважды? Нет, не могу.
– Ты? Ну хоть ты…
Зайчик сгорбился, спрятался за девушек. Когда Жаворонок шагнула вперед, он потянулся, словно хотел ее остановить, но отдернул руку. Пройдя меж нами, дочь дяди Сарына встала над поверженным адьяраем.
– Усохни, – попросила она. – Пожалуйста.
– Зачем? – прохрипел Уот.
– Мой отец обещал тебе меня. Хочу увидеть того, кому он обещал.
«Посмотри на Уота! – услышал я голос мертвой Чамчай. – А ведь и он когда-то усыхал до слабака…» Жаворонок ждала, Уот молчал. Когда я решил, что он умрет, не исполнив просьбы, доспех адьярая потускнел. Истончился, втянулся в плоть. Могучее тело Огненного Изверга съежилось, уменьшилось. Раздвоенная рука превратилась в две руки, нога – в но́ги, глаз – в глаза́…
На каменном полу лежал человек-мужчина, по виду старше Нюргуна. Кусты бровей, высокие скулы. Тело? Я не знаток мужской красоты. Наверное, женщины сходили с ума при виде Уота. И раньше, и сейчас.
– Я запомню, – сказала Жаворонок. – Я запомню тебя таким.
– Да, – откликнулся Нюргун. – Я тоже.
Он встал над адьяраем, словно и не спал: нагой, при мече. Впервые я видел, чтобы голый боотур держал оружие. С другой стороны, я столько сегодня увидел впервые, что разучился удивляться. Тени плясали на теле моего брата, превращая его в ствол дерева, обугленный молнией. Пробуждение Нюргуна выпило из Уота последние силы. Локоть подломился, умирающий – мертвец?! – повалился набок, затем на спину, громко ударившись затылком.
– Ты просил, – напомнил Нюргун. – Я слышал.
Меч взлетел и опустился.
Эпилог
Земля раскололась, как треть века назад.
Густая трава по краям разлома пожухла, свернулась черными колечками, обратилась в пепел. На нижних ветвях елей порыжела хвоя. Те деревья, которым не повезло оказаться слишком близко к трещине, накренились, в судорожном порыве цепляясь корнями за землю. Поблекли, сморщились желтые венчики волчьей сараны – мириады хрупких солнышек увяли, теряя блеск. А разлом ширился, бежал вперед, к луговине и через нее. В нем дышало, дергалось, пульсировало. Так бьется сердце бычка, приносимого в жертву, когда тяжелый и острый нож вспорет животному грудину…
Из разлома, торопясь, пока не закрылся, выбрались люди и конь. Конь был боотурский, перекованный, а значит, не вполне конь. Люди тоже были не вполне люди. Откровенно говоря, мы смахивали на записных адьяраев, собравшихся в набег. В набег не ходят впятером на одном коне, но разве дело в этом? Тридцать с лишним вёсен минуло со дня, когда Нюргун упал с небес под землю, а Уот выбрался из-под земли на луг. Сейчас Нюргун выбрался из-под земли на луг, а Уот остался под землей. Время завершило круг и вернулось неузнаваемым.
Короткий путь – прощальный подарок Алыпа с Тимиром. Это наши дороги, сказали братья. Их не открыть, если ты чужак. Уходите и не возвращайтесь больше. Пожалуйста, не возвращайтесь!
Вихрящееся небо Нижнего мира вдруг сделалось низким – рукой достать! Затвердело, обратилось в гранит; треснуло. Из трещины несло жаром, там бурлил и клокотал вязкий огонь. «Неужели пройдем?» – усомнился я. Пройдете, заверили братья. В чадном пекле я различил грубые, выщербленные по краям ступени, круто забиравшие вверх. Сквозь дым и гарь проглянул клочок голубого неба.
– Уходите, – повторил Тимир.
А мне послышалось: видеть вас не могу.
– Семья, – пробормотал Алып, словно это что-то объясняло. – Семья…
Я понимал, что значит семья. Кто-то же должен заниматься похоронами? Семейная сага: любовь, дружба, телячьи нежности. Да, и подлость. Подлости, как по мне, хватит на дюжину сказаний о подвигах. Сперва надо проводить убийц, а затем проводить убитых: сестру и брата. Нет, двух братьев.
Да, пожалуй, двух.
– Вот, – сказал Нюргун, когда мы еще только выбрались из подземелий на плоскую верхушку скалы, служившей основанием Уотову дому. – Успел.
И добавил:
– Все, что успел. Жаль.
Он протянул Тимиру шкурку темного соболя, как раньше предлагал ее Уоту. Шкурка? Это была тень. Похожая на тень зародыша, она скорчилась, сжалась в комочек, подтянув колени к животу и прикрыв руками голову. Мертвая? Спящая?
– Эсех? – спросил Тимир.
– Да.
– Остальные две тени?
– Сгорели. Эту схватил. Оторвалась.
– Жаль.
– Жаль. Просил: не прыгай. Упрямый.
– Упрямый, – эхом отозвался Алып.
Тимир бережно принял у Нюргуна тень младшего брата. Алып придвинулся, разглядывая то, что осталось от Эсеха Харбыра. Под его взглядом тень зашевелилась. В ответ присвистнул, шепелявя, обломок свистульки, о котором я уже забыл. Полагаю, желание показать нам кратчайший путь возникло у Тимира с Алыпом именно тогда. Они хотели, чтобы мы убрались побыстрее. А может, спешили покончить с похоронами и приступить к чему-то, о чем мне даже думать было боязно.
