Ко всему прочему, им предстояло в четвертый раз менять опекуна.
Как-то раз, в октябре 1932 года, Габриэль явился к старой госпоже де Ла Моннери и представил ей свои счета в идеальном порядке, с аккуратными полями и линиями, прочерченными красными чернилами.
Он решил снова записаться в армию и обратился за помощью к Сильвене, с тем чтобы через посредство Симона Лашома выбрать полк где-нибудь на юге Алжира.
Госпожа де Ла Моннери была удивлена и даже немного расстроена, узнав о предстоящем отъезде Габриэля: за последние месяцы она привыкла к зятю и обнаружила в нем немало достоинств. «Жаль, – думала она, – что они не сошлись с моей дочерью».
Вместо Габриэля опекунство передали тете Изабелле.
Моглев закрыли, поселив там лишь Флорана с женой, чтобы проветривать комнаты.
Балюстраду лоджии так и не починили. Только сложили в сторонке сломанные камни.
Было условлено, что Лавердюр оставит нескольких собак и две лошади, чтобы сохранить вроде бы под началом майора Жилона, с которым Габриэль все же помирился, некое ядро команды. «Господин Жан-Ноэль решит, как с этим быть, когда войдет в свои года…»
Кроме того, за Лавердюром числились все обязанности управляющего и доверенного лица.
Габриэль, получив назначение, в последний раз приехал в Моглев, достал из сундучка свой великолепный красный мундир, украшенный рядами орденов, и синюю фуражку спаги, превосходно сохранившиеся под слоем нафталина. Мундир сидел слегка в обтяжку, и Габриэлю показалось, что даже голова у него растолстела – так жала фуражка.
Затем он собрал кое-какие принадлежавшие лично ему вещи, добавив к ним несколько реликвий Жаклин и Франсуа.
Наступил вечер.
В сопровождении Флорана, освещавшего путь слабо мерцающей лампой, Габриэль в последний раз прошел по громадным комнатам, населенным многочисленными владельцами замка, будто заживо вмурованными в стены; над ним чуть поблескивали крохотными золотыми розетками, похожими на звезды в ночной небесной тверди, далекие потолки; его обступали незримые рыцари в латах, державшие в руках пропыленные флаги; камины вздымали во тьме гигантские каменные зевы, будто заглатывая что-то в глубине, под землей.
Во дворе Габриэля ждала машина, последняя машина, подаренная ему Жаклин, единственное, что осталось у него от их брака и что он продаст перед отплытием судна.
– Удачи вам, господин граф… то есть… господин капитан, – произнес Лавердюр, чуть отвернувшись, чтобы скрыть волнение.
– Спасибо, Лавердюр… я напишу вам, – ответил Габриэль, с чувством пожав руку старику-доезжачему.
И жизнь его затерялась в песках пустыни, подобно мелеющей реке.
Свидание в аду
Эта книга посвящается Донин де Сен-Совёр
Глава I. Бал чудовищ
Когда на каком-нибудь празднестве ожидалось прибытие того или иного министра, полицейская префектура была обязана направлять туда блюстителей порядка во главе с офицером; вот почему во вторую половину весны не проходило и дня, чтобы у подъезда дома какого-либо академика или редактора солидной газеты, герцогини, видного адвоката или крупного банкира не располагался наряд специальной охраны, который регулировал уличное движение и выстраивал автомобили длинной цепочкой.
На каштанах, окаймлявших улицы, «догорали» последние белые свечи; на лужайках Тюильри у ног мраморных статуй и юных парочек, застывших на скамейках в страстном поцелуе, пламенели тюльпаны.
Итак, каждый вечер, между пятью и восемью часами, в узких переулках возле Лувра и на запруженной площади Оперы, позади огромных зеленых автобусов, битком набитых ехавшими с работы усталыми людьми, быстро катился поток личных автомобилей: в них, нетерпеливо ерзая на кожаных подушках, восседали сильные мира сего или люди, считавшие себя таковыми либо желавшие таковыми стать. И для любого из них каждая потерянная минута служила источником жестоких терзаний.
Весенний сезон в Париже был в самом разгаре.
Три сотни светских дам одна за другой переставляли с места на место мебель в своих гостиных и до блеска начищали столовое серебро, приглашали официантов из одних и тех же ресторанов, опустошали одни и те же цветочные магазины, заказывали у одних и тех же поставщиков одинаковые печенья и пирожные, выстраивали целые пирамиды одинаковых бутербродов из пшеничного или ржаного хлеба с одними и теми же салатами или анчоусами; после ухода гостей хозяйки неизменно обнаруживали, что их квартира выглядит так, будто в ней побывала на постое целая армия: на диванах валялись пустые бокалы и грязные тарелки, ковры были прожжены сигаретами, скатерти покрыты пятнами, на инкрустированных столиках виднелись липкие кружочки от рюмок с ликерами, а цветы, отравленные дыханием множества людей, бессильно клонили долу увядшие головки; и тогда элегантные дамы без сил опускались в кресла и неизменно произносили одну и ту же фразу:
– А в общем все прошло очень мило…
И на следующий день – либо уже в тот же вечер – они, превозмогая мнимую или действительную усталость, устремлялись на точно такие же приемы.
