– Хороши? Не правда ли? – спросил он.
И Жан-Ноэль впервые увидел улыбку на его лице. У Кристиана были мелкие и редкие зубы, его острые резцы напоминали собачьи клыки.
Взгляд Жан-Ноэля упал на выдвинутый ящик комода: там лежали дюжины дамских перчаток – шелковые, лайковые, вязаные, бальные перчатки, украшенные вышивкой и блестками, митенки, какие носят старые дамы, розовые нитяные перчатки с фестонами, которые надевают служанки, отправляясь на сельский бал. И все перчатки были новые.
– Да, полагаю, у меня лучшая коллекция перчаток, – проговорил Кристиан Лелюк.
Он продолжал мечтательно улыбаться, потом внезапно вновь стал серьезным, сдернул сиреневые перчатки, швырнул их в ящик и сказал:
– Пора спускаться. Бонзы, должно быть, сейчас уже внизу, а ждать они не любят. Каждый делает карьеру как может, не так ли, старина?
И он похлопал по плечу Жан-Ноэля, которого такая фамильярность покоробила.
Обедали в библиотеке; она служила средоточием жизни в «Аббатстве» – в высоту эта зала занимала два этажа, перекрытие между которыми сняли. Вот почему в ней оказалось два ряда окон; один – на обычном уровне, другой – в шести метрах от пола. Половина громадной залы была отдана под книги, стоявшие на стеллажах из дорогого дерева; возле них поднимались винтовые лестницы.
Вторая половина библиотеки была занята картинами: на стенах – от потолка до пола – висели полотна итальянской, французской, английской, немецкой, фламандской школ. Трудно было сосчитать, сколько здесь разместилось книг в дорогих переплетах, мраморных бюстов, различных редкостей, предметов обстановки. Но во всем царил образцовый порядок. Все сто или сто пятьдесят картин располагались по строго продуманной системе, в определенном сочетании цветов. На дверях, превращенных в высокие подвижные витрины, сверкали старинные медали. Целый раздел библиотеки составляли словари основных живых и мертвых языков, справочники по истории, по различным отраслям науки и техники; не меньше места занимали и собранные здесь партитуры музыкальных произведений. В старинном шкафу, где Фридрих II хранил карты своего генерального штаба, лежали редчайшие труды по декоративному искусству. Имелась тут и коллекция в тысячу пластинок, на которых были записаны величайшие творения музыки в исполнении лучших в мире оркестров и солистов. В углу виднелось концертное фортепиано Листа, реставрированное и приведенное в порядок знаменитой фирмой «Плейель», а рядом с ним стоял радиоприемник самого нового и совершенного образца. На письменном столе, некогда принадлежавшем Вержену[81], был установлен макет лестницы Трините-де-Мон, а вокруг были расставлены глубокие кресла красной кожи, сидя в которых человек спокойно отдыхал и душой и телом; если же он поднимал глаза, то замечал на подоконниках верхнего ряда окон бюсты восьми римских императоров, изображавшие предков Бена, они будто венчали эту обитель богатства, искусства и раритетов.
На двух колоннах, обрамлявших мраморный камин, возвышались два более привычных бюста – Платона и Зенона Элейского[82].
Без сомнения, в мире трудно было найти такую залу, и разве только в эпоху Возрождения, во времена Медичи и Марсилио Фичино[83], встречались люди, способные превратить свое жилище в некий пантеон культуры.
А вокруг дремала нормандская деревня…
Максим де Байос, смуглый невысокий брюнет, тщательно причесанный на прямой пробор, выглядел совсем еще молодым. Но кожа на его лице была чуть шероховата и изборождена тончайшими морщинками: казалось, чья-то дрожащая рука нанесла их стальным пером. Он улыбался, не разжимая губ.
«Должно быть, он красит волосы», – подумал Жан-Ноэль.
Долговязую фигуру принца Гальбани венчала светловолосая голова; его круглые голубые глаза были почти лишены бровей. На лице у него не было морщин, но с годами оно слегка обрюзгло. У него был небольшой рот с розовыми губами. Лысину окаймлял венчик седых волос; еще довольно густые на висках, они походили на крылья белой голубки. Ноги принца, когда он сидел, образовывали нечто вроде перегородки, отделявшей его от других.
Жан-Ноэль впервые видел, чтобы мужчины, выходя к обеду, все как один надевали на пальцы редкие перстни с античными камеями, с миниатюрами в жемчужной оправе либо витые причудливые кольца из золота.
Его собственный простой широкий перстень, снятый несколько лет назад с окостеневшей руки дяди-дипломата, показался Жан-Ноэлю жалким и примитивным.
«У нас дома где-то валяется массивный сердоликовый перстень с печаткой, принадлежавший дяде Урбену. Если я сюда приеду еще раз, то непременно надену его», – решил он.
Жан-Ноэль впервые видел, что мужчины, все как один, носили дома легкие расшитые золотом бархатные туфли с монограммами на носках, он никогда не видел, чтобы мужчины, все как один, с самым естественным видом глотали за столом какие-то лекарства: они доставали из старинных бонбоньерок или из коробочек чеканного золота – кто зеленую пилюлю, кто угольную таблетку, кто крупинку какого-то гомеопатического лекарства.