– Да будет стремительным… – бросил нам вслед Тимир, когда мы полезли в разлом.
И замолчал.
Зайчик брел последним. Сначала он не хотел отдавать Нюргуну нашу сестру. Потом не хотел отдавать мне свою сестру. Мотал головой: нет! Я язык до корня стер, убеждая парня: «Нюргун понесет Айталын! Жаворонок поедет на Мотыльке, со мной! Ты пойдешь рядом, возьмешься за стремя…» Нет, твердил Зайчик. Нет, и хоть зубами его грызи! Это последнее «нет» я так и не победил: держаться за стремя Мотылька он отказался наотрез. Шел сзади, высматривал, не крадется ли кто за нами. Никто не крался, но Зайчик был при деле, а значит, шел, не падал.
По правую руку от нас вырастали столбы пламени, рассыпались горючими брызгами, опадали и вздымались вновь. Воздух плавился, тек жидким маревом. По левую руку ворчало, рокотало. Глыбы и целые утесы кружились в мрачном хороводе, сталкивались, трескались, окутывались клубами вонючего дыма. От него слезились глаза и першило в горле. Между кузнечным горнилом и каменными молотами протянулась вереница наковален – скальная лестница. Мотыльку приходилось туго, но когда я уже был готов спешиться, подхватить Жаворонка на плечо, белый конь фыркал с такой обидой, что мы оставались в седле.
И это называется короткий путь?! Короче разве что в могилу…
Ветер. Свежий. Откуда? Аромат цветущей сарданы. Я принюхался. Багульник. Сон-трава. Ветер усилился, разметал дым и смрад, заглушил рокот за нашими спинами.
– Алас, – шепнула Жаворонок. – Наш алас…
Мы вернулись в Средний мир.
Небо обмануло меня. Я ждал голубого, а оно было серым. На западе гасли последние звезды – все время в них выгорело дотла; на востоке, за горами, занималась утренняя заря. Когда я выезжал от дяди Сарына, была весна. Кажется. Когда мы начали подъем, наверху был день. Кажется. Когда…
Мысли путались. Меня клонило в сон. Зайчика уже сморило: он огляделся в поисках врагов, сел, где стоял, и переливчато захрапел. Усох, упал на бок и не проснулся. Помирая от зависти к парню, я отпустил пастись Мотылька, устроил ночлег девчонкам. Под сочное хрупанье снял с себя, что можно – с Нюргуна снимать было нечего – постелил, укрыл. Укладывал я их спящих: не дотерпели. А нам, боотурам, и голая земля – постель. Обычное дело. Я бы заснул и в зимней полынье, и на раскаленной жаровне, да вот заснёшь тут, если над ухом сопят?
– Нюргун? Ты чего не спишь?
Опять язык впереди разума бежит! Это же Нюргун. Заснет – не добудишься.
– Я убил, – сказал Нюргун. – Я.
Я отлично понял, о чем он.
– Я убил, – возразил я.
– Нет, я. Я убил.
– Нет, я.
– Нет.
Я убил, говорил он. А я слышал: «Ты не виноват. Не мучь себя.» Он снимал с меня вину, успокаивал, делал, что мог. Тут он не мог ничего, но он старался. Я бы не удивился, узнав, что последний удар Нюргун нанес Уоту не из милосердия, не из желания выполнить просьбу умирающего, а только ради меня. Зачем? Чтобы самый лучший, самый сильный в мире Юрюн Уолан избежал горечи раскаяния, мук совести, пустого самоедства?
– Я убил. Я.
– Отстань.
– Я…
Желая прекратить мучительный разговор, я притворился, что сплю. Знаете, какой из меня притворщик? Вот-вот, всем на зависть. Кэр-буу, и я уже не притворяюсь, а сплю. Во сне мы прогуливались с Нюргуном по саду, где кусты цвели желтым и лиловым, а в окне второго этажа стояла мама и смотрела на нас. Нюргун был маленьким, в смешных куцых штанах, я – большим, но не очень большим, а просто больше, чем Нюргун, и это нас обоих ни капельки не удивляло. Мы держались за руки, я ел мороженое, а Нюргуну время от времени давал лизнуть, требуя, чтобы он не кусал, иначе простудится…
Время от времени…
Время взбрыкнуло и понесло.
Земля затряслась, дом с мамой в окне пошел трещинами, рассыпался. «Мама!» – закричал я. Бросился к ней – подхватить, уберечь! – и проснулся. Земля продолжала трястись.
Топот. Топот копыт.
Я вскочил. Нюргун был уже на ногах. И Зайчик тоже. Вершины гор окрасились алым, за ними разгоралось золотое сияние. С запада к нам неслись всадники. Много, много, очень много. Сколько? Не знаю, не считал.
Кони: гнедые, вороные, пегие, в яблоках.
Перекованные. Все перекованные.
Всадники: голые по пояс, в ровдужных рубахах, в распашных кафтанах.
Боотуры. Все – боотуры.
Ближе, ближе.
Земля дрожит. Сильней дрожит. Еще сильней.
К нам скачут.
Убивать скачут.
Нас убьют.
Нет. Мы убьем.