Ибо все те же сотни людей, составлявших цвет парламента, литературы, искусства, медицины, адвокатуры, самые могущественные финансисты и дельцы, самые примечательные из приезжих иностранцев (а они зачастую специально приезжали ради такого рода приемов и раутов), самая многообещающая и ловкая молодежь, самые богатые из богатых, самые праздные бездельники, самые сливки аристократии, самые светские завсегдатаи светских салонов встречались здесь, толклись в духоте, улыбались, обнимались, лобызались, злословили и ненавидели друг друга.
Появление новой книги, премьера нового фильма, сотый спектакль, возвращение какого-либо путешественника, отъезд дипломата, очередной вернисаж, новый рекорд пилота – все служило поводом для подобных сборищ.
Каждую неделю какой-либо кружок с помощью прессы открывал нового «гения», ему суждено было блистать два-три месяца, после чего он угасал в удушающей атмосфере собственного успеха подобно тому, как угасает факел в собственном чаду.
Париж в ту пору демонстрировал наряды, драгоценности, украшения – все, что производила промышленность, служа искусству и моде. Воображение и вкус, равно как и деньги, без счета расходовались на туалеты, драгоценности и украшения.
Столица Франции являла собой величайшую ярмарку тщеславия, пожалуй единственную в мире! Что же побуждало этих людей устраивать у себя приемы и ходить на приемы к другим, приглашать к себе в гости и самим бывать в гостях, делать вид, будто им необычайно весело, хотя на самом деле им было смертельно скучно танцевать из учтивости с теми, кто был им неприятен, и – из ложной скромности – не танцевать с теми, кто был мил их сердцу, огорчаться, если их фамилия отсутствовала в списке приглашенных, и притворно жаловаться всякий раз, когда они получали очередное приглашение, восторгаться творениями, авторов которых они презирали, и самим сносить презрение от тех, кем они восхищались, заискивающе улыбаться лицам, которые оставались к ним равнодушными, громко заявлять о своей мизантропии, о своем стремлении бежать от шумного света и расточать в этой незамысловатой игре свое время, силы и состояние?
Дело в том, что на этой ярмарке, где всякий был одновременно и продавцом, и покупателем, где каждый что-либо предлагал и ему самому что-либо предлагали, происходил самый тонкий товарообмен на свете – его предметом были могущество и успех.
Так как успех и влияние – что бы ни говорилось обычно – не продаются: ими только обмениваются.
Самодуров по природе, людей, злоупотребляющих властью, прирожденных взяточников, мздоимцев, лизоблюдов, содержанок по призванию на свете гораздо меньше, чем принято думать.
Правила игры гораздо тоньше: тут все основано на взаимных услугах, это упорный труд «человеческих пауков», ибо каждый, желая соткать паутину, должен помогать другим заниматься тем же.
Ярмарка тщеславия была вместе с тем и ярмаркой женщин и мужчин, ибо влияние и успех лишь прокладывают путь к любви, если только они, в силу необходимости, не заменяют ее…
Представители власти, принимая, как и другие, участие в этом смотре истинных и фальшивых ценностей, сообщали ему тем самым официальный характер.
Ночью фронтоны величественных зданий освещались мощными прожекторами, придававшими архитектурным ансамблям, барельефам, колоннадам и балюстрадам нереальный феерический вид. Фонтаны на площади Согласия были окутаны светящейся водяной пылью. По лестницам театров, получавших государственные субсидии, мимо гвардейцев, стоящих по краям ступеней в белых лосинах и касках с конскими гривами, поднимались высшие сановники Республики, дабы представительствовать на пышных празднествах, из приличия именовавшихся благотворительными.
Сверх всего прочего в тот год должна была распахнуть свои двери Всемирная выставка – последняя в длинном ряду таких выставок, происходивших с 1867 года; выставки эти породили пять поколений павильонов, отделанных под мрамор, множество рекламной литературы и золотых медалей. Словом, тем летом в Париже ожидалось два «сезона», и к участию во втором из них предполагалось, хотя бы частично, привлечь народ – потому что время от времени это приходится делать.
Симон Лашом приехал на вечер к Инесс Сандоваль за несколько минут до того, как часы пробили полночь. Двенадцать дней назад он получил такое приглашение:
Графиня Сандоваль
надеется видеть Вас у себя
в числе близких друзей
на БАЛУ ЖИВОТНЫХ
(в передней Вы найдете маску,
которую придумал
и нарисовал специально для Вас
Ане Брайа)
«Ага, – сказал себе Симон, – в это время года она охотно именует себя графиней. Оно и понятно – ведь сейчас Париж наводнен иностранцами…»
Действительно, зимой, драпируясь в изысканно простую тогу литературной славы, поэтесса на время отбрасывала свой титул.