– Кристиан, caro[84], ты не забыл принять кальций? – осведомился принц Гальбани.
Для Кристиана готовили особые кушанья; ему подали слегка поджаренную телячью печенку, без сомнения, чтобы подкрепить его силы.
Максим де Байос не ел цветной капусты в сухарях. Ему эту капусту приготовляли на пару, и дворецкий оросил ее лимонным соком.
За столом велась непринужденная живая беседа; Жан-Ноэль чувствовал, что «Три пчелы» изливали свой мед ради него и для него. Но вместе с тем с их уст то и дело слетали непонятные для него намеки на незнакомых лиц и неизвестные события, и ему вдруг захотелось проникнуть в этот замкнутый мир, включиться в эту язвительную беседу, забавлявшую ее участников.
Кто-то упомянул имя Инесс Сандоваль, и друзья Пимроуза обменялись взглядами, на их губах промелькнули легкие усмешки, как бы говорившие, что они все знают и не одобряют, правда, усмешки эти были беззлобными.
Потом подали портвейн, и лорд Пимроуз опустился в одно из громадных кожаных кресел.
Немного спустя Максим де Байос предложил всем длинные тонкие сигары с торчащей в каждой соломинкой («сигары, которые курила Жорж Санд», – пояснил он).
А затем принц Гальбани встал из-за стола, прошел в угол комнаты и, устроившись за круглым экраном, уселся за пяльцы, на которых была натянута канва, а рядом висели мотки разноцветной шерсти. Из-под экрана торчали его длинные ноги. Потомок римских императоров вышивал крестиком по канве. Сейчас он трудился над узором для спинки стула: три золотые пчелы порхали над развалинами, увитыми голубой повиликой.
Наконец мрачный юноша уселся за фортепиано.
И тут все преобразилось – атмосфера, пространство, время, – ибо в комнату вошел гений. Гений этот жил в руках Кристиана, и предубеждение против молодого человека, возникшее было у Жан-Ноэля, рассеялось.
На первый взгляд в руках Кристиана не было ничего примечательного. Просто худые, узкие руки с тонкими пальцами и коротко остриженными ногтями. Но все разом изменилось, едва он подошел к фортепиано: руки его словно чудом приобрели необычайное совершенство, грацию, подвижность и благородство. Отныне они жили собственной жизнью; казалось, они не принадлежали больше человеку, а существовали сами по себе, независимо от него; преследуя друг друга в стремительной пляске, они взбегали по ступенькам из слоновой кости и черного дерева, чертили, стирали и вновь чертили удивительные линии, овалы, воздушные завитки, поражавшие необычностью и новизною; они ткали покровы из звуков, фантастические и многоцветные, где в узорах красок были ноты, создавали поющие клумбы; на невидимых гончарных кругах они лепили причудливые звенящие вазы; они пели, стенали, рыдали, танцевали в белых чулках под мелодии Моцарта, воссоздавали громовые раскаты, рожденные глухотою Бетховена, воспроизводили строгие сочетания аккордов Вивальди и Баха, обрушивали на слушателей ливень звуков, бушевавший в музыкальных творениях Берлиоза.
Эти руки владели удивительным инструментом, который изобрел человек, дабы творить невыразимую, божественную радость. То были руки утонченного человека, созданного самой утонченной цивилизацией.
Жан-Ноэль понял это в одну из тех минут, когда музыка – подобно алкоголю, подобно любви – необыкновенно обостряет, вызывает к жизни сокровенные глубины сознания. Юноша не смог бы четко выразить свою мысль, но он ясно почувствовал, почему люди, в чьем обществе он находился, – существа необычные, исключительные. Не в том дело, что они обладали огромными средствами, – в мире были люди и богаче их; главное состояло в другом: они знали, как использовать свое богатство, бережно собирали шелковистые волокна, созданные человеческим гением, и сплетали из них путеводную нить своего существования.
Три старых человека, собравшие в своем доме драгоценные плоды искусства и знания, в свою очередь были плодом многовековой цивилизации, породившей их; но сами они уже ничего не создавали и были лишь неким статичным апофеозом той культуры, которой предстояло исчезнуть вместе с ними. Их жизнь была возможна лишь в особых условиях. Они достигли предела своеобразного совершенства, но совершенства бесплодного, обреченного на гибель.
Из этого оазиса, расположенного среди лугов Нормандии, три человека – англичанин, итальянец и француз, в жилах которого текла кровь многих народов, – создали как бы синтез садов Академоса, виноградников Тускулума, обители Алкуина, соборов Клюни, дворцов Арно XV века, дворцов Валуа на Луаре, Версаля и Ферне, Монпарнаса и Блумсбери…
И странное дело! Находясь в обществе этих людей, Жан-Ноэль, каждую минуту убеждавшийся в скудости собственных знаний, чувствовал себя более умным и образованным – или, во всяком случае, стремился стать таким.